Эверт был зол на весь свет, особенно на своего лучшего друга Симона, который против его воли отдал его в больницу, и на Бабетт, которая, сразу же после возвращения, по совету психиатра Эверта и всех нас написала заявление на его госпитализацию, в результате чего он должен был находиться в больнице как минимум три недели. После принятия этого решения санитары увели Эверта, который ругался и плевался.
Поначалу мы навещали его по очереди, онемев от неловкости, сидели напротив него в комнате для посещений, он хмуро курил одну сигарету за другой, а когда мы собирались уходить, умолял забрать его отсюда домой, к жене и детям, и плакал, как ужасно все разладилось. Он боялся умереть, был уверен, что его здесь пытаются отравить, что все это — один большой заговор. Смотреть на него было ужасно. Каждый раз, когда мы уезжали и оставляли его в полном отчаянии, мы и сами были в шоке, и нам казалось, что лучше было бы все-таки забрать его оттуда.
Анжела, прямо как мать Тереза, заботилась о Бабетт, пока Эверт был в больнице. Она отправляла детей в школу и забирала их домой, возила Бабетт на машине по всяким ее делам, помогла найти хорошего психолога, чтобы вправить мозги самой Бабетт, готовила каждый вечер еду на две семьи и таскала Бабетт с собой на все дни рождения, вечеринки, в гости, в спортшколу, на теннисный корт и на йогу. Мы с Ханнеке удивлялись, как Анжела полностью растворилась в жертвенном чувстве к Бабетт.
— Смотри, они просто влюблены друг в друга, — постоянно замечала Ханнеке, когда мы видели, как они пьют кофе в «Верди» или вместе появляются на какой-нибудь вечеринке. Анжела стала даже внешне походить на Бабетт. Она выкрасила светлые пряди в волосах, сбросила несколько кило и стала вдруг носить кофточки с глубоким вырезом, такие же черные брюки в обтяжку, короткие юбки и высокие сапоги. Они все время уединялись от других, к большому огорчению Патриции, которая до госпитализации Эверта была лучшей подругой Анжелы.
— Она прямо как радаром улавливает бедолаг, — ворчала она на пасхальной ярмарке в школе, где Бабетт и Анжела опять появились вместе, в согласованной друг с другом одежде. — Ей надо принять участие в чужом горе, потому что мало событий в собственной жизни. Теперь у нее появилось занятие. Ее цель теперь — спасать Бабетт!
Я задавалась вопросом, не было ли это тайной ревностью со стороны Патриции, потому что Бабетт выбрала именно Анжелу в качестве опоры и поддержки? Ведь мы все хотели давать Бабетт советы, помогать ей во всем и чувствовать при этом, что делаем доброе дело.
В то время как к Эверту приходило все меньше посетителей, Бабетт окружало на разнообразных социальных мероприятиях все больше сочувствующих ей людей. Все хотели узнать, как дела у Эверта, но никто не отваживался спросить это у него самого, используя в качестве оправдания, что они не могут вынести его гнев и его страх. Мы и сами с трудом выносили все это. И выдумывали для оправдания прекрасные причины. Так, мы считали, что «теперь дело за ним», что «наши посещения только выводят его из себя» и что «кажется, он и сам не хочет выздоравливать».
Ханнеке считала, что все это — ерунда, и была единственной, кто наряду с Бабетт регулярно продолжала навещать Эверта, чтобы вместе с ним поработать над эскизами, которые она сделала для его нового магазина. В конце концов, он был хозяин, и она отказывалась ставить на нем крест. Общение с ней, их разговоры возвращали его к реальности, придавали смысл его существованию, и он будет вечно благодарен ей за это. Так Эверт говорил после выписки из психиатрического отделения, где провел шесть недель. Он благодарил нас всех за оказанную поддержку и прославлял нашу дружбу, которая сопровождала его на протяжении всего тяжелого периода, но мы-то знали ох как хорошо, что, честно говоря, бросили его, потому что понятия не имели, что делать с ним и его чертовой болезнью.
Эверт снова был дома, но это уже не был прежний Эверт, энергичный веселый балагур. Из-за лекарств, которые он еще долгое время должен был принимать, он стал вялым и тихим. В его обществе стало неуютно находиться, потому что он или молчал, или задавал странные вопросы, от которых мы начинали чувствовать себя не в своей тарелке. Его присутствие нас угнетало, разговоры становились вымученными и тяжеловесными, но никто не осмеливался возражать ему, боясь или обидеть его, или самому быть им обиженным.
— Не надо воспринимать его так серьезно, — говорила Бабетт. — Я отношусь к нему легко.
— Конечно, мне больно видеть его таким. Он же, черт возьми, мой лучший друг! — Симон стукнул кулаком по столу и залпом выпил оставшееся пиво.
Как и каждую субботу, вечером мы всей компанией собрались в баре «Верди». Дети на площади доламывали свои велосипеды, а мы, сделав покупки, пропускали рюмочку-другую. На этот раз Эверта и Бабетт с нами не было.
— Знаете что, — сказал Кейс, очерчивая пальцем в воздухе круг, показывая бармену, чтобы он повторил наши напитки, — мы не можем ему помочь. Теперь он должен выкарабкиваться сам. Чего мы с Симоном только не перепробовали, чтобы опять втянуть его в нашу жизнь. Играли с ним в гольф, в теннис, ходили на матч «Аякса», ездили на горных велосипедах, целый вечер проторчали в баре за разговорами по душам, — и все насмарку! Несет какую-то ерунду, уставившись перед собой. У него установка на ужасный негатив, но в какой-то момент все станет на свои места. Жизнь продолжается, что-то изменится и для него. Кто-то теряет, кто-то находит.
— А что ты, собственно, имеешь в виду?
Михел раздраженно посмотрел на него. Симон взял стаканы с новой порцией пива с барной стойки и раздал их нам. Все выжидательно уставились на покрасневшего Кейса.
— Ну… как бы сказать… мне надоело возиться с ним. Нам больше нечего сказать друг другу. Может, наши отношения возобновятся, когда он опять придет в себя.
— А как он сможет прийти в себя, если все его бросили?
— Эх, да кто же говорит, что бросили. — Симон обнял Михела за плечи и чокнулся с ним.
— Мы и не думаем бросать его. Скорее наоборот. Он сам сторонится нас. Он не может угнаться за темпом жизни, в этом нет ничего странного после того, что он перенес.
— А если бы с тобой случилось что-нибудь этакое, ты бы хотел, чтобы с тобой обращались, как с дебилом? — резко спросила Ханнеке, махнув стаканом белого вина в сторону Симона.
— Разница в том, что со мной такого не случится.
— Ерунда. Это может случиться с каждым.
— Нет, моя дорогая, это не так. К этому надо иметь предрасположенность.
Ханнеке нахмурилась.
— Вы избегаете Эверта, как будто он заразный или все еще не в себе. Он уже выздоровел, он работает, он вернулся к прежней жизни. Но он теперь по-другому ко всему относится, и это вас и заедает.
— Как это по-другому?
— Теперь он знает, что деньги и положение летят в жопу, если случается что-то действительно серьезное.
Кейс и Симон рассмеялись.
— Господи, Ханнеке, где ты вычитала эту поговорку? Заткнись!
— Не обращай внимания на этих козлов, — сказала Патриция, которая до сих пор, повернувшись к нам спиной, болтала с Анжелой. Мы с Ханнеке с обиженным видом отвернулись от мужчин и пересели к Патриции и Анжеле.
— Эверт возвращается к жизни, с каждым днем ему все лучше. Мужики просто не умеют обращаться с подобными вещами. Пускай себе бахвалятся вволю, — сказала Анжела, отхлебнув вина. И, задрав рукав своего пушистого белого свитера, показала нам, сияя от гордости, новые часы. Патриция и Ханнеке вскрикнули от восторга, я тоже в восхищении уставилась на запястье Анжелы. Больше всего я была рада, что тяжелый разговор об Эверте закончился.
— К годовщине свадьбы. Лежали у меня на подушке! Это «Брайтлинг Каллистино». Камешки — настоящий хрусталь Сваровски, а ремешок из кожи ящерицы…
— Только детям про ящерицу не говори! — сказала я, смеясь.
— Вы видели это, мужчины? Что подарил Кейс Анжеле ко дню свадьбы?
— Вот это подарок! — воскликнула Ханнеке и сунула руку Анжелы под нос нашим мужьям. Даже бармен подошел посмотреть и заявил, что по такому случаю надо выпить еще по стаканчику за счет заведения.
— Эх ты, старик, ты нам всю песню портишь, — Иво шутливо стукнул кулаком по руке раскрасневшегося от пива и нашего внимания Кейса.
— Ну вот, делай после этого людям добро!
Мы продолжали подначивать друг друга, стали смеяться все громче, чтобы заглушить странное чувство неловкости, которое закралось в наши отношения, когда заболел Эверт. В этом смехе было и отчаянье, и страстное желание близости и доверия, которые были между нами раньше, и я не могла понять, куда оно делось, это чувство нашей душевной привязанности. Глянец стерся, и я все чаще стала задумываться над тем, на чем, собственно, основывается наша дружба. Существует ли она вообще, означает ли то же самое для всех нас? Может быть, даже я придумала себе нашу дружбу, потому что мне ее так не хватало.