К Моте в Уфу заехала…
Сегодня бы, наверное, сказали – «компания золотой молодежи», но тогда это была делегация советских писателей, причем весьма титулованных – Леопольд Авербах, Александр Фадеев, его жена Валерия Герасимова (тоже далеко не последний человек в писательской иерархии) и поэт Владимир Луговской.
Вот их групповой фотопортрет, сделанный навестившим их в Башкирии Максимом Пешковым, «советским принцем», сыном писателя Алексея Максимовича Горького.
Из всей этой четверки вам неизвестен разве что Луговской, хотя на страницах этой книги он уже появлялся – в первом томе я цитировал его стихотворение «Синяя весна», а в этом упоминал как одного из ведущих конструктивистов, перешедших в РАПП.
С этим переходом, надо сказать, очень неудобно получилось – по просьбе Авербаха Луговской написал статью о том, зачем он перешел в РАПП, и как он будет верен пролетарской литературе. Но по иронии судьбы статья Луговского «Мой путь к пролетарской литературе» вышла в «Правде» 23 апреля 1932 года – да, да, в тот самый день, когда партия ликвидировала РАПП. Над присягнувшим покойнику Луговским ржал весь будущий Союз писателей, отмечая горячительными напитками отмену РАППства. А Луговской очень сильно переживал, он вообще был очень раним – гигант с душой ребенка.
Владимир Луговской был ровесником Фадеева, таким же «учительским сынком», ушедшим в 17 лет на Гражданскую войну. Воевал на Западном фронте, правда, не так долго и не так жестоко, как Фадеев – свалился с сыпным тифом и был демобилизован по болезни.
Но кое-что повидать успел и суть Гражданской ухватил настолько хорошо, что мало кто среди советских поэтов писал о ней лучше него. Не зря же стихи Луговского до войны были невероятно популярны. Не удержусь и процитирую одно стихотворение 1927 года под названием «Перекоп».
Такая была ночь, что ни ветер гулевой,
Ни русская старуха земля
Не знали, что поделать с тяжелой головой —
Золотой головой Кремля.
Такая была ночь, что костями засевать
Решили черноморскую степь.
Такая была ночь, что ушел Сиваш
И мертвым постелил постель.
Такая была ночь — что ни шаг, то окоп,
Вприсядку выплясывал огонь.
Подскакивал Чонгар, и ревел Перекоп,
И рушился махновский конь.
И штабы лихорадило, и штык кровенел,
И страх человеческий смолк,
Когда за полками перекрошенных тел
Наточенный катился полк.
Дроздовцы сатанели, кололи латыши,
Огонь перекрестный крыл.
И Фрунзе сказал: — Наступи и задуши
Последнюю гидру — Крым.
Но смерть, словно рыбина адовых морей,
Кровавой наметала икры.
И Врангель сказал: — Помолись и отбей
Последнюю опору — Крым.
Гремели батареи победу из побед,
И здорово ворвался в Крым
Саратовский братишка со шрамом на губе,
Обутый в динамитный дым.
После выздоровления Луговской устраивается младшим следователем в Московский уголовный розыск, ходит с наганом в кармане, участвует в знаменитом разгроме Хитрова рынка… В общем, что там говорить – двадцатые, бандитизм, хазы и малины, погони и перестрелки. Потом его призывают в армию на курсы переподготовки, после которых он решает остаться и становится профессиональным военным. Несколько лет служит в Смоленске, потом его переводят в Москву, в кремлевскую охрану. Люди гренадерского роста актуальны в кремлевском полку во все времена.
А Луговский был огромен. Это как раз тот случай, когда проще показать, чем рассказать. Вот еще одна фотография Максима Пешкова, снимавшего дуракаваляние башкирских затворников.
Это Фадеев и Луговской пьют кумыс, если кто вдруг не понял.
Фадеев, напомню, был очень высоким мужчиной, на фотографии, с которой началась эта книга, он возвышается над всеми однокурсниками.
Но я отвлекся. В общем, в кремлевской охране Луговскому не понравилось – очень скучно. Один только раз Ленина видел, в его последний приезд в Кремль, а все остальное – тоскливая рутина.
Поэтому в 1924 году он демобилизуется из РККА и становится профессиональным поэтом.
В Башкирию Луговского Авербах отправил работать – забивать написанием стихов душевную рану. Зимой у поэта рухнула семья, и жена с дочкой ушли от него – вот его по весне и отправили на реабилитацию. По злой иронии судьбы, здесь, в Уфе, фактически на глазах у Луговского, развалится семья Александра Фадеева, и они с Валерией Герасимовой разойдутся навсегда, хотя и сохранят очень хорошие отношения.
Останутся только снимки счастливого башкирского лета работы Пешкова.
А лето действительно было счастливым. Мотя умел принимать гостей и сделал все, чтобы «инженерам человеческих душ», как их вскоре назовут, было хорошо. Он поселил эту компанию в бывшей даче купца Алексеева, неподалеку от нынешнего парка имени Мажита Гафури и периодически вывозил их оттуда в поездки по всему Уралу и Поволжью.
Вот как это описывал Фадеев в июльском письме матери:
«Задержал ответ на твое письмо от 29/VI, так как получил его в день отъезда по башкирским районам и уральским заводам, — вернулся только вчера. Поездка была исключительно интересна, — удалось побывать в башкирских кантонах: Стерлитамаке, Аврене-Петровском, а также на Белорецком металлургическом и сталепроволочном заводах и в Магнитогорске. Мы ездили все время на машине, сделали свыше 1000 километров, проехали почти весь Южный Урал. Очень красивая природа, отчасти напоминающая Уссурийский край: крутые перевалы (местами приходилось автомобиль подталкивать руками), хвойные и лиственные леса, горные реки, скалы. Всюду чувствуется, как сильно изменилось лицо страны. Особенно сильное впечатление произвел Магнитогорск — город, выросший в степи, с передовой машинной техникой». Фадеев совсем немного разминулся с Завенягиным – того направят на Магнитку через несколько месяцев. Зато, как мы помним, встретится с Алексеем Блохиным.
В общем, даже зануда Авербах, приехавший в Башкирию после постановления – отойти от нокаутирующего удара партии, но довольно быстро удравший обратно на литературный фронт, признавался в письме Горькому, что в Уфе он душой разделся.
Я, говорит, только собрался разгромить Шагинян за какую-то статью, «но Саша отговаривает. Не для чего, говорит, мне сейчас начинать с такой статьи.
Я, вообще, еще ничего не писал, но отнюдь не потому, что, дескать, много бездельничаю. Окружающее меня население может подтвердить, что я на совесть много занимаюсь. Такая счастливая жизнь: читать, что хочешь и что вообще нужно, вне связи с подготовкой к очередному докладу или к статье, которую нужно завтра уже сдавать в набор!
Завтра на два дня опять едем с Мотей в район — кроме известной Вам башкирской нефти — нашли уголь и, судя по первым данным, месторождение серьезное. Скоро поедем и в Стерлитамак.
Фадеев и Луговской пишут зверскими темпами и, по-моему, получается у них очень здорово. Я им завидую, но продолжаю только читать.
Кланяюсь всему семейству.
Крепко жму руку.
Леопольд Авербах
P.S. А как я здорово теперь верхом езжу!!».
И Горький отвечал ему с шутливой, но при этом совершенно отеческой интонацией, обозвав своего любимца «Преподобным отцом Авербахием»:
«… пейте кумыс, кормите Ваши нервы сытно и - работайте. Если же чорт принесет Вас сюда - селитесь в месте моего жительства и работайте, а Липа (домоправительница, последняя любовь Горького – ВН) будет Вам бока мять и ежедень кожу сдирать с Вас. Генрих (Ягода – ВН) уехал в теплый край над синим морем. Все остальные - за исключением некоторых - на месте.
Фадееву — привет. С Вас — достаточно и советов. Ведите себя прилично».
Если даже Авербаха проняло - что уж говорить про Фадеева и Луговского, которые просидят в Башкирии до поздней осени.
Это башкирское лето, когда каждый из них нашел неподдельного друга, они будут вспоминать всю жизнь, все те годы, что им были отпущены. И эту нечаянную, но оттого не менее настоящую дружбу ни один из них так и не предаст, хотя поводов будет достаточно.
Жизнь спустя, в письме Фадееву Луговской ностальгировал:
«Вспоминаю дни в Уфе, когда мы по вечерам целомудренно брились, надевали белые штаны и в сумерках выходили толковать о вселенной и всяких прочих мелочах. Хлопанье кумысных пробок, белую лошадь в саду, стук падающих яблок... И вообще сотни, сотни дней и бесед...».
Эта башкирская белая лошадь навсегда осталась в русской литературе в стихотворении «Уфа»
Старый друг, как прежде, как бывало,
Я к тебе, доверившись, иду
Через золотые перевалы
Осени, бушующей в саду.
Бродит лошадь белая, ступает
Тяжело и мерно как во сне.
Яблони холодными стопами
Медленно проходят при луне.
Ночь полна несметных темных звуков.
Дивные в душе кипят слова.
Песенку полночную отгукав,
На кривой сосне сидит сова.
А недавно журавли трубили,
Кленов медь стекала горяча.
Дальние гудят автомобили.
Спит звезда на острие луча.
Ожиданье радости и встречи,
Млечный путь – седая полоса,
И на сотни верст гудят, как печи,
Темные башкирские леса.
И тогда – мы русые, большие –
Буйной ночью молчаливо шли
По великой, по суровой шири
Ветром околдованной земли.
По дороге холодно и сыро,
Жесткий шум ветвей со всех сторон,
Вековечное величье мира,
Над землей встающий Орион.
Но пока поэт с прозаиком под кумыс спорили о мироздании и походах Александра Македонского, а также слушали Отто Юльевича Шмидта, заехавшего к ним и «рассказавшего о происхождении Вселенной» - в столицах продолжалась, как ее назвал Павленко, «литературная война»…