Что бы Люба ни делала, о чём бы ни думала, она всё равно думала ещё и о том, примут её в пионеры или не примут. Иногда она думала: «Примут. Почему же меня не принять? Не такая уж я плохая». А чаще думала, что, скорее всего, не примут. И тогда вспоминались разные проступки. Маме врала сколько раз. Олово украла вместе с Юркой Зориным, правда, давно, но всё равно, наверное, считается. Грубила соседке и даже один раз крикнула ей в открытую форточку: «Мордастая нахалка!» А ещё был поступок, про который Люба старалась не вспоминать, потому что даже вспоминать про него было так неприятно, что Любу начинало знобить. Но теперь и это вспомнилось во всех подробностях. В то утро Люба сказала маме:
— У меня тетрадки кончились, в клеточку. Дай мне, мама, денег, я сегодня куплю.
Мама открыла сумочку и достала рубль:
— Хорошо, что вспомнила, после школы и купи.
Когда Люба шла из школы, она увидела на Плющихе лоточницу. Пожилая тётенька в белом халате поверх толстого пальто и в голубом картузике с непонятной надписью «Моссельпром» стояла, переминаясь от холода, и выкрикивала весёлым голосом:
— Петушки на палочке! Ириски-барбариски! Лимонные кисленькие! Апельсинные сладенькие! Кому петушки на палочке?..
И Люба остановилась. Раньше этой лоточницы на Плющихе не было. И петушков на палочке здесь никогда не продавали. Люба подошла поближе. Петухи блестели выпуклыми узорчатыми боками. Были они ярко-красные, с круто изогнутыми хвостами и выгнутой грудью. Они лежали рядом плотно друг к другу и даже на вид были сладкие. Белые, гладко оструганные палочки так и просились, чтобы их взяли в руку.
— Что, глазастая, раздумываешь? — заметила Любу лоточница. — Бери петушка, смотри, какой красавец!
И Люба решилась. Если бы писчебумажный магазин попался раньше, чем лоток, она бы уже купила тетради, и тогда всё бы обошлось. Но до магазина был ещё целый квартал, а петухи были вот они. И Люба расстегнула портфель, достала рубль, почти не соображая, протянула его женщине и сказала:
— Два петушка на палочке дайте, пожалуйста.
Она понимала, что если мама узнает, то ей несдобровать. Мама категорически запрещала есть петухов, мама говорила, что в них добавляют вредную краску и вообще есть на улице негигиенично. И к тому же нельзя есть перед обедом. И вдобавок, уж конечно, нельзя было тратить деньги, выданные на тетради.
Обо всём этом Люба думала, а всё равно была впереди всех мыслей одна бедовая мысль: «А вдруг не узнает?» Почему не узнает мама и как это может быть, что она не узнает, Люба старалась не думать. Она взяла двух петухов, пошла по Плющихе и начала есть. Она лизала петуха.
Петушок всё равно оставался петушком, только похудевшим и не таким ярким. Пока Люба шла до своего двора, она съела обоих петухов. И ей сразу нестерпимо захотелось ещё. Она ничего не могла с этим поделать. Побежала обратно на Плющиху. И пока бежала, беспокоилась только об одном: вдруг лоточница ушла и унесла петушков. Но лоточница была на месте; ещё издали Люба увидела моссельпромовский картузик, а потом услышала отчаянный голос:
— Петушки на палочке! А ну-ка налетай! А ну-ка разбирай!..
В варежке тяжело позванивали восемьдесят копеек. Если бы Люба сейчас пошла в магазин, она бы могла купить тетрадки; их было бы немного меньше, но всё-таки она бы принесла тетрадки домой. И мама, наверное, не стала бы пересчитывать их, мало ли у мамы забот. Так размышляла Люба, а ноги несли её к петухам, заманчиво расположившимся под стеклом.
— Четыре петушка, пожалуйста!
— Ишь как запыхалась! — засмеялась лоточница. — Мало взяла, вкусные мои петушки, правда?
— Очень! — Люба даже глаза закрыла, до того были вкусные петушки.
Четырёх петухов хватило до самой двери. Когда Люба подошла вплотную к этой знакомой-презнакомой двери, обитой чёрной клеёнкой и крест-накрест пересечённой белыми тесёмками, от последнего петушка остались две почти невидимые тоненькие, острые сосулечки. А пока доставала из кармана ключ, петушок и совсем исчез. Осталась одна палочка. Люба кинула портфель в коридор, а сама, не заходя в дом, захлопнула дверь и опять побежала на Плющиху.
Она бежала со всех ног. Ей даже не очень хотелось есть петушков: во рту была приторная горьковатая сладость, в горле сильно першило, но остановиться Люба уже не могла.
— Четыре петушка, пожалуйста.
Люба протянула последние сорок копеек. Продавщица рассмеялась:
— Ну что за покупательница золотая! Вот бы побольше таких, за минуту бы весь товар распродала. А то стоишь, мёрзнешь…
Люба не слушала её. Она шла домой и громко чмокала. Остальных трёх она держала, зажав палочки в кулаке, как держат букет. Петухи не казались уже такими красивыми и яркими: красный цвет был с противным коричневым оттенком. Есть их было невкусно. Но она съедала одного за другим, разгрызала со стеклянным хрустом, с трудом проглатывала липкие кусочки.
И вот всё было кончено. Не осталось петушков, не было ни копейки, не было тетрадок. Пришло тупое горькое облегчение.
Люба сразу села делать уроки. Она писала упражнение по русскому языку, а в голове всё вертелась одна мысль: «Что скажет мама, если узнает?» И другая мысль приходила на выручку: «А откуда она узнает?» Но та, опасная, не отступала: «Спросит, купила ли тетрадки, а я тогда что скажу?» Но не хотелось бояться, хотелось как-то успокоить себя. Скажу: «Купила». А она скажет: «Покажи». — «Ну, скажу, не купила». А она скажет: «Почему?» Скажу… Что же я тогда скажу? Скажу: «Денег не было». А она скажет: «А рубль?» А я скажу: «Никакой рубль ты мне не давала, это тебе просто приснилось. Приснилось и всё. Бывают же такие сны, что как будто по правде, вот и у тебя так».
Этот ответ показался Любе таким убедительным, что она сразу успокоилась: конечно, мама поверит. Даже удивится, как же это она не разобралась, что это был сон, а она ошиблась и всё перепутала. Хорошо, что Люба ей всё объяснила.
Настроение у Любы стало совсем хорошее. Как всё просто, оказывается, если хорошенько пошевелить мозгами. Теперь она уже сама почти поверила, что ничего такого она и не сделала. Маме приснился сон, но за мамины сны Любка не отвечает.
Мама пришла весёлая, от неё пахло снегом. Тронула губами Любкин лоб.
— Уроки готовишь? Что так поздно?
— Много задали, — сказала Любка озабоченным голосом. — Вера Ивановна знаешь, мама, сколько стала задавать. Ужас!
— Ну занимайся, не стану тебе мешать.
— Я скоро, мама. Кончу арифметику и пойду на свежий воздух. Кто там во дворе гуляет?
— Риту встретила, но она, кажется, домой пошла.
Мама ходила по комнате, а Любка краем глаза следила за ней. И оттого, что мама ничего не спрашивала, было стыдно, хотелось поскорее уйти. Вот мама открыла дверцы буфета, высыпала из пакета в вазу печенье. Любка водит пальцем по учебнику, а сама всё видит. Вот масло в маслёнку положила. Сейчас пойдёт на кухню ужин готовить, и тогда всё.
— Да, Люба, ты купила тетради?
— Какие тетради? — Голос у Любки тоненький и честный. Только концы пальцев от страха похолодели.
— Как это какие? — Мама возмущённо остановилась посреди комнаты. — Деньги утром брала, говорила, что нужны тетради…
— Какие деньги? — спросила Люба. Она заставила себя посмотреть маме в глаза.
Глаза у мамы были сердитые и удивлённые. Любка тоже постаралась состроить удивлённое лицо. Сейчас начнётся самое главное. Сейчас она скажет про сон. А что? Возьмёт и скажет.
— Мам, тебе, наверное, приснилось.
— Что-о?! — Глаза у мамы открылись ещё шире, а потом сузились в щёлочки. — Ты ещё и грубишь? Что за выражения! «Приснилось»… Совсем уличная стала!
Мама зло двинула стулом, без надобности поправила скатерть на столе и приступила к Любе вплотную.
— Да нет, мама, я не грублю, — забормотала Любка, — я по правде говорю: наверное, приснилось. Так, знаешь, бывает: уснёшь и приснится, а потом вспомнишь, как будто было на самом деле. И тогда всё перепутается, перепутается, и сама не поймёшь.
Голос у Любки стал какой-то фальшивый, суетливый. Мама ничего больше не говорила, но смотрела с презрением. Любка замолчала.
— Ну вот что, — сказала мама, — деньги. И не виляй, смотреть противно.
А если сознаться? Ну что теперь, не убьёт же её мама, в конце концов. Но как будто какая-то ржавая защёлка защёлкнулась и не отщёлкивается. Она никак не могла выговорить правду и с диким упрямством, от которого самой уже было тошно, повторяла:
— Ничего не знаю. Никаких денег не брала. Никуда их не девала.
— Слушай, я тебя выпорю, — устало сказала мама.
— Пори! — крикнула Любка. — Бей! Ремнём! Ребёнка нечего жалеть! Рубль пожалела, а меня чего же!..
Ей стало так себя жалко, будто и правда не она, а мама была виновата. Пусть отлупит, пусть, если ей не стыдно.
Любка заплакала горькими, вполне искренними слезами. Сначала она всхлипывала тихонько, потом завыла в голос и легла на диван, продолжая приговаривать. Мама стояла, беспомощно опустив руки, и покачивала головой. Потом прошептала:
— Папочкин характер…
И ушла на кухню, громко хлопнув дверью.
Любка продолжала рыдать. Слёзы лились, как из крана. Диванная подушка стала вся мокрая, щеке было сыро. Мама Любу не любит, это совершенно ясно. Из-за нескольких петушков на палочке мама готова выпороть. И это называется — мать. Любка длинно всхлипнула. За дверью раздались мамины шаги, и Люба заплакала в голос. Пусть мама не думает, что Люба немного поплакала и перестала, что у неё пустяковое детское горе. Нет уж, моя милая, горе очень даже большое, и вот как я сильно его переживаю.
— Умойся и ешь, — сказала мама отрывисто. Ей, видно, нисколько не было жалко человека, который так горько плачет.
— Не буду, — сказала Любка в подушку.
— Не надо, — согласилась мама жёстко.
Вот. И не уговаривает. Пусть её дочь будет голодная, пусть даже с голоду умрёт. Конечно, что её жалеть, она же съела без разрешения несколько несчастных маленьких петушочков.
— Уйду от тебя совсем! — сказала Любка сквозь плач. Потом немного помолчала, чтобы не пропустить, что скажет мама. Мама сказала:
— Иди.
Всё было кончено. Теперь оставалось одно: встать и уйти. Но Любке не хотелось никуда уходить. Ей хотелось, чтобы мама испугалась, чтобы маме стало стыдно и она бы сказала: «Не уходи, я тебя прощаю». Но мама звенела вилкой по тарелке и молчала. Любка решила, что она пока не пойдёт. Может она в конце концов подумать, куда идти. И она не вставала. Лежала и думала. Появилась надежда: а вдруг мама простит. Не станет же она сердиться всю жизнь. Сколько-нибудь ещё посердится, а потом и перестанет. А если нет, то ведь в детский дом можно и потом уйти когда-нибудь, не обязательно сейчас.
Люба подождала, пока мама опять выйдет на кухню, встала с дивана, быстро проскочила в другую комнату, разделась и юркнула в постель. Устав от волнений и слёз, она скоро заснула. Последняя перед сном мысль была утешительной: «Хорошо бы, всё это мне приснилось. Встану утром, а ничего не было — ни петушков на палочке, ни этого вечера — ничего. И мама на меня не сердится, просто приснился плохой сон».
Утром Любка встала рано. Было темно, мама ещё спала. Люба не стала зажигать свет, подошла к маминой постели, встала рядом и сказала:
— Мама, знаешь что? Я рубль на петушков истратила. Ты меня прости. Сама не знаю, как получилось.
Мама повернулась и приподнялась на локте.
— Сколько же ты съела этих петушков?
В голосе у мамы не было злости, а удивление.
— Десять штук, — тихо ответила Любка.
— И всё одна? И никого не угостила?
— Я никого не встретила, мама, я бы угостила, что мне, жалко? — Мама вздохнула. Любка поняла, что мама простила. И чтобы всё было прочно, добавила: — Я больше не буду.
— Ещё бы, — усмехнулась мама. — Ты пойми, глупый человек: когда поступаешь не по-человечески, то хуже всего тебе самой. Если, конечно, совесть есть.
— У меня, мам, есть.
— Иди умывайся, растратчица. Да не забудь шею и уши. С мылом!
Мама, наверное, забыла про этот случай. Он был ещё в прошлом году. Но Любка вспомнила его. И если в школе узнают, очень даже просто могут не принять в пионеры.