27

Иво не хотел меня видеть, не хотел со мной разговаривать. Поначалу он даже сказал, чтобы я не приходила на похороны. Возможно, из одного только отчаяния и беспомощности он направлял в меня все свои стрелы. Я была предательницей, и в этом убеждении его поддерживали Анжела и Патриция, которые, казалось, с каждым днем злились на меня все больше. Сначала со мной еще здоровались в супермаркете, но неделю спустя и это прекратилось. По словам Бабетт, Анжела и Патриция постоянно взвинчивали друг друга разговорами обо мне, причем вспоминали один негатив. Почему я показалась им такой противной в самый первый вечер, что говорила, в чем была одета, как себя вела, что делала. Выяснялось, что все это время я была бесполезным придатком в их компании, меня терпели только потому, что мы были дружны с Ханнеке, а у Симона были дела с моим мужем. Что они с самого начала были уверены, что я их когда-нибудь предам, потому что я втайне смотрела на них свысока, а себя считала самой умной. Но все-таки никак не ожидали, что я окажусь такой стервой, что позволю перед полицией опозорить свою лучшую подругу и ее мужа.

Я прекрасно знала, как ведутся такие разговоры, потому что сама два года присутствовала при них. Характер, внешность, брак, семья отсутствующего человека подвергались полному анализу, а нередко разносились в клочья. Раньше я всегда считала, что добавляла в эти разговоры только нюансы, но теперь, когда вышла из их круга, я поняла, что была их полноправным участником, просто потому, что это была приятная и безобидная для нас манера общения. О нас самих речь можно было не заводить, наши страхи, неуверенность, наши отношения друг к другу оставались вне сферы разговоров. Это давало чувство сплоченности, принадлежности к лучшей части человечества. Мы хорошо воспитывали наших детей, а кто-то там — плохо. Мы выпивали в меру, а такая-то — алкоголичка. У нас прекрасные мужья, ее муж — козел. Мы со вкусом обставляли дом, у нее все в запустении. Мы хорошо играли в теннис, она едва попадала по мячу. Мы тщательно выбирали одежду, она пыталась нам подражать. У нас были деньги и приятная жизнь, она только мечтала принадлежать к нашему кругу. Мы были стройными сами по себе, ей приходилось все время сидеть на диете. Наши мужья нас уважали, ее муж не пропускал ни одной юбки.

Странно, но изгнание из «клуба» неожиданно придало мне силу и чудесное чувство облегчения. Разрыв не сломил меня, хотя я всегда стремилась нравиться всем, даже тем, кто не нравился мне. Но теперь я с каждым днем становилась все сильнее, как будто понемногу вновь обретала саму себя. Что мне действительно не давало покоя, так это сильная, до боли, тоска по Симону, которая никак не проходила. Она становилась даже сильнее, превращаясь в навязчивую идею, даже несмотря на мои подозрения в его причастности к смерти Эверта и Ханнеке. Мысли о нем приходили ко мне с самого утра, когда я только открывала глаза, когда делала бутерброды детям в школу, ходила по магазинам, ехала в школу на велосипеде, работала за компьютером, — всегда и везде его призрак сидел у меня в голове и не давал сосредоточиться. От любой романтической песенки по радио, какого-нибудь душещипательного выступления Марко Борзато[8] мое воображение как с цепи срывалось. В мыслях я вела с Симоном нескончаемые разговоры, в которых он терпеливо объяснял мне, что не имеет никакого отношения ни к смерти Эверта, ни к смерти Ханнеке, а потом заключал в объятия и долго целовал. Иногда я была уверена, что именно он был автором дьявольского замысла, в другой раз убеждала себя в том, что он никак не может быть с ним связан. Лежа в постели по ночам, я мысленно сочиняла ему письма, и-мейлы и SMS-ки, в которых то пыталась объяснить свои противоречивые чувства, то просто обзывала его отвратительным фанфароном, манипулятором и ловеласом. Подливало масла в огонь еще и то, что он сам время от времени присылал мне сообщения, которые я немедленно уничтожала, не отвечая. Их содержание иногда казалось легкомысленно-дружеским (Интересно, как ты поживаешь. Целую), иногда полными отчаянья (Сообщи о себе, пожалуйста! Целую бесконечно), а иногда совершенно откровенными (Опрокидываю тебя на письменный стол. Расстегиваю блузку и нахожу твои груди, твои твердые соски. Целую их, глажу, облизываю тебя всю. Теперь ты!)


Моросил дождь, и над лугами висел туман, в котором паслись сонные коровы. Михел и я с детьми, одетые во все белое, каждый с красной розой в руке, стояли вдоль улицы Блумендейк, на которой с минуты на минуту должна была показаться траурная процессия с гробом Ханнеке. Друзей и родственников пригласили домой, чтобы проститься с Ханнеке и проводить ее в Большую Церковь; знакомых, соседей, сослуживцев по работе и прочих попросили выстроиться с красными розами вдоль маршрута процессии.

Казалось, на улицу высыпала вся деревня. Вдоль дороги в глубоком молчании, с печальными лицами, стояли сотни взрослых и детей, и это было впечатляющее зрелище. Я точно знала, что Ханнеке это бы очень понравилось.

Все как будто затаили дыхание, когда белый катафалк, на котором покоился усыпанный цветами гроб мореного дуба, медленно поравнялся с нами. Иво шел в сопровождении Бабетт, Мейса, Анны, своих родителей и родителей Ханнеке. Они шли за гробом словно в беспамятстве, с красными, воспаленными от горя лицами. Поднялась волна рыданий. Михел обнял меня. Я слышала, что он шмыгает носом. Бабетт осторожно махнула нам рукой.

— Мам? — Аннабель удивленно взглянула на меня. — Ты плачешь? — Я кивнула и улыбнулась ей, прижимая их с Софи к себе.

— Папа тоже плачет, — шепнула Софи на ухо старшей сестре, и Аннабель, повернувшись к отцу, который вытирал платком глаза, взяла его за руку.

— Мейс говорит, что она умерла, но на самом деле нет, потому что она всегда будет с ним, в его сердце…

Патриция и Анжела были единственными в траурной процессии, на которых были большие, тяжелые солнцезащитные очки. Обе трагически опирались на руки своих супругов и полностью игнорировали нас. Симон сочувственно подмигнул нам.

— Просто возмутительно, — пробормотал Михел, он обвил меня рукой, и мы присоединились к нескончаемому потоку людей, следовавших за процессией.


В церкви мы нашли местечко сзади, у большой мраморной колонны среди зевак. Все скамьи были заняты. Дети, играя, забирались на скамейки для хора за утопающим в розах гробом. Над ним висела большая черно-белая фотография, на которой улыбающуюся Ханнеке в обе щеки целовали ее дети. Из колонок доносились звуки «Everybody Hurts» группы R.E.M.,[9] ее любимой песни, она говорила много раз, что если уж умрет когда-нибудь, то пусть на ее похоронах исполняют эту песню. Я положила голову Михелу на плечо и вцепилась ногтями в его руку.

Впереди, прислонившись друг к другу, сидели наши друзья, Патриция и Анжела все еще прятали глаза за темными очками, Симон обнял Иво.

— Прямо театр, как ты считаешь? — прошептал кто-то, сидящий сзади, мне на ухо. Я повернулась и увидела прямо перед собой круглое лицо Дорин Ягер.

Распорядитель похорон занял место за кафедрой, и наступила тягостная тишина. Он предоставил слово Симону. Трудно было сказать, был ли он взволнован или расстроен, в любом случае выглядел он мрачным и изможденным. Он несколько раз пригладил волосы рукой, легкомысленно сунул руку в карман, кашлянул и стал говорить, как тяжело ему стоять здесь перед нами, друзьями и родственниками такой прекрасной, молодой, цветущей женщины, матери и супруги, дочери и подруги, которая была еще и талантливым и успешным дизайнером по интерьерам. Он говорит эти слова по просьбе своего лучшего друга Иво, который был не в состоянии говорить сам.

— До чего хорош. Прямо само обаяние.

Взгляд Дорин прожигал мне спину, она продолжала нашептывать мне в ухо язвительные комментарии, как будто чертенок, который сидит на плече. Я повернулась и шепотом попросила ее заткнуться, после чего она, к счастью, замолчала.

— Я думала, ты будешь сидеть впереди, где места для VIP… — начала она, когда мы вышли из церкви.

Дорин стояла, прислонившись к стене, и нервно скрутив самокрутку, густо облизала ее и заткнула за ухо.

— Бросила. Да вот опять начала, но стараюсь курить как можно меньше. Между тем, как скрутишь и закуришь, должно пройти минимум десять минут. Дала себе слово.

Ее авторитарная, презрительная манера общения исчезла. Она пугливо озиралась по сторонам, вид у нее был такой, как будто она не спала неделю.

— У тебя еще хватает духу заявляться сюда и во время службы болтать со мной! И это после того, что ты выкинула! Почему ты мне солгала? Почему ты раструбила всем о вещах, которые я никогда не говорила? — яростно набросилась на нее я. Она только искоса посмотрела на меня холодными голубыми глазами и пожала плечами.

— Иногда так надо. Чтобы сдвинуть воз с мертвой точки. И хотя ты, возможно, и не говорила этого, я знала, что у тебя были сомнения. Да и что за подруга ты была бы, если бы их у тебя не было? Но можешь успокоиться, я жестоко наказана за свои методы работы. Меня отстранили от этого дела…

Она опустила глаза и стала ковырять своим грубым ботинком траву.

— Симон подул в свисток, хоп — и меня уже нет. Ну и ладно. Ты тоже, я смотрю, впала в немилость.

— Благодаря тебе.

— Давай, вали все на меня. Вы всегда так делаете. Если ты садишься за руль пьяный в дым и тебя останавливают, мы — последние гады. Но если одного из твоих котов давит какой-нибудь выпивоха, тут гадами оказываемся мы. И при этом вы кричите, что на улицах беспорядок, что должно быть больше полицейских. Но всеми возможными способами уклоняетесь от налогов. Как будто законы не для вас.

— Тебе надо вступить в социалистическую партию. Тогда сможешь копать еще глубже…

— Заткнись. — Она достала из-за уха самокрутку и закурила.

— И ты еще имеешь наглость обвинять Симона, хотя сама превысила полномочия, — сказала я.

Дождь усилился. Я подняла воротник пальто.

— Я видела, как эта женщина, которая там так радостно смеется на фотографии в окружении своих детей, твоя подруга, — она с упреком показала на меня рукой, — корчилась в судорогах на тротуаре. В комнате я обнаружила ее сумочку. Ее мобильный, полный номеров ее друзей, ее ежедневник с фотографиями детишек, полный записей о встречах. Я сразу же поняла: это сильная, пользующаяся успехом, жизнерадостная женщина, люди такого типа не бросаются с балкона от несчастной любви. Поверь мне, я видела много самоубийств. И если бы ты сама видела ее там, ты бы тоже решила найти убийцу, чего бы это ни стоило.

Михел вернулся и раздраженно стал махать мне, чтобы я шла к нему.

— Мне надо идти. Но я хочу поговорить с тобой, — шепнула я, и Дорин посмотрела на меня с наигранным удивлением:

— Она хочет поговорить. Господи Боже мой! Мне уже нечего тебе сказать. Я не веду это дело.

Она жадно затянулась своей самокруткой, и ее глаза посветлели.

— Хотя поговорить-то можно. Позвони, у тебя есть моя карточка.


Спрятавшись под бесчисленными зонтами, все прощались с телом Ханнеке, которое медленно опускалось в могилу. Я не рыдала так даже на похоронах своей матери, нос и глаза у меня совершенно опухли от слез. Я плакала не только потому, что потеряла Ханнеке, я потеряла все. И теперь я стояла здесь, чужая всем, даже собственному мужу. Он пробовал утешать меня, мягко поглаживал, давал носовые платки, нежно сжимал руку, но это только усиливало мои рыдания. Я не могла оторваться от большой черной ямы, куда навсегда исчезла Ханнеке, даже когда большинство присутствующих уже пошли к залу, где были приготовлены семга и шампанское. Я все продолжала стоять под дождем, грязь просачивалась мне в туфли. Михел осторожно потянул меня за собой, но я отказалась идти. Не обращая внимания на дождь, который, все усиливаясь, падал с неба, я неотрывно смотрела на лепестки роз, которые дети под руководством Патриции по очереди бросали на гроб.

— Ханнеке, — шептала я. — Ханнеке, я все узна́ю. Ты была такая смелая… поэтому ты была моей лучшей, самой лучшей подругой, я только сейчас это поняла. Ты была самой смелой, прямой, честной. И я сделаю все, чтобы твоя смерть не прошла им даром. Они не уйдут от возмездия. Обещаю тебе.

Кто-то взял меня за плечо.

— Эй, девушка, что ты тут бормочешь? Смотри, не простудись…

Симон. Капли дождя стекали по его волосам, по лицу, скользили по носу к чувственному рту.

— И что ты ей обещаешь?

— Не твое дело.

— Пойдем, я отвезу тебя домой. Ты мокрая насквозь.

— Ты сам мокрый. Ты что, не пойдешь к ним? Пить шампанское, «как хотела бы Ханнеке»?

— Не надо так цинично. Не я это устраивал.

— Значит, твоя жена. Баба, которая еще неделю назад называла Ханнеке «опасной сумасшедшей»? Хотя ладно, у вас есть причина, чтобы откупорить шампанское. А может, мне пойти с тобой и показать твоей жене милые SMS-ки, которые ты мне присылал?

— Ну и отлично. Михел тоже там. И ему будет интересно на них взглянуть.

Он крепко обнял меня за талию и притянул к себе.

Я вырывалась, воткнула каблуки в землю и толкнула его локтем между ребер.

— Отпусти меня, Симон, не выставляй меня посмешищем в глазах всех.

Он холодно посмотрел на меня, на скулах напряглись желваки.

— Ты ведешь очень глупо, Карен. Пойдем ко всем, будь сильной женщиной, или иди плакать домой. Поскорей бы это кончилось. Не надо больше драм. Живи нормально, нам всем надо жить нормально.

Он сказал это так настойчиво, что я испугалась.

— Хорошо. Я пойду с тобой. Заберу Михела и детей и пойду домой. Но ты оставь меня в покое. Не посылай сообщений, не звони. Пожалуйста, давай договоримся, что ты тоже будешь вести себя нормально.

— Если это то, что ты хочешь, я уважаю твое решение. Я не буду больше тебя беспокоить.

— Прекрасно.

Он повернулся и пошел прочь. У меня подгибались колени, и больше всего на свете мне хотелось прокричать его имя.

Загрузка...