Позже пришла весть, что той ночью была убита девушка, дочь учителя, которую любили в деревне. Я сразу поняла, кто был виновником ее смерти; по вечерам шепотом говорили, будто ее горло было перерезано — сталью или костью, как и у Аранки. Однако деревенские грешили на оборотня, который, по поверью, спал в одной из горных пещер много зим и этим летом проснулся. Они позвали священника изгнать злых духов из деревни и освятить дорогу, а заодно закопали старую железную цепь у въезда, уже не надеясь на помощь Святой Девы. Барон за обедом смеялся над их дремучими суевериями и решительно заявил, что убийцей был Ганс. Он и другие господа поклялись найти его и собственноручно вздернуть на дереве. Я не знала, как мне быть; выходит, из-за меня погибла несчастная, а теперь еще и казнят невинного, если поймают. Я никому не говорила о том, что мучило меня днем и ночью, но была рассеянной и забывчивой. К Штауфелю — Дьяволу — я старалась не подходить, и во время молитвы всякий раз не забывала помянуть злополучного Ганса.
Тот вечер не прошел бесследно и для нас. Кто-то из слуг видел баронессу в мужской одежде у конюшни тем вечером и донес об этом родителям, после чего ей запретили выходить из дома даже в сопровождении брата, только с матерью, в сад ли или на верховую прогулку. Меня высекли за то, что потакала ей, но, к счастью, на этом мое наказание и закончилось. Почтенная мать семейства предупредила, что я окажусь на улице, если подобное повторится, но ее слова оставили меня равнодушной. Мне казалось много важней, что за мою госпожу можно было теперь не беспокоиться: и за ней, и за мной следили так пристально, что она никак не могла продолжать переписку со своим возлюбленным. Баронесса негодовала, отказывалась от еды, порвала новое платье, но все же ослушаться не осмелилась и потихоньку стала кроткой и покорной, как овечка.
Другие слуги сплетничали обо мне и Гансе, что он убежал из-за меня — то ли оттого, что я должна была от него родить в конце следующей зимы, то ли оттого, что я прогнала его прочь. Меня забавляли и задевали их сплетни, но я никогда не старалась отрицать их или подтверждать, по опыту зная, что люди все равно будут думать так, как им заблагорассудится.
Время шло. Листва на деревьях начала желтеть, и дождливых дней прибавилось — среди серых низких облаков над лесом часто кружили черные птицы. Теперь по утрам на кухню часто приходили крестьяне со своим товаром: яблоки и картофель, и сливы, и вишни, и груши; это август настал, и с ним -- новый урожай. Потихоньку заговорили о том, что пора уезжать назад в город, а я так и не решила, как остановить Штауфеля. Хороший друг, примерный гость, приятный человек, если глядеть на него издалека. Иногда, когда его не было рядом, мне казалось, что я ошиблась, а все остальное, что питало мою подозрительность, — лишь горькие совпадения. Я думала так, пока не видела его глаз, непроницаемых и светлых, за которым таились равнодушие и смерть.
За день до отъезда помощница прачки принесла выстиранное белье баронессы, и я пересчитывала его, тщательно перебирая и рассматривая со всех сторон: прачки не всегда отличались аккуратностью, и порой приходилось вычитать деньги из их заработка, если хорошие вещи были порваны или плохо отстираны. Некоторые даже, бывало, пытались припрятать рубаху или чепчик, когда думали, что их никто не видит: господскую ткань можно было продать с большой выгодой и жить на эти деньги недели две. Помощница была курносой девушкой лет восемнадцати, выше меня на полголовы, и она пристально глядела на меня, как будто ждала, что это я украду у нее вещи, дам денег меньше, чем должно. Губы у нее были плотно сжаты, и мне казалось, что вот-вот — и с них сорвется ругательство.
Я отсчитала нужную сумму и протянула ей. Как странно поворачивается жизнь: ведь я сама могла бы быть на ее месте и кланяться за жалкую сумму, которую господа тратят за день. Если бы не тетушка Амалия! Перед моим внутренним взором встала скромная могилка с неприметным камнем: денег хватило лишь высечь имя и год смерти. Я посадила у камня маргаритки, ромашки и колокольчики: цветы, которым на кладбище не место, но тетушка их любила и говорила, что они напоминают ей о хороших днях.
Девица взяла деньги, но уходить медлила. Взгляд ее серых глаз с тяжелыми, не по-юношески набрякшими веками, был неприязненным, и добрые воспоминания исчезли.
— Пересчитай сама, если не веришь мне, — предложила я.
Привычным жестом она взвесила деньги на ладони, не сводя с меня глаз, и мне почудилось, точно она вот-вот швырнет их в меня.
— Вот ты какая, — обронила прачка, и мне почудилось, что я ослышалась. — Я-то все гадала… На кого похожа та, что три жизни загубила? На змею иль на лису?
Упрека я не ждала и вмиг покраснела, но сдаваться не собиралась.
— Посмотрела?
Она скривила рот, и эта гримаса изуродовала ее лицо.
— Да уж, на всю жизнь теперь запомню. Он меня из-за тебя оставил, из-за тебя его и повесят.
— Сначала пусть поймают.
— А ты что, не слыхала? — голос у прачки задрожал, но уже не от гнева, а от слез, и на щеках выступили красные пятна, перебивая румянец из свекольного сока. — Этой ночью его привезли в городскую тюрьму, и уже собирается суд!
Сердце у меня упало. Видит Бог, не желала я Гансу такой судьбы. Я молча глядела на девку, по щекам у которой текли злые слезы отчаяния, и на душе у меня было так пусто, что я не могла вымолвить ни слова. Курносый нос ее распух и покраснел от слез, и она, путаясь в складках юбки, спрятала деньги в карман. На меня девица больше не смотрела, как будто меня не существовало, и, когда за ней закрылась дверь, я взяла белье в охапку, не заботясь о том, чтобы его не помять, и пошла наверх, в комнату госпожи.
Я тщательно укладывала ее одежду в сундук, пересыпая сухой лавандой, но мысли мои были далеко отсюда: я не могла не думать о Гансе. Левая ладонь нестерпимо зачесалась. Старая примета говорила, что такой зуд к деньгам, но мне он показался знаком: правдой или неправдой нужно попасть в город и там рассказать все о Штауфеле и его делах. Нельзя было допустить казни невинного — я должна была искупить грехи. Я верила, что Ганс никого не мог убить, хоть и ясно помнила его угрозы. Но слова и дела не всегда ходят рука об руку.
Моя госпожа была в саду: она читала матери вслух, нежась в рассеянной тени деревьев, пока Замир отгонял от них мошек и мух большим опахалом из разноцветных страусовых перьев. Баронесса задремала под убаюкивающее чтение, и моя госпожа делала паузы между предложениями все длинней и поглядывала на мать, чтобы убедиться в том, что та действительно спит. Она увидела меня и вытянула шею, беспокойно подняв бровь. Я умоляюще поманила ее к себе, и моя госпожа тихо выбралась из кресла, чтобы не побеспокоить мать. Путаясь и запинаясь, я пояснила ей, что мне надо уйти, прямо сейчас, и этот день можно вычесть из моего жалования, но остаться я никак не могу. Чем дальше она меня слушала, тем сильней на ее лице отражалось разочарование.
Баронесса оглянулась на спящую мать, чтобы после шепотом спросить у меня: зачем мне нужно отлучиться. Молчать не было смысла, и я рассказала ей о том, что Ганс в тюрьме.
— А, последний поцелуй возлюбленного, — невесело сострила она, но уйти разрешила, наказав вернуться до рассвета. Госпожа добавила, что если ее спросят, то она скажет, что я ушла к доктору по важному делу. Тогда мне не пришло в голову, как двусмысленно прозвучит эта фраза, и я в благодарность расцеловала баронессе руки.
Перед уходом я зашла на кухню, чтобы взять чего-нибудь перекусить в дорогу. Здесь уже все знали, и разговор на кухне смолк, как только я отворила двери. Кухарка пристально следила за каждым моим движением, точно глазастая хищная птица, и я видела, что она жаждет вцепиться в меня и выпытать все, что у меня на душе; они ждали, когда я начну разговор, чтобы начать жалеть меня и обсасывать наши косточки, но я не проронила ни слова, только взяла ячменных лепешек, немного мяса и вина. Теплый ноздреватый хлеб в руках напомнил мне об Иштване и о днях свободы, когда лепешка была лакомством; если б он оказался на месте Ганса, я бы сделала все и даже больше, чтобы освободить из тюрьмы. О Гансе я могла позаботиться лишь как сестра о брате: накормить, утешить и рассказать правду.
После долгих дождей день выдался неожиданно жарким для конца августа, и я сняла туфли и чулки, чтобы не снашивать их. Ветер вздыхал в шелесте начинающей желтеть листвы, и из глубины леса доносилась дробь дятла. На дорогу передо мной выскочила белая трясогузка и побежала впереди меня, быстро перебирая тонкими ножками, длинный хвост качался вверх и вниз. Изредка птичка останавливалась и вопросительно, по аристократически наклоняла головку набок — она напоминала кокетку на балу, и в другой раз я бы улыбнулась. Холщовый мешок с едой и обувью натирал мне плечо, но если бы мысли могли обрести плоть, то они стали бы хуже цепей каторжника.
До городка я добралась после обеда, когда солнце обратило свой взор на запад. Через ворота меня пропустили без помех, и за пфенниг я расспросила разносчика, попавшегося мне на дороге, где найти тюрьму и дом судьи. Разносчик был так добр, что проводил меня почти до самого тюремного входа, и перед серой каменной стеной моя душа ушла в пятки. Половину припасов я отдала стражникам — необходимая дань, чтобы пройти внутрь, — и оказалась в застенках. Здесь было зябко, и внизу кто-то молился и плакал, как будто грешник взывал из ада. Его голос отражался от стен, множился, гремел, и сердце у меня зашлось, когда он внезапно взмыл вверх и оборвался.
— Это из пытошной, — пояснил мне кривой стражник, который вел меня за локоть. От него пахло луковым супом и мокрым железом. — Душа иной раз не выдерживает мучений. Будто от крика легче.
Мы спустились вниз по крутой лестнице. Здесь, за решеткой, я сразу увидела Ганса — его приковали к стене, как и остальных, и он неподвижно глядел в одну точку, пока его соседи ругались из-за азартной игры. Он не заметил меня, пока я не подошла и не прижалась к железным прутьям, и только тогда вздрогнул. Нос у него был сломан, и кровавая корка тянулась от левой ноздри к углу рта — ничего не осталось от той гладкой красоты, которую так ценили служанки. Кривой окликнул его, и нехотя, гремя цепью, он подошел к решетке.
— Зачем явилась? — спросил Ганс тихо. Его дыхание было спокойным, точно мы были не в тюрьме. Странно, запах лошадей так и не выветрился из его одежды, но сейчас он не казался мне поганым.
— Не хочу, чтобы тебя вешали.
Он впервые взглянул мне в глаза, как будто искал в них ответа на незаданный вопрос. Я выдержала его взгляд.
— Похвальное желание.
— Я принесла поесть.
— Не стоило заботы.
Руки у меня дрожали, пока я открывала сумку, и мне пришлось опуститься на колени, чтобы не уронить свертки с едой.
— Вот, возьми.
— Мне скоро помирать, — он не взял из моих рук ни хлеба, ни мяса. — К чему мне разносолы?
— Можешь отдать их другим. Иначе я выкину их по дороге.
Ганс усмехнулся, и повисло неловкое молчание. Стражник позади громко зевнул.
— Ты ведь не делал этого?
— Какая разница? Что изменится, если я скажу «нет»?
— Все изменится, - мне было трудно говорить, в горле точно застрял волосяной ком. — Если ты невиновен, я могу сказать, что мы были в ту ночь вместе. А еще… Я догадываюсь, кто убийца, и скажу об этом судье. Сегодня. Сейчас.
Он протянул руку и взял меня за подбородок.
— Кто ты такая, Камила? -- Ганс повернул мое лицо направо, а затем налево. -- Ты водила меня за нос. Подстроила мой уход. А теперь являешься, будто ангел, и обещаешь спасение. Зачем тебе это нужно?
Я пожала плечами.
— Не знаю. Ты не заслужил смерти.
— Хотел бы я никогда тебя не встречать, — невпопад ответил он и отнял руку. — Как ты появилась здесь, вся моя жизнь пошла псу под хвост.
— Я все равно пойду к судье.
— Иди, — почти благодушно согласился Ганс.
Мы опять замолчали. Я не знала, что ответить ему; он будто уже распрощался с жизнью. Стражник незаметно подошел сзади и ловко поднял меня с колен.
— Ладно, девка, помиловались и хватит. Если тебя кто застанет здесь — нам всем не поздоровится.
Я повернулась к нему, но сказать ничего не смогла. Мне хотелось плакать от бессилия. Свертки с едой я оставила у решетки, и когда я оглянулась у лестницы, то увидела, как полубезумная грязная старуха жадно их потрошит, протягивая костлявые руки сквозь прутья. Стражник проводил меня до дверей, и только на нагретой солнцем брусчатке я поняла, что сильно замерзла.
— Мой тебе совет: держись от тюрьмы подальше, — напутствовал меня кривой. — Здесь уже все конченые. Что арестанты, что родичи их, что мы…
Он стянул с головы шляпу и парик, обнажив лысину, и вытер пот льняным платком. Без парика стражник переменился, и я увидела, что он уже почти старик – ему было не меньше тридцати, а то и сорока.
— Иди-иди, — кивнул он мне. — Но, если не послушаешь и вдруг захочешь передать что своему висельнику, спроси одноглазого Гинце.
Я кивнула. Стражник вытряхнул парик на дорогу и затворил за мной дверь.
За воротами на улице кипела жизнь: требовательный рожок то и дело призывал уступить дорогу карете; служанки болтали перед домом, опершись на метлы; осел тащил тележку, и ее хозяин шагал рядом, подозрительно оглядываясь на любого, кто показывался рядом; мальчишки стайкой толпились около немолодого, усталого бродяги — через плечо у него был перекинут кожаный ремень, на котором висел волшебный ящик. Если спрятаться под темной тканью, сладко пахнущей деревом и льняным маслом, и заглянуть в просверленную дырку, то можно увидеть чудесный пейзаж с дамами и кавалерами, или поле боя, по которому мчатся всадники и ружейный дым поднимается над холмами, или сценку из императорского дворца, — хитрое чудо словно переносило тебя внутрь ящика, и можно было разглядеть мельчайшие детали. Я шла, как во сне, бездумно подмечая окружающее, сталкивалась с прохожими, бормотала слова извинения, и мне казалось, что вокруг точно сгустилась туча, которая надежно отделяла меня от остального мира.
Дом судьи я не нашла сразу и вначале долго плутала по богатому кварталу, пока надо мной наконец не сжалился привратник одного из домов и не пояснил, куда идти. Я долго колебалась, прежде чем постучать в парадную дверь; страх поселился за грудиной, и комок в горле тревожно сжимался каждый раз, когда я думала, что скажу судье. Наконец я решилась, и мне отворила миловидная служанка с ямочками на щеках. Она удивленно на меня взглянула, а я смотрела на нее, не решаясь заговорить.
— Мне нужно увидеть господина судью, — наконец прервала я молчание. — Это по важному делу.
— Господин судья только что ушел отдыхать после обеда. Если ты… вы, — она поправилась, когда рассмотрела мое платье — скромное, но не из дешевых, как и положено служанке в хорошем доме, — с важными вестями, то можете сходить к его помощнику.
Я покачала головой.
— Мне нужно поговорить с господином судьей, — твердо заявила я. — Я могу подождать, пока он отдохнет. Это об убийстве учительской дочки. И о юноше, которого поймали.
Она поколебалась, но впустила меня в дом, заперла дверь и проводила в приемную. Я присела на краешек стула, сжимая в руках холщовую сумку, и служанка задержалась на пороге перед уходом и окинула полупустую комнату цепким взглядом, как будто запоминала, что из ценных вещей не спрятано. От скуки я глядела в окна дома на другой стороне улицы: там шел урок танцев, и тонконогий юноша, будто сошедший с игривой картины какого-нибудь француза, показывал прелестной девушке в зеленом домашнем платье различные движения. Он так рьяно взмахивал руками, воздевая их к небу, так порывисто двигался, хватая время от времени платок, что смотреть на него было одно удовольствие. Ученица и ее служанка хихикали: первая пряталась за цветастым веером, вторая отворачивалась, и я невольно позавидовала им, из-за стекла их жизнь казалась легкой и беззаботной.
Судья пришел через час, когда урок закончился, и окна напротив опустели. Он был похож на старую персидскую борзую, которых держал барон: длинный нос, худое беспокойное лицо, внимательные карие глаза чуть навыкате за круглыми очками, гладко уложенный парик из жесткого конского волоса. Молодость его уже давно прошла, и от этого я заробела. Я вскочила и присела перед ним, но он не повел и бровью, лишь прошел мимо в сопровождении слуги, важно шествовавшего с подсвечником; позвали меня чуть позже. В горле у меня пересохло и сердце забилось так сильно, что я не смогла толком поздороваться и лишь еще раз сделала книксен.
Он велел мне сесть, и я послушалась, опять примостившись на самый край кресла, чтобы не попортить его обивку. Пару раз я открывала рот, но робость надежно затыкала мне рот.
— Я слушаю тебя, девочка, — наконец сказал судья. Голос у него был не злой, низкий и спокойный, но он рассматривал меня так, как будто взвешивал на невидимых весах и решал, что со мной делать.
— Я пришла просить вас о милости, господин. Я служу в доме барона и баронессы фон Эхт… — я опять запнулась. — Тот юноша, которого сегодня или вчера поймали, он ни в чем невиновен.
— Смелое утверждение, дитя. Каждый из нас виновен хоть в чем-то. Если не перед людьми, то перед Богом и совестью.
Он был прав, и я залилась румянцем.
— Но он не виновен в том, в чем его обвиняют. Он сбежал от своего господина, но он не вор и не убийца.
— А, — медленно сказал судья и снял очки. Я завороженно глядела, как он протирает стекла платком. — Вот за кого ты вступаешься. Но он сознался после первого допроса.
— Он наклеветал на себя! — я подалась вперед и чуть не уронила сумку. — Господин судья, я хочу уповать на вашу справедливость, потому что он не мог этого сделать!
— Отчего же?
— Я провела ту ночь с ним.
Я думала, мне будет трудно выговорить эти слова незнакомому старику, но ложь с легкостью вылетела из моего рта. Он замолчал и во взгляде его появилось любопытство.
— Удивительно. Юную Венеру всегда тянет слушать ласковые речи и любоваться красотой, что бы под ней ни скрывалось, — он говорил длинно и не слишком для меня понятно. — Воинственного Марса она ценит позже, когда уже раздаст свое сердце и красоту каждому жаждущему, если он красиво поет. Твои слова ничего не доказывают, дитя.
— Почему?
— Женский ум вряд ли осмыслит то, что я скажу; он старается бить в лоб, не углубляясь в дебри философии, и в этом его отличие от разума мужского. Слова есть слова, дитя, и толку в одних словах столько, сколько поливать сад во время наводнения. На месте преступления остался след твоего возлюбленного, — он замолчал и отвернулся к окну, после чего счел нужным пояснить. — Подошва его сапог.
— Но ведь… — я растерялась. Об уликах я и не подумала. — Но ведь не только ему сапожник делал сапоги, господин судья. Я уверена, кто убийца, и это не он.
— И кто же?
Я почти не колебалась, прежде чем назвать его имя.
— Человек по имени Эберхардт Штауфель. Он гостит сейчас у моих хозяев, господин.
— Почему же ты так уверена, дитя?
— Я видела, как он возвращается в ту ночь на рассвете. И еще я видела его перед другим убийством.
— Перед другим убийством?
— Да… Это было год назад, в Буде.
Судья долго и испытующе смотрел на меня, откинувшись в кресле, пока я не начала теребить край своей холщовой сумки.
— Это очень серьезное обвинение, — неторопливо заметил он. — Ты еще можешь взять свои слова назад, девочка. Подумай об этом. Если ты откажешься, мне придется посадить и тебя под замок, потому что клевета на достойного человека наказывается сурово. Пока она не доказана, под подозрением остается клеветник. Не думаю, что это понравится твоим хозяевам.
— Им это не понравится, — набравшись смелости, шепнула я. Голос почти пропал, словно я наелась снега. — Но это правда. Я знаю, он виновен.
— Стоит ли тебе рисковать своим будущим? Если он друг твоих хозяев, то у него есть деньги и связи. Они перевесят слова служанки. А дознание? Его ты не боишься?
— Боюсь, господин судья, — я не лгала; мысль о пытках вызывала дрожь, — но ведь убийства не прекратятся, если повесят невинного.
Звякнула крышка чернильницы. Мой собеседник не ответил, и его лицо стало строже, пока он глядел на неочиненное перо. Я опустила голову. Мне казалось, что меня будто унесло в утлой лодке на середину озера, и лодка протекает, и нет из нее спасения. Судья, похожий на борзую, чьего имени я не знала, мне не верил.
Он очинил перо и принялся писать, изредка прерываясь, чтобы задать мне вопросы: как меня зовут, что я видела в тот вечер, и что за убийство произошло раньше, и как я узнала убийцу. Я рассказала ему обо всем, умолчав только о месте убийства Аранки, и о том, что именно я нашла ее мертвой. Я еще надеялась, что он не узнает о доме греха, и о том, как меня подозревал капитан, а если узнает, то потом, когда настоящий убийца будет наказан. Он написал три письма, дождался, пока чернила высохнут, и запечатал их сургучом.
— Сдается мне, дитя, тобой движет желание справедливости. Если бы я был твоим отцом, то видела бы ты что или нет, я велел бы тебе позабыть об этом, — он говорил сухо, отрывисто. — Я вызову людей, которые отведут тебя в дом тюремного надзирателя. Там ты поживешь несколько дней, пока не будет доказана вина господина Штауфеля или твоя. Любовь — прекрасное чувство, — неожиданно добавил судья, — но глупость отвратительна.
Я покраснела и промолчала, хотя у меня было что сказать и о любви, и о глупости. Судья оказался добрей, чем мне мнилось, и я нисколько не возражала против того, чтобы пожить взаперти в доме у тюремного надзирателя. Господам придется отложить свой отъезд из-за разбирательства, но это меня волновало мало, и я почти не думала о них и о том, как вернусь в хозяйский дом.
В доме у надзирателя меня приняли хорошо. Его жена — вечно уставшая женщина лет двадцати пяти, — обрадовалась неожиданной помощи и беззастенчиво приставила меня к работе по дому. Я помогала ей с тремя детьми, с уборкой и стиркой, и, странное дело, на душе впервые было легко. Мне казалось, что уж теперь-то все наладится, и убитые будут отомщены, а невинные спасены, но никому не дано знать, что именно уготовано им Богом.