С тех пор как папа не живёт дома, в комнатах всегда тихо и как-то не по-домашнему аккуратно: всё всегда на своих местах, как будто никто здесь не живёт и ничем не пользуется. Книги стоят на этажерке по линеечке, а при отце всегда были потревожены. И посуда блестит на полках шкафа каким-то магазинным блеском. В коридоре на вешалке пустовато: висят всего два пальто — синее мамино и красное Любино. И в стакане на кухне всего две зубных щётки, и в шкафу не пахнет табаком, а только мамиными духами.
Мама часто плачет. Как девочка, сморщит лицо, и слёзы текут дождиком, а плечи трясутся всё сильнее. Люба не поймёт, почему мама плачет. Мама кричала отцу: «Уходи!», она кричала, что он измучил её и ребёнка. Любке тогда хотелось сказать, что она ничего, не измучилась. Но она боялась вмешиваться, когда они ругались. Теперь наступил покой. Мама всегда говорила: «Я хочу только одного — покоя». Теперь мама плачет. Любе очень хочется, чтобы мама не плакала, от маминых слёз на Любу наваливается знакомая тоска и становится страшно. Мама — защита, мама всё может, с ней ничего не страшно. Но только если мама не плачет. А если она плачет, если катятся слёзы без остановки, тогда получается, что нет защиты ни у Любы, ни у мамы.
— Мам, не плачь, ну чего ты? — говорит Любка.
Как много слёз умещается в глазу. Они собираются, собираются… Глаз становится яркий и большой, как будто к нему приставили увеличительное стекло. А слёзы всё не проливаются, держатся. И пока они держатся, не считается, что человек заплакал. Когда потекут, тогда считается, тогда — да, а пока ресницы сухие и щёки сухие — нет.
В тот вечер мама пришла весёлая и напудренная. Любка сразу заметила, что у мамы белый нос. И всё напевала одно и то же — «Экипаж машины боевой». Пол протирала мокрой тряпкой, напевала. Картошку ставила на плитку и гладила свою белую маркизетовую кофточку с жёлтыми леденцовыми пуговицами — всё пела про экипаж. Зазвонил звонок один раз.
— К нам, — удивилась Любка.
Один — к ним, два — к соседям. Любке всегда это нравилось, что к ним один звонок, а не два — значит, они главнее, первее. И на бумажке у входа их фамилия стояла первой.
— К нам, — сказала мама вроде бы удивлённо, но Любке показалось, что на самом деле она не удивилась. Мама быстро вышла в коридор и открыла дверь. — Заходи, заходи… Ничего, не наследишь, у нас пол немытый, не напачкаешь.
«Чего это она? — подумала Любка. — Сама же только что вымыла, ещё под окном и просохнуть не успело».
В комнату вошёл дядя Боря. Любка видела его раньше. Однажды он встретился им в парке культуры, когда они втроём — мама, папа и Любка — шли по Ландышевой аллее и ели мороженое. Любка его плохо запомнила — подошёл низенький дяденька, поздоровался, что-то сказал маме с папой, а Любку потрепал по макушке и спросил: «Сколько барышне лет?» И уставился Любке в лицо своими коричневыми блестящими глазами. Любке не понравилось дурацкое буржуйское слово «барышня», она сделала вид, что у неё потекло мороженое, и стала облизывать круглые вафли, нарочно далеко высунув язык. Отвечать дяде Боре она не стала. Да он и не ждал её ответа, просто так спросил.
На дяде Боре было коричневое пальто, и кепка тоже была коричневая. Коричневые глаза смотрели весело и невнимательно. И Любка отвернулась от него, лизала своё мороженое и прислушивалась к разговору. Папа сказал, что жарко. Мама сказала, что ветер всё-таки холодный. Дядя Боря сказал, что в парке воздух прекрасный, дышится легко, как в молодости. Все трое засмеялись. Дяди Борин смех тоже не понравился Любке: он был похож не на смех, а на кашель. Она совсем отвернулась от него и ещё раз прочитала буквы на круглых, немного промокших вафлях. На одной вафле было написано «Сима», а на другой — «Нина». А между вафлями уже кончалось мороженое, жёлтое, рыхлое. Почему-то вспомнилось, как один раз случилось необычное: около школы на углу она купила мороженое, и ей попалась одна вафля, на которой было выдавлено «Люба». Любка обрадовалась тогда, показалось, что это большая удача: она Люба и написано «Люба».
В парке было немного пыльно. Любка наконец доела мороженое и облизала пальцы. Дядя Боря глянул на неё весело и безразлично. Он посмотрел на часы и сказал с насмешливой тревогой:
— Надо идти. У меня свидание у чёртова колеса. — Он засмеялся своим кашляющим смехом, и папа засмеялся. А дядя Боря добавил: — У чёртова колеса с одной чертовкой, — и подмигнул своим коричневым глазом. Потом кивнул, прощаясь, и пошёл по Ландышевой аллее, слегка враскачку на своих коротких ногах в коричневых ботинках.
Мама посмотрела ему вслед и сказала:
— Такой интересный, а старый холостяк.
Любка подумала, что старым холостяком быть, наверное, плохо. Вот и мама жалеет дядю Борю. Но тут папа сказал:
— А что ему? Холостяк. Живёт в своё удовольствие.
И получилось по этим словам, что старым холостяком быть хорошо и папа даже завидует дяде Боре.
«Сейчас заспорят, — испугалась Любка. — Ещё рассорятся из-за этого дяди Бори».
И она быстренько взяла папу за руку:
— Пошли скорее на карусель! Смотрите, совсем небольшая очередь.
Чтобы доставить маме удовольствие, она вытерла руки и рот глаженым платочком, который мама с утра положила ей в карман.
Не нужен им никакой дядя Боря. Удивительно было только одно: встретить знакомого, даже противного, в таком большом парке культуры.
А теперь этот дядя Боря пришёл к ним домой, и у мамы напудрен нос. Люба смотрит на дядю Борю: ноги у него как-то отодвинуты назад, потому что живот торчит вперёд. Дядя Боря улыбается Любе и говорит:
— Я кое-что принёс.
Он выходит в переднюю, шуршит около своего пальто и протягивает Любе коробку, завёрнутую в тонкую шёлковую бумагу. Такие большие нарядные коробки Люба видела в только в кондитерской на Смоленской. И они казались такими роскошными, что Люба была уверена, что они не продаются, а выставлены для красоты, как огромные, с Любу ростом, вазы с драконами и японцами в расписных халатах. Коробка была синяя, с золотыми завитками, на ней плыл корабль с высоко загнутым носом, красивый, как в сказке. И море, как в книжке о рыбаке и рыбке, — волны подпрыгивают лёгкие, нарядные и нестрашные. Конфеты «Садко». Дядя Боря смотрел на маму, а мама смотрела на Любу, а Люба рассматривала необыкновенную коробку. В кондитерской мама говорила: «Что ты загляделась? Купим ириски, смотри, какая коробочка славная!» И они покупали. На жёлтой коробке были нарисованы мальчик и девочка; на них были нарядные лапти, вышитые рубахи, мальчик в папахе, девочка в ярком платке. В руках они держали коробку, на ней были нарисованы точно такие же нарядные мальчик и девочка, а у тех опять коробка и совсем маленькая такая же картинка… А там уж и не различить, но, конечно, тоже есть, только не видно. До чего же интересно! У Любки каждый раз дух захватывало от удовольствия и от загадочной бесконечности картинки. И она не спешила развязать ленточку и открыть коробку, хотя ириски были очень вкусные. На каждой были твёрдые мелкие клеточки, и каждая ириска заманчиво блестела. Но, конечно, даже самые вкусные ириски не могли сравниться с конфетами «Садко».
Конфеты были квадратные и тяжёлые и матово отсвечивали. Снаружи был шоколад и внутри шоколад, только мягкий. И если откусить много, то ещё оставалось всё равно много. Каждая конфета лежала на отдельной кружевной бумажке, вогнутой, как корзиночка.
Люба села на диван, поставила около себя коробку и съела одну за другой четыре конфеты. Мама не сказала, что нельзя есть сладкое перед ужином. В другой раз обязательно сказала бы, а в этот раз почему-то не сказала.