Через два дня дядя Боря пришёл снова. Люба была дома одна, она заводила патефон. Чёрная пластинка быстро крутилась, немного шипела. Грустный женский голос пел: «Всё равно, — сказал он тихо, — напиши куда-нибудь». Люба много раз слушала эту пластинку, и всегда ей было в конце как-то неспокойно и непонятно. «Напиши куда-нибудь». Но ведь письмо не дойдёт, если не знать адреса. И они, эти двое, не встретятся на своей гражданской войне. Она снова заводила эту красивую песню, подпевала: «Дан приказ ему на запад, ей — в другую сторону. Уходили комсомольцы на гражданскую войну». И опять в конце песни были эти слова: «Напиши куда-нибудь». И Люба снова огорчалась.
Всё время оставалась какая-то надежда: вот заведёт она пластинку снова, и в конце песни он даст ей настоящий адрес, по-человечески.
Пришёл дядя Боря. Он сказал:
— Мамы нет? Ну, я посижу.
Сел на диван и протянул Любе коробку. В коробке гремело и перекатывалось. Люба терпеливо развязала верёвочку, открыла коробку и высыпала солдатиков на стол. Их было много. Зелёные солдатики в малюсеньких касках. Лица у них были розовые. Некоторые солдатики стояли с винтовками, штыки поднимались над головой. Другие ползли в разведку, третьи лежали у пулемётов. Было несколько всадников-кавалеристов, а один наблюдатель смотрел в крошечный бинокль.
Люба расставила их на столе. Они стояли крепко и ровно, не качались и не падали, маленькие зелёные солдатики. Дядя Боря шуршал газетой на диване, Люба не обращала на него внимания. Она шёпотом пересчитывала солдатиков.
— …Восемнадцать, девятнадцать, двадцать.
— Я пойду встречу маму, — сказал дядя Боря.
— Ага, — кивнула Люба. — …Тридцать три, тридцать четыре, тридцать пять. Целая армия.
Она стала аккуратно укладывать солдатиков в коробку. И пехотинцев, и кавалеристов, и разведчиков. Когда убрала всех, аккуратно завязала верёвочку и вышла из дома. Она шла решительно, как идёт человек, хорошо обдумавший свой поступок и уверенный, что поступает правильно.
Около двери Зориных она остановилась и постучала. Никто не открыл. У Зориных, как всегда, было шумно: там не то ссорились, не то веселились. Любка повернулась к двери спиной и постучала ногой.
— Чего надо? — встал в дверях Миха. Он держался за дверь, якорь и надпись «Маруся» шевелились на его руке.
— Юру позови, — сказала Люба, глядя Михе в самые чёрные зрачки.
— Юйту? — Миха хмыкнул и пошёл вразвалку. Люба слышала, как он крикнул: — Юйта, тебя там большая гражданка требует! Иди, иди…
Юйта вышел. Он был, как всегда, чумазый, и царапина на щеке всё ещё виднелась, а синяк из синего стал зелёным. Он смотрел на Любу, не понимая, что этой приставучей Любке от него нужно. От него вообще никому никогда ничего не было нужно.
— Держи. Это тебе. — Люба протянула коробку. — Насовсем.
— Чего это? — Юйта стоял с открытым ртом, растерянный и ни капли не страшный.
— Ну я же тебе говорю: оловянные солдатики.
— Врёшь! — сказал Юйта и выхватил коробку. — Если врёшь, смотри тогда!
— Не очень-то я тебя боюсь, — сказала Люба и пошла.
Оглянулась. Юйта всё стоял, рот у него был открыт. Он смотрел то на коробку, то на Любу.
Она не успела дойти до своей двери, как её догнали мама и дядя Боря. Мама ткнулась губами Любе в лоб, отодвинув чёлку.
— Ты что-то красная. Горло не болит?
— Нет, я просто много была на свежем воздухе. Дядя Боря, а солдатики мои?
— Конечно, твои.
— Дядя Боря тебе их подарил, — объяснила мама, — значит, они твои.
— И я могу делать с ними, что захочу, да?
— Конечно, — кивнул дядя Боря снисходительно, словно Люба была маленькой и непонятливой. При маме дядя Боря чувствовал себя увереннее.