«Кузбасс» прибыл в Мурманск в конце июля. Стояла теплынь, залив сверкал расплывчатой синевой, и все это после Арктики казалось чудом: в то лето дрейфующие ледяные поля выносило к самому материку. Сопки на солнечных склонах истекали жидким плавучим маревом, и зелень, потемневшая к исходу короткого полярного лета, окутывала гранитные подбородки гор курчавыми буйными бородами. Деревянные неровные улочки города, беспорядочно громоздившегося уступами от бухты к низкому поднебесью, тихо грелись на ласковом, незлом солнцепеке.
От иностранных моряков, прибывших раньше, мурманчане уже узнали о трагической доле конвоя. Поэтому «Кузбасс» встречали едва ли не все жители города, как встречали теперь каждое судно, приходившее из океана. После кошмарных историй, о которых наслышались горожане, эти суда, наверное, чудились им призраками.
Причал был заполнен портовиками, моряками с других судов, родственниками и друзьями «кузбассовцев». А за оградой гудела другая толпа: тех, кого не пускали в порт.
Вокруг «Кузбасса» суетились буксиры, предлагая свои услуги, но Лухманов решил швартоваться сам: на лишние маневры и остановки уже не хватало терпения. Все свободные от вахты высыпали на палубы, прилипли к бортам, вырывая друг у друга бинокли, чтобы в толпе распознать своих близких. Похоже было на то, что выдержка, сопутствовавшая экипажу долгие месяцы, в последние минуты изменила ему. И только Семячкин и Дженн смотрели на берег грустно: он означал для них скорое расставание. Эгоизм любви не имеет границ, и будь на то воля американки и рулевого, они согласились бы, ни минуты не задумываясь, опять повторить смертельно рискованный и тягостный рейс теплохода.
Швартовались, как ни странно, недолго. С берега узнавали моряков, что-то кричали, размахивали руками, плакали. А Лухманов, занятый тем, что прикидывал оставшиеся метры до стенки, рассчитывал на глаз, когда застопорить ход и отработать назад, когда перекласть штурвал, чтобы не навалиться кормой, никак не мог основательно посмотреть на причал, поискать взглядом Ольгу.
Наконец завели швартовы. Капитан подошел к переговорной трубе и устало передал в машинное:
— Спасибо, товарищи. Все.
Забубнив напоследок радостно и возбужденно, двигатель смолк. И как-то сразу на судно надвинулись береговые звуки, от которых отвыкли: гул встречающих, вскрики маневровых паровозов и лязг буферов, голос громкоговорителя, сообщавшего где-то на улице последние известия. Лухманов, обессилев, облокотился на поручни мостика и смотрел теперь вниз, на причал, скользя по множеству лиц, способный узнать и увидеть только одно. И когда увидел, обмер, слабо помахал рукой, и слезы жены заставили его торопливо закусить губу.
Моряки спускались по трапу — и толпа тут же поглощала их, обнимала, тискала как-то вся сразу, выражая радость от встречи бурно и шумно. «Кузбассовцы» с трудом пробивались к своим. Американцев приветствовали так же горячо. Когда снесли на носилках к санитарной машине того, у которого доктор вынул осколки, ему беспрерывно пожимали руку, а матрос глупо и растерянно улыбался, что-то по-своему лопотал, и ему кивали в ответ, хоть и не понимали, и тоже улыбались, подбадривали, поздравляли с возвращением.
И лишь когда спустился Лухманов, вокруг примолкли и расступились. Он медленно шел по людскому коридору, ощущая под ногами непривычную тяжесть земли. Она качалась под ним, и вместе с нею покачивался и он, словно заново учился ходить. Потом в конце этого живого коридора увидел Ольгу. Пересиливая литую скованность в ногах, почти побежал.
Она не сдвинулась с места, только ойкнула и прижалась к нему лицом. Плакала уже открыто, не сдерживаясь. Лухманов молча гладил волосы ее, щеки и боялся зажмурить хоть на мгновение повлажневшие глаза, чтобы это не оказалось сном и Ольга вдруг не исчезла, когда он снова раскроет их.
Подошел начальник порта, и Лухманов, здороваясь с ним, оторвался от Ольги. И тотчас женщины, что молчаливо выжидали вокруг, пока капитан обнимет жену, надвинулись вплотную, загомонили все сразу:
— Танкер «Туапсе» не встречали?
— А «Тулому»? Ушла на Канаду полгода назад.
— Не знаете, что с «Мариной Расковой»?
— Ледокол «Мурман»?..
— «Старый большевик»?..
— Траулер «Палтус»?..
У Лухманова кружилась голова. Лица мелькали перед глазами бессвязно, расплывчато… Лишь время от времени проступали чьи-то знакомые черты, и тогда вопросы почти оглушали:
— Бандура, Фрося Бандура — не припомните?.. Где же мой боцман?
Начальник обнял Савву Ивановича, что-то говорил тому, и помполит на глазах старел, уменьшался. А рядом вдруг появилась сухонькая старушка Синицына, смущенно и стеснительно, точно заранее извинялась за беспокойство, негромко спрашивала:
— Чтой-то моего Ермолаича не видать?
И красивая, но гневная Лора:
— Значит, вы бросили Птахова в океане?
Он почувствовал, что теряет сознание. Самое страшное, что Ольга внезапно уменьшилась и начала стремительно раздваиваться, растекаться в тысячу лиц. Неужели он теряет ее навсегда?.. Выручил, как всегда, Савва Иванович. Он выплыл словно из небытия, и Лухманов едва расслышал его глухой отдаленный голос:
— Товарищи, я все объясню… Тося, помоги мне.
Только после этого начало все проясняться, словно зрение обретало фокус.
— Что с тобой? Тебе плохо? — испуганно теребила его побелевшая Ольга.
— Ничего, ничего…
Зареванная Тося что-то рассказывала женщинам, и те плакали уже в голос, причитая и покачиваясь в отчаянии. Фрося Бандура сомлела на руках у соседок. А сухонькая Синицына замерла, будто окаменевшая, и беззвучно и неподвижно глядела в залив, в сторону моря.
И снова неведомо откуда возник рядом Савва Иванович, полуобнял, произнес успокаивая:
— Ты устал, капитан. Иди домой, отдохни. Насчет разгрузки я сам позабочусь…
Помполит побрел не оглядываясь к трапу «Кузбасса», по-старчески сгорбившись, грузно, будто взгляды и слезы женщин давили на спину его непосильной многопудовой тяжестью. Вслед ему начальник порта негромко сказал:
— Горе у Саввы Ивановича: сын под Ворошиловградом погиб.
Лухманов вздрогнул.
— Простите меня…
И вновь начальник порта только кивнул, потому что хорошо знал капитана «Кузбасса». А Лухманов взял руку Ольги, тихонько погладил:
— Я освобожусь, должно быть, часам к шести. И зайду за тобой.
Она кивнула.
На причал, раздвигая толпу, осторожно вкатывался к теплоходу состав порожняка…
Домой в этот вечер они шли вдвоем, неторопливо, держась за руки, то и дело касаясь друг друга плечами. Ощущение не счастья, нет, — робкой, пожалуй, веры постепенно возвращалось к Лухманову. И не только потому, что рейс закончен, что рядом жена, но и от запахов зелени, земли, деревянных срубов, от звуков города, казавшихся райскими, от голосов детей… Даже разбитые, обгоревшие дома, напоминавшие о бомбежке и о той опасности, которой подвергалась вместе со всеми мурманчанами Ольга, не могли умалить этой веры в медленное приобщение к жизни. Наверное, лишь тот, кто надолго отрывается от берега и проводит многие месяцы в океане, способен понять те чувства, что овладевали Лухмановым. Но Ольга была морячкой — и понимала. И потому шла молча, ни о чем не спрашивая и не рассказывая сама.
Когда поравнялись с домом, где жила семья боцмана, она наконец не вытерпела, вздохнула:
— Горе-то какое… И у Фроси, и у Синицыных…
— Ниточка горя, считай, подлиннее: и через Лондон проходит, и через Сан-Франциско… — Затем, после нескольких молчаливых шагов, добавил: — И через Ворошиловград… Да и где теперь его нет!
Дома Лухманов опустился на диван и уже сидя стащил с головы фуражку, с облегчением швырнул в угол, будто вместе с одеждой сбрасывал с себя и груз пережитого. С изумлением, словно чудо, рассматривал стены, знакомые, но почти забытые фотографии, вещи. Конечно же, не о такой встрече думалось и мечталось все эти долгие месяцы… Но сейчас Лухманов наслаждался неподвижностью, бездумьем, близостью любимой женщины, и был за это безмерно благодарен жене. Берег как бы снял ту постоянную душевную напряженность, которой жил он в последний месяц изо дня в день, и возможность расслабиться, разомлеть даже в чувствах рисовалась привлекательной и блаженной — чем-то сродни отдыху от физической усталости.
— Ты все еще мыслями там, в океане, — заметила Ольга с ласковой жалостью. — Мне кажется, даже глаза у тебя стали синие.
— Это пройдет… Сядь рядышком, вот здесь… — И когда она села и прижалась к его щеке, признался: — Мне порой уж не верилось, что южный наш город, мореходка, виноградный домик — все это было с нами, да и было вообще… Начал бояться, что, дожив до берега, встречу вдруг незнакомую жизнь и совсем незнакомую женщину, тебя… Думать об этом всегда мучительно.
— Ты отвык от меня? — спросила настороженно Ольга. И затаилась.
— Не то… Просто все мы, наверное, приходим оттуда иными.
— Я люблю тебя, Лухманов…
— Я тоже. И гораздо сильней, чем прежде. Раньше любовь была только… счастьем, что ли… Теперь это больше — жизнь.
— Да, и я ощутила остро, как никогда, что жить мы друг без друга не сможем. Хотя, — засмеялась доверчиво, — я тоже кое-что позабыла. К примеру, как ты целуешь…
— Что ж, многому, очевидно, придется учиться сначала, — улыбнулся и он.
— Я люблю тебя и потому буду терпеливой ученицей, старательной и отзывчивой.
Стрекотали едва слышно корабельные палубные часы, подаренные ему в первый год капитанства, и Лухманов радостно почему-то отметил, что Ольга не забывала их заводить раз в неделю. А она, думая об ином, промолвила серьезно и тихо:
— Не удивляйся, но я очень хочу… ребенка.
— Сейчас? Не лучше ли после войны? Трудно ведь… Да и со мною всякое может случиться.
— Разве война может остановить жизнь?
— И ты хочешь, чтобы я остался с тобой навсегда… в нем?
— Об этом не говорят и не думают. Хочу, чтоб вы оба были со мной.
Она сказала это так искренне, так убежденно, что нежность и мужская смутная благодарность захлестнули Лухманова. Бывают ли иные желания женщин, которые так полно бы подтверждали любовь?.. Он даже не заметил, не удивился тому, насколько изменилась жена. Может быть, потому, что изменился за время войны он сам и оба они предстали друг перед другом обновленными и возмужавшими, хотя слово «мужество» совсем не подходило к хрупкой и ласковой Ольге… Вместе с нахлынувшей нежностью Лухманов почувствовал вдруг, как соскучился, истосковался по жене. И стал горячо целовать ее глаза, шею и смеющиеся губы…
Трюмы «Кузбасса» портовики опорожняли сравнительно быстро, и к вечеру каждого дня полные вагоны выползали из порта, а на смену им, на причал, вкатывались другие, пустые. Причал был оцеплен — все-таки разгружали взрывчатку, да и постороннему глазу знать ни к чему, что там привез теплоход.
На судне то и дело появлялись озабоченные хмурые военпреды, ревниво и придирчиво оглядывали все, что извлекалось из трюмов. Лухманов однажды пошутил:
— Дареному коню, как говорится, в зубы не смотрят…
— Не очень-то дареному, — вздохнул военпред, — за все надо будет платить. А некоторые грузы, доставленные на транспортах, — увы! — непригодны.
— Как так? — остолбенел капитан.
— Да так уж… Морская сырость изрядно подпортила резину на танках, что перевозились на палубах, — в море-то находились о-го-го сколько месяцев! Другие танки грузили собственным ходом, а воду из радиаторов слить позабыли, и в Арктике их, как говорят шоферы, прихватило. Самое печальное, что многие запчасти, как ныне выяснилось, оказались на тех судах, что погибли. Вот так-то!
То, что Лухманов услышал, ошеломило его. Как же так! Выходит, не все, что доставлено с таким напряжением, имеет ценность? За чью-то глупость пришлось расплачиваться не только там, в океане, но и здесь, в советских портах. Во имя чего же тогда погибали люди! Не умещалось в сознании… В рейсе они постоянно думали о том, что каждая тонна груза поможет фронту. Этой верой жили, она придавала силу и выдержку. Почему же ее, эту веру, то там, то тут предают, испытывают на прочность так грубо и жестоко?
Савва Иванович надолго исчезал с теплохода, потом же сам капитану во всем признался:
— Обивал пороги в военкомате, слезно просился на фронт… Надоел, видать, им: пригрозили по состоянию здоровья списать и отсюда, с «Кузбасса». Пришлось смириться, отработать назад: лучше уж тут втихомолку останусь, чтобы помочь своему народу. Тяжко на сердце у меня, капитан… Тяжко и люто.
У Лухманова не хватило решимости рассказать помполиту об испорченных грузах: это вконец огорчило бы старика. По-дружески пригласил:
— Зашел бы к нам вечерком… Ольга тебе будет рада.
— Спасибо, потом как-нибудь… И так в эти дни незваным гостем брожу — у Фроси Бандуры был, у Синицыных… А на судне Тосю приходится утешать: ревет белугой и тоже на передовую просится. Встряска, конечно, нужна ей, чтобы сердце ожесточилось и повзрослело. Я, между прочим, за нее словечко замолвил — все там же, в военкомате: как раз набирали девчонок на курсы радисток. Рассердился военком. «И так, — орет, — экипажи судов оголили предельно, брать больше с водного транспорта не имеем права».
Долго молча курили. Затем помполит, как бы между прочим, обмолвился:
— Ты бы тоже зашел к старухе Синицыной, к Фросе… Лучше с Ольгой Петровной: женщины — они чутьем угадывают слова поцелебней.
По ночам Лухманову часто снились море, белые льды и черные тучи, несущиеся над ними. В этом небе то проступала смущенная улыбка Митчелла, как в день рождения лейтенанта, то слышался голос Гривса — глухой и протяжный, словно гул отдаленного колокола… Лухманов скрипел зубами, стонал, ворочался, и Ольга поспешно его будила, успокаивала:
— Ты не в море, а дома, хороший мой… Дома — чувствуешь? — и прижимала его ладонь к своему лицу.
Как-то ранним утром его разбудил далекий пароходный гудок. Открыл глаза и поначалу подумал, что гудок померещился во сне. Но тот прозвучал опять — какой-то хриплый, полуживой. Тогда осторожно, чтобы не потревожить жену, поднялся с постели и подошел к окну.
По заливу к порту медленно двигался теплоход. С креном на левый борт, со снесенными мачтами, с почерневшими от копоти надстройками… Голая верхняя палуба, без шлюпок и вентиляторов, с покореженными шлюпбалками, сиротливо просматривалась насквозь. А гарь из трубы сочилась по всей ее высоте — от основания до верхнего среза: должно быть, в трубе было много пробоин.
Истерзанное судно являло собой жалкое и печальное зрелище. Не верилось, что оно способно шлепать собственным ходом, что вообще держится еще на плаву, а не тонет. Сердце у Лухманова сжалось, хотя он и порадовался тому, что еще один транспорт добрался до берега.
На крышу рубки взобрался человек и начал флажками вызывать берег — других средств связи на судне, видимо, не осталось. Ему, очевидно, ответил невидимый Лухманову пост — моряк на рубке стал лихо передавать лаконичный текст. И, разобрав семафор, Лухманов едва не заорал от радости и восторга: «Прошу указать место швартовки. Капитан «Голд Стэллы» Птахов».
Да, это была «Голд Стэлла». Прошедшая через ад и огонь, совсем не похожая на то красивое изящное судно, которое покинули они в океане, вблизи кромки льдов. Какие же испытания выпали на долю Птахова и его друзей-«кузбассовцев»? Да, да, это тоже были «кузбассовцы», и Лухманов гордился этим. Им овладела буйная радость: Птахов дошел, победил! «Ах, умница, Алеша, доказал, проявил характер! Какой подарок Родине преподнес! Надо сейчас же спешить на причал, обязательно встретить».
Быстро оделся. Ольга проснулась, удивленно спросила:
— Уже на судно? Который же час?
— Алеша пришел, Птахов, бегу встречать! Слушай, может, ты сбегаешь к Лоре, предупредишь?
— Конечно! — встрепенулась Ольга. — Вот праздник-то для нее!
Он наскоро поцеловал жену. Ольга поднялась, подошла к окну и, увидев «Голд Стэллу» в заливе, вдруг испуганно ахнула:
— Господи!.. Да живы ли они там?
Но Лухманов уже не слышал ее. За дверью он закурил и направился к порту. Утро казалось ему прекрасным. Солнце щедро разлилось по небу, отражалось от сопок и заполняло собою землю. Солнцем искрился залив, уходящий на севере в розоватую дымку. Щурились от яркого света дома, лениво грелись июльской теплынью. А там, где лежали тени, чудилась зыбкая синева.
Начался, должно быть, отлив, и в улицах пахло свежо и прохладно осушкой, мокрыми водорослями. Город уже проснулся. Отовсюду тянулись люди, и солнце разглаживало на невыспавшихся лицах сонные слежавшиеся морщинки. На сердце у Лухманова было приподнято и легко. На развилке нескольких улочек, у столба с громкоговорителем, хмуро стояла толпа. Передавалась утренняя сводка Информбюро. Московский диктор голосом, привычно-торжественным и холодно-бодрым, будто речь шла о значимых победах, вещал:
— …Наши войска вели бои с противником в районе Воронежа и южнее Миллерово. По приказу командования наши войска оставили город Ворошиловград…
Слушали молча. Враг находился в самом центре России, мы по-прежнему отступали, оставляли теперь Донбасс. Подбодрить поэтому не могли ни семь подавленных полевых орудий противника, ни три уничтоженных или рассеянных вражеских батальона. А Лухманов, слушая цифры потерь авиации, горестно думал о том, что грузов конвоя, если бы даже их доставили в целости, хватило бы лишь на пару суток боев. Ныне же, когда достигла советских портов только треть судов, эти грузы и вовсе выглядели ничтожной каплей.
Кто-то тронул его за локоть, и он увидел рядом начальника порта. Сказал хоть и радостно, однако не так восторженно, как десять минут назад:
— Птахов пришел, «Голд Стэлла».
— Знаю, — улыбнулся тот, — мне позвонили ночью, когда «Голд Стэлла» прошла Кильдин. Вы, конечно, встречать? Пойдемте вместе.
Ближе к порту и железнодорожной станции поток мурманчан плотнел и сгущался. У зенитных орудий солдаты и девушки-связистки делали утреннюю физзарядку. Батарейные силачи вместо гантелей и гирь выжимали увесистые тренировочные снаряды-болванки. День начинался как-то буднично мирно, по-домашнему уютно и обжито.
— Как только «Кузбасс» разгрузят, сразу же становитесь в завод, — промолвил начальник порта. — Ваши ремонтные ведомости будут удовлетворены вне очереди. И зайдите в отдел кадров: вам ведь нужны старший механик и боцман. Да и старпом тоже — Птахов теперь — капитан.
— Скоро в море? — спросил негромко Лухманов, не глядя на собеседника.
— Да. Возможно, через неделю.
— Снова туда?
Начальник порта не ответил, а лишь кивнул. И уже потом, словно хотел объяснить, добавил коротко:
— Надо.
Будто он, Лухманов, не понимал без него!
«Голд Стэлла» медленно приближалась, истекая гарью из рваной, изрешеченной осколками снарядов трубы. Даже отсюда, из порта, было слышно, как натужно проворачивает гребной вал ее всхрапывающая машина. Судно напоминало раненого бойца, что ползет по земле из последних сил, надрывно и тяжко дышит, но все же упорно верит, что выживет… А над судном, над заливом, над дальними сопками синело, безмятежно и празднично, просторное небо — обманчивое небо сорок второго года.