Ночью мне снился Иштван.
Он устраивал роскошный пир в честь своей свадьбы, но невестой его была не я, а Аранка. Во сне оба они были пронзительно красивыми, разные, словно ночь и день; они звали меня к себе, и я пыталась пробиться к ним. Но меня преследовал капитан, и его люди расставляли ловушки и капканы на моем пути; по их желанию разверзались овраги и вырастали деревья, кустарники сплетали ветви в непреодолимую преграду, ветви превращались в клубки шипящих змей, а змеи становились кипящей смолой. У меня были крылья, чтобы летать, и когти, чтобы рыть подземные переходы: лишь бы оказаться рядом с теми, кого я любила! Но когда я почти оказалась рядом, сон исчез, растаял.
Глаза щипало от едких ночных слез. Во сне я забыла, что Аранка умерла, и пока я не проснулась окончательно, мне казалось, что вот-вот и вновь послышится ее веселый голос, она ласково назовет меня «козой» и расскажет, что произошло с ней за все эти месяцы.
Я одевалась при тусклом свете из окна, как можно тише, незаметней. Мне не хотелось будить швею, чтобы она окончательно не спугнула моего сна. Сейчас, на рассвете, я была наедине со своими воспоминаниями, и я боялась с ними расстаться.
Пока я прибирала комнаты на втором этаже, мысли мои то и дело возвращались к Иштвану. Давным-давно, когда я жила в доме у дяди, в наш городок заходил толкователь снов, охотно разъяснявший, к каким потерям ведет тот или иной сон. Помню, он предсказал, будто дырявый сапог, который снился тетке Луизе три ночи, к потере денег; и точно, в те же дни дядю обокрали на дороге. Тетка избила дядю сапогом, и тот треснул ровнехонько в том же месте, где ей и приснилось. Она заодно хотела побить и толкователя, но он уже ушел со своим скарбом и ручной обезьянкой прочь. Я бы не отказалась спросить у него, что сулил мой сон. Мог ли он значить, что Иштван умер и теперь на небесах? Или это всего лишь означало, что он забыл обо мне? Я бы не пожалела всех оставшихся у меня денег, чтобы узнать правду.
Я сходила вниз вынести мусор и объедки, которые выгребла из танцевальной залы, и вернулась, чтобы приняться за жилую половину. Должно быть, я сильно задумалась, потому что опомнилась только, когда открыла окно проветрить, а в кровати кто-то зашевелился и сонно поинтересовался, что случилось.
Баронесса запрещала тревожить домочадцев и гостей уборкой, и я похолодела. Слова застряли у меня за зубами, и я обернулась, чтобы взглянуть, кому помешала спать. Из пышных подушек на меня сонно глядела юная баронесса; она поморгала, а затем широко зевнула, ничуть меня не стесняясь. Волосы у нее были спрятаны под ночным чепчиком из фламандских кружев, и вся она была такая чистенькая, такая румяная, что я даже немного смутилась.
— Так что случилось? — настойчиво повторила она. — Ты кто такая?
— Новая горничная, — я сделала книксен и не нашла ничего умней, чем сказать правду. — Я пришла убраться в вашей комнате.
— О-о, — она откинулась назад. — Я поздно легла вчера и просила маменьку, чтобы меня не будили до полудня! Сейчас, наверное, только рассвело!
— Уже почти девять.
Я еле увернулась от полетевшей в меня подушки.
— Девять! Так рано…
Баронесса тяжело вздохнула, утомленная броском, и я осторожно осмелилась возразить, обнимая метлу:
— Бог создал утро, чтобы радоваться ему.
— Бог создал слуг, чтобы они беспрекословно выполняли наши приказы, — парировала она. — Мы кормим и поим их за это! Подними подушку и почисть ее.
Я послушалась, но все-таки не утерпела заметить:
— Многое зависит от хозяина, баронесса.
— Чушь! — отрезала она и взглянула на меня внимательней. — Кто ты такая? Я раньше тебя не видела… Подойди сюда.
Взгляд у нее стал испытующим, и я не осмелилась ослушаться. С подушкой и метлой я подошла к ее постели, и она сбросила с себя пуховое одеяло, чтобы сесть. От нее пахло турецкой халвой и еще чем-то сладким, а руки были так гладки и нежны, что мне захотелось спрятать свои загрубевшие пальцы под передник.
— Ваша маменька… — начала я, но баронесса резко нахмурилась и перебила меня:
— Это мне она маменька! Слуги должны относиться к господам соответственно их статусу.
Мне хотелось переспросить, что такое статус, но я не осмелилась, и так ясно, что подразумевала баронесса. Она была едва ли старше меня, но на нее, в отличие от меня, было приятно смотреть.
— Баронесса наняла меня месяц назад, — покорно поправилась я. — Вчера мне разрешили убираться в господских комнатах и чистить даже дорогие вещи. До этого я помогала на кухне и убиралась у слуг…
— Какое мне дело, чем ты занималась? — она легонько мазнула меня ладонью по лицу, и я зажмурилась. — Я спросила, кто ты такая?
— Меня зовут Камила…
Она шумно вздохнула. Кажется, я опять ответила ей не так.
— Ты сбила мне сон, — пожаловалась баронесса. — Но с тобой повеселей, чем с маменькиными служанками! Они не смеют мне возражать и похожи на кукол. Или даже на автоматоны — ведь они меня одевают и причесывают.
Баронесса поймала мой изумленный взгляд и горестно вздохнула.
— Это механические люди. Ну как птички, видела?
Я кивнула. Поющих железных птичек я видела. Но люди?!
— И служанки такие же. Ай, зачем я тебе объясняю!
— Чтобы я поняла.
Она недоуменно заморгала, а затем заливисто рассмеялась. Внутри меня поднялось раздражение, но я глядела на баронессу спокойно и безмятежно, как только могла.
— Вы, слуги, частенько такие глупые, — пожаловалась она. — Но ты мне чем-то нравишься, хоть и похожа на воробьишку. Хочешь, я попрошу у маменьки, чтобы она отдала тебя мне?
Я покачала головой. Мне хотелось только спокойно работать, и чтобы мне никто не мешал.
— Не хочешь? — она гневно нахмурилась и больно меня толкнула. — Ты смеешь брезговать?
— Нет-нет, — я выставила вперед подушку, если она вздумала бы опять драться. — Просто я… Не достойна. Я тут недавно и ничего не знаю.
— А это уже не твоя забота, — откликнулась баронесса, и на пухлых щеках у нее заиграли ямочки. — Скажи там, чтобы мне сварили кофе и принесли его сюда.
Я еще раз присела и спиной попятилась к двери, заодно подхватив ведро. В коридоре я остановилась отдышаться, приложила ладонь к разгоряченному лбу и со всех ног побежала вниз, чтобы передать кухарке приказ баронессы.
Свое негодование я выместила на подушке, пока чистила и выбивала ее. Надо же, за два дня умудриться испортить отношения с другими слугами! Та из служанок, что отнесла юной баронессе кофе по ее приказу, после глядела на меня волком и пообещала пожаловаться госпоже Бах. Кухарка корила меня за самоуправство и за то, что не уважаю обычаев, а Доротея неожиданно шепнула, что я не такая уж дурочка, но взяла свои слова обратно, когда услышала, что я пообещала дать кухарке денег, чтобы она позаботилась купить слугам вина и сластей. Я и без нее знала, что половину кухарка заберет себе за хлопоты, но мне было боязно подходить с этой просьбой к распорядителю.
Никто из хозяев в тот день больше не вспомнил обо мне, а после обеда они уехали в гости. Госпожа Бах заперлась у себя читать Писание, и, как всегда в такие дни, слуги, выполнив положенный урок, принялись предаваться лени и пьянству, кто на что был горазд. Господа дворецкий и конюший воспользовались неожиданным выходным, чтобы уйти в город, а прочие собрались на господской кухне почесать языками и выпить. Мне не нравились такие посиделки: в последний раз меня зажали между одним из конюхов и Доротеей, все время подливали вина, чтобы напоить, и отпускали сальные шуточки. Усилием воли я пыталась не краснеть и даже улыбалась, но мне было неприятно, а после кружки разбавленного вина я вспоминала звездные ночи путешествия с Иштваном и чуть не разрыдалась всем на потеху. Марта шила в нашей комнате, разложив по всей кровати швейные принадлежности, и так на меня посмотрела, когда я зашла в поисках уединения, что мне стало неловко ей мешать.
Деваться было некуда, и я попросила госпожу Бах дать мне три часа, чтобы навестить тетушку Амалию. Я не была у нее уже полторы недели, с прошлого воскресенья, и волновалась за ее здоровье. Экономка неохотно согласилась, но велела мне быть дома не позже девяти. К счастью, только-только пробило шесть, и я, подхватив теплый плащ Марты (своего у меня не было), выбежала на улицу.
Шел мелкий снег, но белизна его была обманчивой. На мостовой он превращался в рыжую жижу, мешаясь с конским навозом, растоптанный множеством ног, лап и копыт. Мне нравилось, как снежинки касаются моего разгоряченного лица, цепляются за ресницы; прошлую зиму я провела взаперти, и теперь открывала ее заново. Внутри городских стен я еще старалась сдерживать себя, чтобы не пугать своей радостью прохожих господ, но, когда я перешла через ров по широкому мосту, мне уже было все равно, кто и как будет обо мне думать, и я улыбалась во весь рот.
Один из солдат на посту окликнул меня: «Эй, красавица!», и я невольно обернулась, чтобы посмотреть, кто стоит за моей спиной. Он рассмеялся и кинул мне пряник со словами, что моя улыбка согрела его на холоде, и я так удивилась, что покраснела, не поблагодарила и даже не рассмотрела случайного дарителя. Пряник я завернула в плащ, чтобы не размок, и с легкой душой пошла дальше. Разум подсказывал мне, что сквозь мелкую сечку снега солдату трудно было рассмотреть мое лицо, потому он и назвал меня красавицей. Но сердцу хотелось верить, что это правда, и я верила.
Приземистые, простые дома Нойбау теперь казались мне совсем убогими, как бедняк, который из гордости прячет язвы, чтобы его не начали жалеть, — рядом с господской роскошью Вены они казались кучкой покорных слуг. Из низких труб поднимался серый дым и сливался с хмурым темнеющим небом. Я свернула на улочку, где стоял дом тетушки Амалии, и душа радостно заныла; я замерзла и представила, как сварю сейчас кофе, и мы со старушкой поделим пряник напополам. Пока снаружи будет неслышно падать снег, я расскажу ей и о взбалмошной баронессе, и о своих глупостях, и о прочих слугах, и о радужном будущем, а к кофе положу побольше сахара, и пить мы его будем не торопясь, маленькими глоточками, чтобы не обжечь язык.
Я постучала в дверь и отошла на шаг, потирая пальцы, обожженные холодом медного замка. Окна были плотно затворены ставнями, и мне это не понравилось. Тетушка Амалия любила свет.
Дверь отворилась, и на пороге показалась нечесаная светловолосая девчонка лет семи в оборванной рубашонке. Чепчик у нее съехал на самую макушку, а ее лицо давно не знало воды для умывания. Она сосала большой палец и угрюмо глядела на меня. В доме плакал ребенок, и, судя по звукам, кого-то пороли по голому заду.
— Ты кто такая? — спросила я, пристально глядя ей в лицо. Невольно хотелось схватить ее, вынуть изо рта палец и помыть. Она хмуро потупилась и переступила с ноги на ногу.
— Кого принесло под такую погоду? — женский голос почти срывался на визг. Ребенок перестал реветь, и теперь только всхлипывал.
Я потеснила девочку и вошла внутрь, притворив за собой дверь, чтобы не выстудить дом. Пришлось прищуриться, пока я не привыкла к полутьме — здесь не коптилось даже лучины, только слабо тлел очаг. Комнату я не узнавала. Вместо привычной чистоты здесь были навалены узлы и разодранные шляпные коробки и пахло порченым потом на грязных ногах. Девочка подхватила младенца, выползшего из драной овечьей шкуры, и отошла от меня, недоверчиво оглядываясь.
— Я пришла навестить тетушку Амалию, — наконец ответила я. Нехорошее предчувствие томило меня.
С кровати поднялась болезненная худая женщина с землистым лицом и бросила на пол розгу. Позади нее высунулась любопытная зареванная мордочка. Женщина отвесила подзатыльник встретившей меня девчонке и отпихнула ее с дороги.
— Не знаю никакой Амалии, — заявила мне хозяйка и подбоченилась. — У моего хозяина спроси. Мне наказано тащить вещи — я несу. А болтать мне недосуг.
— Она жила здесь. Еще неделю назад.
— А, старуха, — она замолчала и уже с любопытством взглянула на меня. — Так она померла. С неделю как. Уже и схоронили.
Я вздрогнула и оперлась на дверной косяк. Похоронили! А я и не знала.
— Ты ей сродственница будешь? — женщина подозрительно нахмурилась, как будто я уже намеревалась отнять у нее дом и выгнать всю семью на улицу. Я покачала головой, и она воспрянула духом. — У нее все равно ничего не было. Мы приехали, а тут пусто. Ни кровати, ни занавески – все растащили, с-сороки.
Она жадно взглянула на мои руки, в которых я все еще держала пряник. По ее лицу я видела, что женщина врет, должны были остаться деньги: на доктора, на лекарства, но у меня не было сил интересоваться этим. Я молча сунула крутившейся под ногами девчонке ненужный больше пряник и, словно спящая, развернулась и толкнула дверь.
— Погоди! — окликнула меня женщина. Голос ее напоминал вороний крик. — Посиди, выпьем, пока мой хозяин не явился.
Я вяло покачала головой. Мне не хотелось оставаться в этом доме, как будто он был осквернен, и уж тем более мне не хотелось пить. Через несколько шагов я вспомнила, что надо спросить, где похоронили тетушку Амалию, но дверь уже захлопнулась. Я постояла на месте, кутаясь в Мартин плащ, но стучаться еще раз было выше моих сил.
Снег прекратил падать и теперь таял на земле. Позади лязгнула дверца фонаря, закрытая сильной рукой, и я вздрогнула. Темнело, и кое-где уже хозяева зажгли над домами огни; надо было возвращаться. Мелкими шажками я поплелась назад, и высокий крест церкви Святого Ульрика служил мне ориентиром. Не было скорби в моем сердце, как нет ее у камня, но мне было пусто и холодно, и не от зимнего ветра, нет.
У церкви я остановилась. Отворились двери, и из них выплыла красавица в сопровождении кавалера. Она куталась в плащ из теплого шерстяного сукна, отороченный белым мехом, и ее бледное лицо казалось прекрасным в свете фонарей. До меня донесся запах духов, мирры и тепла, и мне нестерпимо захотелось зайти внутрь. В церковь Святого Ульрика тетушка водила меня на причастие, а до исповеди я так и не успела добраться. Может быть, священник знал, где похоронили мою спасительницу, ведь кому-то из этой церкви пришлось отпевать тетушку.
Кавалер и дама спустились по лестнице; кажется, они не видели никого, только друг друга, и я опять подумала об Иштване, который скитался невесть где — помнит ли он меня? Ноги замерзли в тонких чулках, и я поспешила внутрь, чтобы отогреться.
Внутри ничего не изменилось, будто время не было властно над Божьим храмом. Людей было немного, но блаженное тепло от свечей поднималось под сводчатый потолок, и оно окутало меня, точно пуховым одеялом. Бездумно я опустилась на колени перед алтарем, сняв капюшон плаща, и не было у меня иной молитвы, кроме как о чуде.
Когда я встала, в голове у меня звенело, но стало чуть легче, как будто сам Господь тихо прошел рядом, коснулся невидимой рукой и дал мне сил. Я не заслуживала такого дара, ведь я была грешницей и не исповедовалась с тех пор, как тетка продала меня.
— Я ждал тебя, — послышался голос за моим плечом, и мое сердце подпрыгнуло. Я обернулась и встретилась взглядом со священником. Он глядел на меня по-отечески и казался смешным в темном одеянии с носом-репкой и печальными выцветшими голубыми глазами. Я забыла его имя и смущенно опустила взгляд.
— Ты ведь Камила? — утвердительно спросил он, и я кивнула. — Твоя тетушка ждала тебя до самого конца.
— Как она умерла?
— Спокойно, — после некоторого молчания ответил священник и положил руку мне на плечо. — Она хотела тебя видеть.
— Почему за мной не послали? — к горлу подступали слезы, но я еще удерживалась, чтобы не зареветь.
— Она не позволила, дитя мое. Боялась, твоим хозяевам не понравится.
Он заметил, что губы у меня задрожали, и одобрительно сжал мое плечо.
— Ты плачь, — неловко разрешил он, но я несколько раз глубоко вдохнула, чтобы не позволить себе расплакаться. — Она была доброй женщиной, мир ее праху, но сейчас она на пути к садам Спасителя и радуется новой жизни.
Слова его были гладкими, точно камушки на дне ручья, и верными, но меня они почему-то не радовали. Мне хотелось, чтобы она была жива, воскресла, как дочь Иаира, или пришел бы в наши края великий святой, и я бы попросила его о чуде.
— Она надеялась, что ты придешь сюда, — наконец сказал священник, и я недоуменно взглянула на него, — и просила тебе кое-что передать.
Он протянул мне вчетверо сложенную бумагу, и я осторожно приняла ее.
— Ты умеешь читать?
Я кивнула, и священник по-отцовски потрепал меня по плечу. Он рассказал мне, где похоронили тетушку, и я была ему за это благодарна. Говорить мне не хотелось, точно кто-то запер мне рот, потому я только кивала. Я взаправду была признательна святому отцу за его слова, и на душе стало чуть легче, как будто он помог мне нести мой груз потери, да только выразить, что таилось у меня на душе, было трудно.
Письмо жгло руки, но я не торопилась его прочесть. Кто-то хватал бумагу масляными пальцами, и сквозь прозрачное пятно в углу виднелись слова задом наперед. Почерк не был мне знаком, но оно было немудрено: никто и никогда не писал мне писем. Я сложила его еще раз и спрятала за лиф платья. Мне казалось, там ему будет надежней, чем в кармане.
На улице уже совсем стемнело, и я крепче закуталась в плащ; надо было возвращаться в дом барона, пока не заперли двери. У моста через ров все еще стоял давешний солдат, который подарил мне пряник, но теперь он равнодушно скользнул по мне взглядом и отвернулся.
В городе на улицах по-прежнему было людно, но жизнь вечерняя отличалась от дневной. Исчезли торговые повозки вместе с крикливыми торговцами, слуги отдыхали от господских ежедневных поручений, благочестивые дамы и господа готовились ко сну. Исчезло все скромное, темное, дневное, уступив свое место ярким огням и пестрым одеждам, веселому гаму и нарядным каретам. Я шла поближе к стенам домов, держась маленьких улочек, и мне хотелось раствориться в ночи, чтобы никто не трогал меня. Меня пугали мужские компании и запах вина, и я замедляла ход, когда они попадались мне навстречу, потому что на языке вновь чувствовался привкус металла и дорожной пыли, и страх собственной беспомощности захлестывал меня с головой, как в ту ночь, когда я встретила дезертиров.
Когда впереди показался господский дом, я украдкой перекрестилась и вознесла хвалу Пречистой Деве, что добралась в целости и сохранности. Я проскользнула в незапертую дверь и скинула ботинки, чтобы не нанести в дом грязи. У входа дремал конюх, привалившись головой к стене. Он был изрядно выпивши, и, когда я прошла мимо, неожиданно выпрямился и схватил меня за зад. Я шарахнулась в сторону и от всей души стукнула его по голове тяжелыми ботинками. Он грязно выругался, но оставил меня в покое, ощупывая шишку под париком. У лестницы я обернулась. Конюх уже вновь замер в прежней позе, и в углу его рта дрожал пузырь из слюны. С кухни доносилась нестройная песня, каждый куплет которой заканчивался словами: «Померла моя женушка, и никто не подаст мне ужина».
Госпожа Бах уже готовилась спать, когда я постучалась к ней. Она сухо похвалила меня и отправила к себе: чем-то она была недовольна, но я никак не могла понять — чем. Марты в комнате не было, и я зажгла оплавленную свечу. В ее тусклом свете мне наконец стало легче, и с трепетом я достала письмо, присела на кровать и разгладила его.
Оно было от Иштвана.
Я поняла это с первых строк, где он желал тетушке Амалии здоровья и извинялся за то, что так долго не давал о себе знать, и радость наполнила меня до краев. Захотелось танцевать, но вместо этого я уткнулась в лоскутное покрывало лицом, и глупая улыбка никак не хотела покидать меня. Бог весть, чего я ждала от этого письма — то ли обещания скоро вернуться, то ли любовных клятв, но воображение услужливо подсунуло и то, и другое, и я вспоминала, как он ерошит темные волосы, когда волнуется, как ловко ставит заплаты, как неожиданно меняется его настроение... Иштван был жив и помнил обо мне, иначе зачем бы он стал писать? «Ты влюбилась, дурочка», — сказала я самой себе и неожиданно поняла, что это правда, и я догадывалась об этом давно, просто боялась признаться.
Я перевернулась на спину, не заботясь о том, что валяюсь на постели в уличном мокром плаще, и прижала письмо к груди. В сумраке потолка таились тени, и мне мерещилось, будто они нашептывают, что теперь все будет хорошо, все переменится, и Иштван заберет меня отсюда — пусть в дорогу, пусть в никуда, но мы будем вместе.
Наваждение прошло не сразу. Только когда заскрипела лестница, я опомнилась, что так и не дочитала письмо дальше. Плащ полетел на пол, и я с ногами уселась на кровати, чтобы не упустить ни единой строчки.
Иштван интересовался моим здоровьем и здоровьем тетушки, уверенный в том, что я выжила после тяжелой болезни. Он писал, что кое-как добрался на север и нанялся на торговую лодку, идущую вниз по Рейну, разумеется, лишь за еду, потому что таких неудачников, как он, было немало. Здесь, во Франкфурте, откуда он отправил письмо, ему пришлось задержаться, потому что торговец, по имени Гидеон Кирхмайер, был впечатлен его умением уговаривать людей и пожелал, чтобы Иштван отправился с ним и дальше, и даже положил ему жалование с тем, чтобы тот помогал ему в делах. Иштван писал, что вначале не поверил в такое счастье, но отказываться не стал, ведь накануне зимы он изрядно поизносился, и в общество, чуть приличней компании нищих под мостом, его бы попросту не пустили. Обязанностей у него появилось немало, а свободного времени уменьшилось, но он не в обиде, потому что есть теперь есть возможность посылать тетушке немного денег на мое проживание. Мельком он писал о том, как их лодка чуть не потонула в бурю, и я представила себе наяву борьбу со стихией и похолодела, но он просил нас не волноваться, потому что верит в то, что Бог его сохранит.
Тетушке он желал всех благ, и первый лист заканчивался постскриптумом, что дальше он адресуется лично мне. У меня задрожали пальцы, когда я развернула второй лист, и я чуть не расплакалась, когда увидела первую строчку: «Родная моя сестренка!» Конечно, после он писал, что глупо привязываться к взбалмошной девчонке, усердно притворяющейся тихоней, и строго наказывал мне заботиться о тетушке Амалии и во всем ее слушаться. Ласково он интересовался моим здоровьем, оправилась ли я от жестокой лихорадки, не обижает ли меня кто, и обещал, что постарается вернуться как можно скорей и будет писать, как можно чаще, раз в месяц. Он написал, что вспоминает обо мне и хочет, чтобы все у меня сложилось благополучно, и чтобы я училась какому-нибудь достойному делу, а не соглашалась на первую попавшуюся работу, потому что еще не могу разобрать, где будет хорошо, а где плохо, и, скорее всего, меня обманут и будут платить гроши. В конце письма он просил ждать его и молиться о нем и необычно серьезно писал о том, что если у него получится заработать денег и имя в торговле, то он заберет меня к себе, где бы ни был. Загадывать еще рано, -- говорил он, и я точно слышала его голос, -- но если Бог даст, то мы встретимся через год; и он сетовал на то, что я вырасту, похорошею и забуду о нем, а при встрече — не узнаю.
Письмо Иштван заканчивал в спешке и на прощание написал, что целует меня в щеку. Я любовно погладила его подпись, и мне показалось, будто он действительно может чувствовать это прикосновение. На душе у меня стало тепло, и я точно парила в высоте, и только одна-единственная вещь тянула меня вниз — некуда мне было ему ответить, и следующие его письма сгинут, потому что никто не отдаст их священнику.
Я ровно и бережно сложила его письмо и оглянулась, куда его спрятать, чтобы никто его не нашел. Безопасней всего было носить его при себе, но оно бы быстро протерлось в моих карманах и пропотело под корсетом, и тогда мне пришло в голову спрятать его в сундучок к деньгам. Вера в то, что Иштван вернется за мной, что бы ни случилось, с новой силой затеплилась в моем сердце. В тот день я молилась перед сном так горячо, что даже вернувшаяся Марта удивилась моему религиозному пылу.