Курехин. Садовник и цветок

В первой половине 80-х мои взаимоотношения с Сергеем Курехиным в основном можно описать как притяжение и взаимное неудовлетворение. Как правило, инициатива взаимных выступлений исходила от него, я же извещал его о том, когда приеду в Ленинград, насколько, где остановлюсь, какие инструменты возьму с собой. Во время концерта мы тем не менее раз за разом ссорились.

Сергей был очень вспыльчивым, экспрессивным человеком и не стремился сдерживать себя, если ему что-то не нравилось. Зачастую в конце концерта, если что-то шло не совсем так, как замышлял он, дело доходило до оскорблений, и признаюсь, я отвечал ему тем же. После одной из таких стычек я поехал в Ленинград вовсе без инструмента, но Курехин уговорил меня играть с ним, позаимствовав для меня альт-саксофон «Selmer» у Владимира Чекасина. В другой раз — Курехин отказался играть сольный концерт в филармоническом зале у Финляндского вокзала в рамках абонемента В. Фейертага и заявил в ультимативной форме, что он будет играть только вместе со мной. Я в ответ выставил условие, что буду играть только если участвует барабанщик Александр Кондрашкин. Курехин согласился и уравновесил Кондрашкина Гребенщиковым. В тот момент я опять оказался в Ленинграде без саксофона, и Курехин уговорил Пятраса Вишняускаса дать мне свой сакс. А после концерта мы опять поругались…

Под Новый год в 1985-м случилось так, что и я, и Курехин оказались независимо друг от друга приглашены на вечеринку к московскому художнику-концептуалисту Николе Овчинникову. Курехин пришел с Джоанной Стингрей, которая демонстрировала познания в русской лексике, громко и отчетливо произнося: «Отсосу!» и ожидая реакции. Дмитрий Александрович Пригов воспользовался поводом и, вторя ей, начал декламировать очередную «Азбуку»: «А — ЦА — ЦААА!». Курехин сел за пианино. Я достал тенор, и мы с ним стали, не сговариваясь (мы, насколько я помню, даже не поздоровались в тот вечер), стали наигрывать что-то танцевально-салонное.

Через пару месяцев мне позвонила музыковед Татьяна Диденко и сообщила, что из Свердловска приехал организатор Геннадий Сахаров, который предложил Курехину пару сольных концертов в его городе, но Курехин соглашается играть только дуэтом со мной. Так как Сахаров никогда не слышал о моем существовании, то решил прилететь в Москву и познакомиться.

Геннадий Сахаров смог организовать в свердловском Горном институте два концерта по линии общества «Знание», совершенно официальных. Жили мы с Курехиным в гостинице «Большой Урал» в двухместном люксе, и минут за 15 до выезда на площадку Курехин на коробке из-под сахара-рафинада набросал мне план или схему концерта, своего рода партитуру, в которой указывались на только нам с ним понятном языке ключевые приемы и фактуры звукоизвлечения — таблица своего рода, в которой был столбик для него и как я должен себя музыкально вести в это же время — в столбике для меня. Они не совпадали, более того — контрастировали. Мне этот принцип был понятен, потому что именно так существовал на сцене мой ансамбль «Три „О“», как три разнонаправленных вектора, лебедь, рак и щука.

С этого момента наши ссоры с Курехиным прекратились. Я понял, что он берет на себя руководство формой концерта, отвечает за идеологию, а фактурное наполнение передает музыканту-импровизатору. Более того, Курехин строил программу исходя из возможностей партнера, внимательно подмечая особенности фразировки, звукоизвлечения, характерные приемы. То есть он был во время музицирования как бы садовником, а солист — цветком. Цветок должен цвести, а садовник занимается всем садом, старается подать, показать цветок наилучшим образом. Вслух мы никогда не проговаривали этого.

Бывало, что буквальное соблюдение этих неписаных договоренностей приводило к конфузам. На фестивале в Италии выступление «Поп-Механики» по плану Курехина должно было начинаться с моего большого экспрессивного фри-джазового соло на баритон-саксофоне. По заданию Курехина я ни в коем случае не должен был бросать играть, пока не получу от него знака. Выступление состоялось на открытой площадке, и, к сожалению, Сергей не учел, что микрофон для меня поставили таким образом, что я не мог видеть его, сидящего за роялем, и очень-очень плохо слышал. Закончилось мое сверхдлинное соло тем, что меня подхватили на руки оркестранты «Поп-Механики» и унесли прочь со сцены! Я до сих пор не знаю, было ли это задумано Курехиным так изначально, или это была его реакция на происходящее. Такая импровизация…

Для записи своей первой советской пластинки «Полинезия» в августе 1988 года Сергей пригласил меня приехать в Ленинград и поселил в Капелле им. Глинки. Комната, в которой я остановился, была прямо в здании капеллы. Мне выдали ключ от здания, от этажа и от моей комнаты. «Слава Ганелин тоже останавливался здесь, когда приезжал на концерт в Капелле», — улыбаясь, сообщил мне Сергей. В Ленинграде еще продолжались белые ночи, поэтому на окружающих набережных и Дворцовой площади ночью было шумно, засыпал я под утро…

Оказалось, что Курехин решил записать для пластинки «Мелодии» живой концерт нашего дуэта. В старинном зале капеллы был очень скрипучий паркет, поэтому я не только вышел на сцену босиком, но и передвигался по брошенным на пол резиновым коврикам, которые представляли собой неразрезанные заготовки советских зеленых резиновых мочалок. Программа была тайно посвящена почему-то барону Врангелю. Перед выступлением Курехин попросил меня ни в коем случае не стараться вторить ему, играть — наперекор, играть свою игру. Никаких указаний — на каких инструментах, когда, как, полная свободная импровизация, максимально контрастирующая по артикуляции, тональности, громкости с тем, что будет играть он сам.

Из двухчасового концерта он выбрал 20 минут, которые вошли в первую и для него, и для меня советскую пластинку — «Полинезия. Введение в культуру». Почему Полинезия? Я полагаю, что так Курехин намекал на полистилистику как основной творческий метод.

А незадолго до этого состоялся наш первый — и для него, и для меня — выезд за границу. Мы участвовали в фестивале советского авангарда в Иматре, Финляндия. Музыкальная составляющая у меня как-то уже не очень сохранилась в памяти, а запомнилось то, что мы вчетвером (Курехин, Тихомиров, Каспарян) совершили поездку в Хельсинки на поезде, чем очень перепугали сотрудника советского посольства, заподозрившего нас в попытке побега (Хельсинки — паром — Стокгольм).


Одна из последний встреч с Курехиным была в 90-х в кафе неподалеку от Ленфильма. Я приехал в Ленинград для участия в какой-то видеозаписи — кажется, для театрального спектакля, и мы встретились, чтобы поговорить не о музыке, не о концертах. Курехин очень возмущался по поводу переименования Ленинграда в Петербург и вообще критиковал демократические власти Петербурга, Петросовет, Собчака. Выплеснув энергию ненависти, Сергей заскучал и замолчал. Я нередко видел его таким. Образ солнечного юноши, остроумца-шутника был предназначен для публики. Таким раздосадованным я видел Курехина после просмотра фильма «Диалоги», а на концерте «Аквариума» в Ленинградском Дворце молодежи на Петроградке — просто разозленным, тогда Сергей уговорил меня уйти с концерта с ним вместе.

Сейчас, когда по прошествии многих лет стали доступны книги А. Кана и А. Кушнира, некоторые аспекты биографии Курехина конца 80-х и 90-х становятся более понятны. Но самой важной характеристикой Курехина для меня остаются слова Ефима Семеновича Барбана, сказанные им еще в самом начале 80-х: «Он выше собственного творчества».

Когда вспоминаю середину 90-х, прежде всего приходят на память собственное раздражение и депрессия, связанные с невостребованностью, разочарованием в представлениях о западной культуре, разочарованием в идеальных фантастических представлениях о Европе и Америке, которые господствовали в сознании советского человека в предшествовавшее десятилетие.

Загрузка...