Гусейн

В дверях Люба столкнулась с Гусейном. Это был их сосед, но почему-то Любе всегда казалось, что он гость — пришёл и уйдёт. Гусейн жил у них в квартире уже три года, а привыкнуть к нему Люба не могла. Наверное, потому, что помнила хорошо, как раньше его в квартире не было, как всё было до него, — она это помнила, а он этого помнить не мог. И получалось, что Гусейн какой-то непостоянный — раньше его не было, значит, и после его не будет.

Люба тогда ещё ходила в детский сад. Мама вела её из сада, была осень — зонтики блестели, и листья приклеились к мокрой мостовой. Мама зашла в магазин, а Люба пришла домой одна.

В квартире пахло праздником: это Устинья Ивановна пекла пироги. Она стояла посреди кухни раскрасневшаяся, толстый нос был потный и в дырочках. В кухне было жарко, потому что горела плита.

— Нинка замуж выходит, — сказала Устинья Ивановна Любе и всхлипнула.

Люба подумала, что сейчас соседка начнёт рассказывать, и села на табуретку. Но Устинья Ивановна только всхлипывала и вздыхала, потом сказала, что Нинка у них во всей семье самая есть дура. И больше ничего объяснять не стала.

Только вечером, когда Устинья Ивановна зашла к маме, Любка слышала, как она сказала:

— Во всей Москве, может, один перс всего и живёт. Но она, непутёвая оглоедка, его нашла. Ну не оглоедка?

Когда Устинья Ивановна ушла, Любка спросила:

— Мама, что такое «перс» и «оглоедка»?

Мама не любила, когда Люба приставала. Но сегодня почему-то не рассердилась, а ответила:

— Перс — такая иностранная национальность, жених у Нины из Персии. А всё остальное — это Устинья Ивановна расстроена. Ты плохие слова не повторяй, слышишь? Мало ли что где говорят.

Потом Гусейн появился в квартире. У него были чёрные усы углами вниз и мягкая серая шляпа, надетая немного набок. Он говорил, коверкая русские слова:

— Дэвошка, как зовёт тепя?

Оттого что Гусейн не умел говорить правильно, он показался Любке глупым.

Раньше, когда Люба была маленькой, она часто ходила к Устинье Ивановне: там всегда было тепло и много интересных вещей. На комоде лежала вязаная салфетка с кистями, стояла узкая, высокая синяя ваза, а в ней бумажные розы, малиновые, жёсткие. Лежало хрустальное яичко с буквами «X.В.». Когда Люба научилась различать буквы, она спросила Устинью Ивановну:

— А что это «X.В.»?

Устинья Ивановна почему-то застеснялась и сказала:

— Положь, положь, расколешь… Смотреть смотри, а не бери, мало ли что.

Самая интересная вещь на комоде — пустой флакон из-под одеколона. Даже не весь флакон, а пробка. Гранёная, прозрачная, чуть голубоватая пробка; если посмотреть через неё, всего становилось много. Много соседок, много абажуров, вазочек синих и целый хоровод окружённых радугой окошек. Они, если повернуть пробку, вертелись, как карусель.

Ещё там была коробочка, сплошь оклеенная розоватыми мелкими ракушками. В коробочке ничего не лежало, она стояла на комоде для красоты. И ещё пепельница, в которую муж Устиньи Ивановны, Матвей Пигасович, никогда не стряхивал пепел и не бросал окурки. Она тоже была для красоты — большая морская раковина, полосатая снаружи и оранжево-розовая внутри. Раковина круто завинчивалась внутрь; внутри было темно.

— На Сухаревке купила, — говорила Устинья Ивановна, — большие деньги отдала.

Но флакон, вернее, пробка от флакона была в сто раз красивее. И хотя одеколон давно кончился, пахло всё равно хорошо.

В тот день Люба даже не подошла к комоду и ничего не тронула.

Гусейн сидел за столом на самом главном месте, где всегда сидел Матвей Пигасович. Это почему-то было неприятно. Нина села с ним рядом. Матвей Пигасович, молчаливый, немного пьяный, смотрел на Гусейна исподлобья. Устинья Ивановна подливала мужу вина и приговаривала:

— Ладно уж, что теперь… Как судьба, так и судьба.

Гусейн одними губами улыбался Нине и не обращал на стариков внимания. Любка сидела рядом с мамой и ела пирог с яблоками. Никогда она не ела такого вкусного, подрумяненного пирога.

— Бери ещё, — сказала Нина и подвинула к Любе тарелку, — бери, бери. Расти скорее, мы и тебя замуж отдадим. А чего? Время знаешь как летит! И не оглянешься.

— Ниночка, что за шутки! — сердито сказала мама. — Ребёнок ведь, разве можно!

Нина засмеялась; у неё были ровные белые зубы, и она любила смеяться.

— Не обижайся на меня, Мария Николаевна, я так, спроста.

Гусейн быстро поворачивал голову с чёрно-синими волосами, хотел понять, что говорят, но, видно, не успевал улавливать, вид у него был не очень довольный.

— Ты, Гусейн, мне скажи, — обернулась к нему красная Устинья Ивановна, — ты Нинку к себе не увезёшь? Ты мне, как перед богом, скажи… — Но тут же спохватилась: — Ты ведь и бога нашего не знаешь. Ни бога, ни серп и молота — ничего…

— Турка! — выпалил вдруг молчавший весь вечер Матвей Пигасович.

— Молчи, молчи, — засуетилась Устинья Ивановна, — ты знай молчи. Мало ли что, как уж судьба… Давай-ка подолью тебе. Сидим вот по-хорошему…

Мама вина не пила, и Гусейн не прикасался к рюмке.

— Не пьёт, не курит, — сказала Нина и засмеялась.

— И молодец, и правильно, — сказала мама.

— Турка, — бросил Матвей Пигасович.

— Не турка, а перс, — гордо сказала Нина.

— Люба, спать, — напомнила мама.

— Мам, ещё капельку… — начала было Любка, но мама посмотрела сурово.

Люба сползла со стула и пошла к двери, нарочно медленно. Но взрослые молчали — ждали, когда Люба закроет за собой дверь.

Загрузка...