10

За день до встречи с Кэри, когда мы договорились съездить на Виллоу-роуд, чтобы взглянуть на дневники, я отправилась туда сама. Прошли годы с тех пор, как я их видела. Если быть точной, Свонни показывала мне дневники четырнадцать лет назад.

Припарковаться у дома не удалось, и я долго кружила по соседним улицам, прежде чем нашла свободное место, похоже единственное во всем Хэмпстеде. Пришлось смириться с тем, что оно оказалось на Понд-стрит, в полумиле от дома Свонни. Вряд ли я узнала бы Гордона Вестербю в толпе пассажиров на пригородной станции Хэмпстед-Хит. Но он громко окликнул меня сам.

Было гораздо теплее, чем в тот дождливый апрельский день, когда мы впервые встретились на похоронах Свонни. Он сделал уступку погоде — оделся полегче, но все так же строго. Несмотря на то что дождя не было уже неделю и его не прогнозировали, Гордон надел плащ, прямо как у инспектора в детективном фильме. Воротничок такой же высокий, как и на похоронах, просто менее тугой. Рубашка, судя по воротничку, в бело-голубую полоску, синий галстук без рисунка. Ботинки такие же черные и блестящие, как портфель в его руке.

— Я надеялся встретить вас когда-нибудь, — сказал он. Его слова прозвучали искренне, будто случайная встреча — единственная возможность пообщаться. Почты, конечно, не существует, и телефон тоже не изобрели. — Я очень рад видеть вас.

— Но что вы здесь делаете? — спросила я слегка озадаченно. Уж не собирается ли и он посетить дом Свонни?

— Я здесь живу. — Его, казалось, немного встревожило мое удивление. — Я снимаю комнату, точнее, полквартиры на Родерик-роуд. А вы думали, что я живу с родителями?

Я вовсе не думала об этом. Едва ли я вообще вспоминала о нем. Судя по всему, он и не ожидал ответа. Наклонился ко мне и доверительно произнес:

— Знаете, почему я решил переехать? Когда я рассказал родителям правду о себе, их это очень смутило. И я посчитал, что лучше всего снять жилье. Но у нас прекрасные отношения, вы не думайте.

Я заверила, что ничего плохого не подумала. Но меня удивило, что, проживая так близко от своей двоюродной бабушки, он никогда не навещал ее.

— Помните, я упомянул о генеалогическом древе? Так вот, у меня возникла блестящая идея. Скажите, дневники будут дальше издаваться?

— Да, безусловно, — ответила я. — В следующем году или еще через год.

— Когда я закончу работу над древом, неплохо будет включить его в книгу. А если переиздадут и первые тома, то можно и туда тоже. Что вы на это скажете?

Он устремил на меня серьезный, напряженный взгляд. У него были глаза Асты, только бледнее. Если у Mormor их выписали маслом, то у Гордона — акварелью.

— Я купил дневники, издание в мягкой обложке. Еще не начинал читать, хочу доставить себе удовольствие на выходных. Я и мой друг, с которым мы снимаем квартиру, очень любим читать друг другу вслух.

Я спросила, не нужна ли ему помощь в работе над древом. Без сомнения, о предках Асты и Расмуса и всех их родственных связях можно найти в дневниках, но я смогу заполнить пробелы.

— Благодарю вас, — обрадовался он. — Я был уверен, что вы предложите помощь. Мой отец не знает ничего. Я заметил, что женщины интересуются историей своей семьи, а мужчины — почти никогда. Я часто с этим сталкиваюсь, когда занимаюсь своим хобби. — Он впервые улыбнулся, приоткрыв два ряда крупных, как у Берти Вустера,[16] зубов. — Поработаем вместе. Рад был с вами встретиться.

Он распрощался и заспешил в сторону Госпел-Оук.

После уличной толчеи дом Свонни — для меня он все равно дом Свонни — показался особенно тихим. В нем было тепло и хорошо проветрено. Здесь по-прежнему все сверкало, и меня вновь охватило чувство, что я вхожу в шкатулку с драгоценностями. У Торбена и Свонни всегда было много серебра и латуни, люстры и канделябры — из хрустального стекла, и комнаты никогда не казались застывшими, в них двигались крошечные огоньки. В любое время дня и ночи откуда-нибудь исходило сияние. Отблеск в форме полумесяца на вазе, сияние чашек и кубков, вспышка на стеклянных гранях, солнечный зайчик на стене — отражение от хрусталя. В пасмурные дни свечение становилось приглушенным, едва уловимым, словно ожидало своего часа, когда дождь закончится и рассеется туман.

Комната на первом этаже всегда была кабинетом Торбена. Не помню, чтобы он работал в ней, читал или писал. Для этого хватало кабинетов и в посольстве, но мужчинам его склада всегда необходимо иметь дома кабинет, как женщинам — швейную комнату. После его смерти кабинет долго оставался свободным, пока Свонни не заняла его для своих целей. Она всегда называла его «своей комнатой», делая ударение на втором слове. Именно там она фотографировалась для «Санди Таймс», когда ее выбрали для серии «Ежедневная жизнь».

В кабинет я заходила часто, поэтому была уверена, что дневников Асты там нет. Свонни поставила в комнату электронный редактор и копировальный аппарат, в добавление к авторучке, пресс-папье и чернильнице Торбена, выполненной в форме Кубка Дерби. Почти все книги, что имелись в доме, вероятно, несколько тысяч, размещались в кабинете, отчего он походил на библиотеку. Три тома изданных дневников — «Аста», «Живая вещь в мертвой комнате» и «Блестящий юноша средних лет» — Свонни выставила на всех языках, на которые их перевели. Последним был исландский. На стене висела увеличенная фотокопия страницы из первого дневника, в рамке из светлого полированного дерева.

Свонни была на короткой ноге с издателями, встречалась на приемах с известными писателями. У агентов она была почетным гостем, принимала участие в рекламных турах. Но Свонни так и не смогла относиться к книгам как истинный представитель книжной братии. Не смогла подружиться с ними, не обращать внимания на оформление, ценить то, что находится под обложкой. Она всегда трепетно относилась к хорошо изданным книгам. Первое подарочное издание «Асты» стояло у нее на столе рядом с богато иллюстрированным томом, который выпустил ограниченным тиражом датский издательский дом Гюльдендэля. В то же время переплетенные, но неоткорректированные гранки, даже самые первые, были свалены на нижний ряд полок напротив стола.

Я говорила, что дневников Асты в кабинете нет. То есть они никогда не лежали на видном месте. Поэтому на всякий случай я заглянула в ящики стола, испытав отголосок того чувства, с которым Свонни обыскивала комнату Асты. Однако Свонни не уехала погостить к родственникам в Твикенхэм. Она умерла. Меня пронзила тоска, я закрыла ящики и присела, не видя больше ни подарочного издания, ни книги Гюльдендэля. Я задумалась о ее отчаянных усилиях, о том неприятном положении, в которое попадает искатель истины, когда понимает, что человек, знающий всю правду, никогда не разгласит ее.

Через полгода после первого инфаркта у Торбена случился второй, от которого он уже не оправился. С его смертью у Свонни пропал интерес к жизни, она словно иссякла. По ее словам, до этой черной полосы в жизни она была счастливой женщиной, защищенной от невзгод. Ее баловали, любили. Так же безоблачно прошло и детство, за исключением потрясения от смерти брата, Моэнса, когда ей было одиннадцать.

Для нее всегда имело большое значение, чтобы все видели в ней любимицу матери. Страсть Торбена, его многолетняя преданность сделали Свонни избранной. Она признавалась, что постоянно чувствовала его преклонение. По вечерам он возвращался домой с восторгом юного влюбленного и почти пробегал последние несколько ярдов, чтобы скорее увидеть ее. Где бы они ни появлялись вместе, люди безразлично скользили по нему взглядом, а от нее не отрывали глаз. Так говорил Торбен.

Они не очень хотели детей, и когда стало ясно, что их не будет, Торбен сказал, что очень рад, потому что стал бы ревновать. Но не ревность вызвала у него неприязнь к Асте, а нечто другое. Он называл это «старческим маразмом» и не принимал этого. Он считал, что своей ложью и выдумками Аста сделала Свонни несчастной. А этого он простить не мог.

Торбен любил жену с ненасытной страстью, которая вспыхнула в нем еще в двадцать два года, когда он встретил Свонни на приеме в Копенгагене. В одном из тех «любовных писем», которые Аста никогда не читала, но которыми постоянно хвасталась перед гостями, Торбен написал Свонни, что, если бы она не согласилась выйти за него замуж, он умер бы девственником. Он действительно никогда раньше не занимался любовью. Он «хранил себя для нее», чтобы быть «таким же чистым, как она». Вероятно, так говорили в то время, но сейчас это кажется смешным. В Торбене Кьяре всегда было что-то от героев Вагнера, причем не только рост и нордическая внешность.

Свонни часто перечитывала эти письма, заливая их слезами. Она призналась, что чувствовала себя виноватой, потому что не оценила Торбена по достоинству, не любила его так же страстно, как любил ее он. Но так случается часто, когда кто-то любит слишком пылко, полностью отдает себя другому. Люди способны на безумную любовь, но не всегда получают такую же в ответ. Горюя, Свонни часто говорила, что лучше быть тем, кто целует, а не тем, кто подставляет щеку. Лучше любить самой, чем позволять любить себя. Иногда она была нетерпима к страстным порывам Торбена.

Теперь Свонни сожалела об этом, даже сказала, что только после смерти Торбена поняла, как сильно его любила. Она весьма опрометчиво поделилась этим с Астой — с кем же еще она могла поговорить? — и та высмеяла ее. Конечно, Свонни любила его. Она что, с ума сошла? Какая нормальная женщина не любила бы мужчину, который дал ей так много, писал такие письма, был так добр, а также красив, благороден и щедр? Она, Аста, хотела бы такого мужчину. И так далее, и тому подобное…

В то время я заезжала на Виллоу-роуд регулярно, каждую неделю, обычно к вечеру, чтобы поужинать вместе со Свонни. Видимо на нервной почве у нее обострился артрит (Аста относилась к этому с удивлением и скептицизмом), и она была вынуждена пройти курс болезненных инъекций золота. У нее теперь постоянно болели колени, опухали суставы пальцев. Она похудела и стала казаться еще выше. Однако никто из тех, кто видел ее по средам или четвергам — когда она готовила мне еду, но сама почти не прикасалась к ней, — и представить себе не мог, во что превратится эта женщина на восьмом десятке жизни.

Я навещала ее постоянно, но пока Свонни окончательно не слегла, я редко поднималась наверх. И сейчас, взбираясь по крутой лестнице, раздумывала, откуда начать поиски. Я знала, что спальня Свонни расположена прямо над гостиной, но вряд ли Свонни держала дневники там. Может, в комнате Асты? Преодолев два лестничных пролета, я снова удивилась, что она выбрала третий этаж. Как девяностолетняя старуха умудрялась по нескольку раз в день подниматься по этим ступеням, тогда как я, больше, чем на сорок лет младше ее, находила их слишком крутыми, чтобы пройти хотя бы раз. Несомненно, ей нравилось уединение наверху. Как большинству писателей, ей требовалось то бурное общение, то полное одиночество.

Дневников не оказалось и там.

Хотя не совсем так. Последний дневник Асты, прерванный на записи от 9 сентября 1967 года, лежал там, где когда-то его обнаружила Свонни, — на черном дубовом столе. Там же оставались и фотоальбомы. Один из них, видимо умышленно, был открыт на фотографии Моэнса и Кнуда. Оба мальчика в матросках, у обоих — длинные локоны. Внизу фотографии стояло имя фотографа — X. Д. Барби, Гамле Конгевай, 178. Снимок сделан в Дании, до их переезда в Англию. Несколько альбомов лежали на журнальном столике, рядом стояла ваза с засохшими цветами.

Я вспомнила большую статью в «Обсервере» и цветные фотографии этой комнаты. Наверное, Свонни разложила все так специально для журналистов и редакторов журналов, связанных с интерьерами. Комната слегка походила на храм, но никак не на хранилище остальных шестидесяти двух дневников. Я подняла столешницу за резной край. Свонни как-то сказала, что там есть тайник. Но там оказались предметы для рукоделия — иголки, подушечки для булавок, серебряный наперсток и — совсем не к месту — современная пластиковая сумочка на молнии, где хранилась красно-фиолетовая перочистка, которую Свонни сделала в подарок матери на ее тридцать третий день рождения.

В доме был еще один этаж. Я поднялась туда и обнаружила комнаты, в которых, казалось, никто никогда не жил, заполненные сундуками, коробками, чемоданами. Все в хорошем состоянии и аккуратно сложено. В первой комнате я нашла шляпную коробку в большом мешке из полотна, которое почему-то называли голландским, и кожаный саквояж с тиснеными золотом инициалами матери Торбена — М.С.К. Я открыла саквояж. В нем находились полированные деревянные вешалки. В других кейсах, как и в сундуке, оказалось пусто.

Когда я перешла в другую комнату, меня охватило чувство, что сейчас я совершу волнующее открытие, что произойдет нечто драматическое. Но я забыла, какой была Свонни. Забыла, как она не любила сенсаций, как хотела спокойной жизни и какой предусмотрительной была. От известия, полученного примерно в шестьдесят лет, о том, что она приемная дочь, Свонни страдала гораздо больше, чем могла бы страдать романтическая восторженная женщина. Это вылетело у меня из головы, и я ожидала найти здесь, на последнем этаже ее дома, что-то неожиданное, шокирующее.

В картонных коробках я обнаружила книги, уложенные корешками вверх. В основном они были на шведском языке, изданные Бонни и Хьюго Геберами, в обложках из тонкой бежевой бумаги. Там же оказался и дневник, который вела тетя или кузина Торбена, когда жила в Санкт-Петербурге в 1913 году. Я вытащила его из коробки, раскрыла и лишний раз убедилась, что года до 1920-го почерк всех европейцев выглядел одинаково: с наклоном вправо, с завитушками, очень красивый, но трудно читаемый. Я не смогла разобрать ни слова и положила дневник на место.

Оставалась последняя комната. Предметы вокруг были совершенно обычными, а значит, я сама себя накручивала. В комнате находились старые стулья, сложенные по два, сиденье к сиденью, стол, и еще несколько стульев в стиле «модерн» или «арт-деко», которые явно не подходили к мебели нижних этажей. Последним местом, где могли бы еще находиться дневники, был двухстворчатый буфет из красного дерева. Там они и лежали.

Мне показалось, что я отыскала их на краю света. Поиски затянулись часа на три. Но я сразу поняла, насколько разумно было выбрано место. Поскольку теплый воздух поднимается вверх, здесь теплее всего. Сюда почти не приходили убираться, здесь хранятся вещи, за которыми присматривали, но редко ими пользовались. Дневники находились вдали от жилых комнат, так что случайный посетитель вряд ли бы смог забрести сюда. Здесь незачем было опасаться и любопытства журналистов.

Каждая тетрадь — в целлофановом пакете. По десять таких пакетов уложены в один большой и перетянуты двойной резинкой. Через два слоя пленки было видно, что к каждому дневнику приклеен ярлык с датой. В большой пакет вложена карточка с указанием дат первой и десятой тетради. Ничто не указывало на то, переводились ли эти дневники, были ли отредактированы или изданы.

Я ощутила благоговейный трепет. Потом напомнила себе, что теперь это все мое, хотя авторские права принадлежали и будут принадлежать Свонни. Я вынула первый сверток, левый в верхнем ряду, датированный 1905–1914 годами. Это «Аста», именно эти дневники хотела посмотреть Кэри Оливер. Особенно первый.

От страниц исходил легкий запах, конечно же не «Коти», но сладковатый пыльный запах ветхой бумаги. Пятна плесени размером с маленькую монетку выцвели до бледно-кофейного оттенка, но не помешали прочитать написанное. Первые строчки дневника, которые я, как и тысячи ревностных почитателей, знала наизусть, я могла прочитать и по-датски. Почерк Асты был с сильным наклоном, но весьма разборчив.

«Когда сегодня утром я вышла из дома, женщина спросила меня, не бродят ли по улицам Копенгагена белые медведи…»

Я читала подлинник с легким волнением. Листая страницы, я не представляла, как же Кэри справится с незнакомым языком. Я бы могла показать ей исходный перевод, однако она не захотела. Перевод издан, каждый может его прочесть. Или она считала, что сделанный заново перевод может открыть то, что упущено в опубликованных текстах? Возможно.

18 июля, 21 июля, 26 июля… Не все было легко разобрать, и я не слишком хорошо знала датский. Я перевернула страницу и прочитала отрывок из записи, которую Аста так внезапно обрывает: «…Кажется, в классе Моэнса четыре мальчика по имени Кеннет. Я сказала, что они должны спросить отца, и это верный способ отсрочить решение на месяцы». Легко читать на иностранном языке, когда знаешь, о чем речь.

Но последующие события, вплоть до 30 августа, не были мне известны. В изданных дневниках о рождении Свонни упоминается как о предстоящем событии. Затем через пять недель Аста пишет, что все прошло удачно. Прежде я думала, как наверное, и все читатели, что ей было просто некогда вести дневник или она плохо себя чувствовала.

Но это было не так.

Пять или шесть листов оказались вырваны. Как раз между 26 июля и 30 августа, и сколько-то еще фраз после «…отсрочить решение на месяцы». Я сказала «пять или шесть», но теперь я сосчитала их по корешкам. Их точно пять. Значит, десять страниц, поскольку Аста писала с обеих сторон листа. Получается приблизительно две тысячи слов, если на строке от десяти до двенадцати слов, а на каждой странице — но двадцать пять строк.

Должно быть, их вырвала Свонни. И сделать она это могла только после перевода. Когда она нашла дневники, я была в Соединенных Штатах, что сейчас оказалось весьма кстати. Она писала мне тогда часто и подробно. Я сохранила все письма, так что не придется полагаться на свою память. Там наверняка упоминаются отсутствующие страницы, хотя я этого не помнила. Свонни точно не писала о каких-то важных открытиях, кроме того, что нашла дневники и оценила их по достоинству.

Но можно взглянуть на переводы сейчас. Вероятно, там нет никакой тайны, разве что совсем незначительная. Но скорее все дело в благоразумии Свонни. Я положила дневники обратно в шкаф, оставив только самый первый. Его я захватила с собой, чтобы сверить записи с переводом.

Аккуратность Свонни и порядок в бумагах облегчили мне задачу. Перепечатанные на машинке, переводы находились в нижнем ящике письменного стола в бывшем кабинете Торбена, где впоследствии работала Свонни. Они были сложены в хронологическом порядке, каждый перевод в отдельной папке-скоросшивателе, без титульных листов, но с датами и именем переводчика. Я открыла перевод первого дневника.

«Когда сегодня утром я вышла из дома, женщина спросила меня, не бродят ли по улицам Копенгагена белые медведи…»

18 июля, 21 июля, 26 июля, и те строчки, которыми заканчивалась запись этого дня: «…четыре мальчика по имени Кеннет. Я сказала, что они должны спросить отца, и это верный способ отсрочить решение на месяцы».

Следующая запись — уже от 30 августа.


Когда я добралась до условленного места встречи — Холлибуш на Холли-Маунт, — Кэри уже ждала меня. Она похудела и выглядела очень стильно в джинсах с Хай-стрит и розовом твидовом пиджаке от какого-нибудь гранда, возможно Ральфа Лорана. Кэри постоянно перекрашивает волосы. Она сообщила, не в тот раз, а при следующей нашей встрече, что уже и не помнит своего естественного цвета, но, изучив пробор, увидела, что волосы у нее светлые. Этим вечером их цвет был, как сказала бы Аста, «скромным», а более позднее поколение назвало бы его темно-шоколадным.

До нашего разрыва мы целовались при встрече. Я никогда не здоровалась за руку. Но сейчас мы только смотрели друг на друга, оценивая, что сделало с нами время.

— Ты отлично выглядишь, — Кэри первая нарушила затянувшееся молчание.

— Ты тоже.

— Как ты думаешь, ничего, если я предложу выпить по бокалу шампанского?

И мы выпили.

— Знаешь, ты будешь разочарована, — сказала я. — По крайней мере, я так думаю. Там большой пропуск, где могла быть нужная информация. Я покажу. Как только мы вернемся в дом Свонни. А ты расскажешь о своем убийстве?

— Послушай, Энн. Не надо об этом думать как о простом грязном деле.

— Я вообще ничего не думаю, — возразила я. — Я и не слышала ничего о Ропере, пока ты не упомянула о нем.

— Мы планируем снять не просто сериал, а трилогию. Причем не столько сенсационную, сколько трагичную. Я досочиню в ней только детали. Но очень многое неясно. Пропавший ребенок и упоминание Ропера в дневниках.

К тому времени я обнаружила это единственное упоминание. В записи от 2 июня 1913 года Аста говорит: «Расмус, наверное, решил, что я пошла по стопам миссис Ропер».

— Только одно, — уточнила я. — И кто же он, этот Ропер?

— Он был химиком, жил в Хэкни. То есть фармацевтом, наверное так будет правильнее. Он убил свою жену, или так говорили. Все произошло в 1905 году.

— И это случилось там, где жили мои бабушка с дедушкой?

— В доме на Наварино-роуд в Хэкни обнаружили тело, и Ропера привезли из Кембриджа, где он жил с сыном. То лето было ужасно жарким, до 130 градусов.[17] Так говорили, хотя верится с трудом. И из-за жары произошло очень много убийств и насилия. Я прочитала об этом в газетах за июль и август того года. Но тебе лучше почитать «Знаменитые судебные процессы». У меня есть, если хочешь, можешь взять. Там все хорошо описано, но для меня маловато.

Я напомнила, что пора идти в дом, если она хочет покопаться в дневниках:

— Только вряд ли отыщешь что-нибудь нужное.

— Откуда ты знаешь?

— Я уверена.

Сгущались сумерки. Воздух был чистым и свежим как в деревне, несмотря на поток машин, который до поздней ночи медленно движется вверх по Хит-стрит. В неярком свете фонарей мы пересекли Стритли-плейс и Нью-Энд и повернули на темную улочку, которая вывела нас к Виллоу-роуд.

— Ты будешь здесь жить? — спросила Кэри.

— Пока не знаю, по крайней мере не сейчас. Дом слишком велик, чтобы жить в нем одной.

Ответ явно разочаровал ее, но она довольно весело заметила:

— Это целое состояние!

— Знаю.

Мы вошли в дом, и вдруг до меня дошло, что я должна принести дневники вниз. Неужели оригиналы «Асты» внушили мне такое благоговение, что страшно нарушить их покой? Но я решила, что в этот раз я все-таки принесу в гостиную дневники, по крайней мере первый том.

Кэри с трудом поднималась по ступенькам позади меня. Ее дыхание становилось все тяжелее, она сипела как заядлый курильщик. Перед Астой она не преклонялась, как большинство читателей, но все-таки задержалась на третьем этаже, чтобы заглянуть в ее комнату. В прошлый раз я оставила двери нараспашку, вовсе не разделяя страсть Свонни закрывать их за собой каждый раз, когда выходишь из комнаты, или запирать перед уходом из дома.

Кажется, комната разочаровала Кэри. Она ожидала, что владения Асты «более похожи на дневники». Но не объяснила, что хотела этим сказать. Когда мы наконец взобрались на верхний этаж, то среди сундуков, коробок и старой мебели меня охватило чувство безысходности и одиночества. Я схватила пакет, датированный 1905–1914 годами, протянула его Кэри, а сама взяла дневники за 1915–1924 годы.

Мы устроились в гостиной и просидели не менее пяти минут, прежде чем я заметила, что мы не сняли пальто. Это ведь жилой дом, мой дом, что до сих пор с трудом укладывалось в голове, а не зал ожидания на вокзале. Я сняла пальто, забрала пальто Кэри и отнесла их в холл.

— Хочешь чего-нибудь выпить?

— А что есть? — спросила Кэри.

— Думаю, найдется вино. В последние годы Свонни не пила ничего, кроме шампанского. Нет, много она не пила, но если ей хотелось выпить, то лишь шампанское.

— Давай сначала посмотрим, есть ли что отметить.

Она углубилась в первый дневник, почтительно дотрагиваясь до пожелтевших страниц. Когда она дошла до корешков вырванных страниц, то побледнела. Я не предупредила ее заранее, позволив самой обнаружить пропажу.

— Кто это сделал?

— Наверное, Свонни. Здесь нет пяти листов.

— Там было что-то важное? — спросила Кэри.

— Сомневаюсь, что их бы вырвали, если бы там не было ничего важного.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Чего-то личного. Слишком откровенного, если хочешь. — Я не собиралась говорить с ней на эту тему. — Ничего не выйдет с твоим убийством.

Кэри пожала плечами:

— А такое есть еще где-нибудь? В дневниках за более поздние годы?

— Можно посмотреть, — предложила я.

Мы просмотрели оба пакета, что принесли сверху. Все тетради были целы. Кэри решила, что близка к озарению, когда ей в голову пришла мысль, что страницы из дневника были вырваны после того, как их перевели.

— Извини, — сказала я. — Но я уже думала об этом. Переведено только то, что здесь.

— То есть выходит, что Свонни вырвала из дневника матери именно те страницы, которые задевали ее лично?

— А разве мы не поступили бы точно так же? Просто нас такое не коснулось. Наши матери не писали дневники-бестселлеры. А в твоей жизни разве нет ничего такого, чего ты не захотела бы выставлять напоказ, даже в чужой автобиографии?

Кэри отвела взгляд. Вероятно, она поняла, на что я намекаю, однако ничем себя не выдала.

— Чаще всего даже не осознаешь, что пишешь в автобиографии, пока не перечитаешь, — сказала я, — И тут может прийти прозрение. Напоминаю, что Свонни редактировала автобиографию матери, вот она и сделала это, но в выгодном для себя свете.

— Ради бога, Энн, это уже цензура! — воскликнула Кэри. — Она не имела права поступать так.

Мне не понравилось, что она обвиняет Свонни. Именно она. Я посмотрела бы на это сквозь пальцы, окажись на ее месте кто-нибудь другой. Гордон Вестербю, к примеру. Но это сказала Кэри Оливер. Я повторила, что там нет ничего насчет Ропера как убийцы. Зачем Свонни прятать следы старого преступления?

— А можно посмотреть другие дневники? — спросила Кэрри.

Мы снова пересчитали ступеньки наверх и взяли пачки за 1925–1934 годы, 1935-1944-й и так далее. Ни в одном из дневников вырванных страниц мы не обнаружили, пока не дошли до 1954 года, где отсутствовал один лист. Я продралась сквозь датский и поняла, что речь идет о смерти Хансине.

— Давай выпьем шампанского, — предложила я.

Кэри подняла бокал.

— За будущего редактора «Асты», — сказала она.

— Не уверена, что стану им. Далеко не все дневники переведены.

— Как ты думаешь, почему Свонни Кьяр вырвала страницу из 1954 года? Ведь она к тому времени уже постарела. Пора бы страстям улечься вроде как.

Я не смогла удержаться:

— Ей было столько же, сколько тебе сейчас, Кэри.

Она помолчала с минуту. Собственно, а ей какое дело? Ее интересовало убийство, но к 1954 году все Роперы давно умерли.

Кэри повторила то, что сказала по телефону:

— Ты меня простила?

Ее слова рассмешили меня, хотя ничего смешного в них не было.

— Аста однажды сказала мне, что, по ее мнению, людей надо прощать, но не сразу.

— Так разве это сразу? Ведь пятнадцать лет прошло. И я прошу прощения, Энн.

— Ты просишь прощения, потому что у тебя ничего не получилось, а не потому, что ты — как бы это сказать? — влезла в мою жизнь и увела любовника.

— Прости, — прошептала она.

— Между прочим, вряд ли Дэниэл был бы мне сейчас нужен, — сказала я осторожно. — Ни при каких обстоятельствах, ни при каком раскладе, даже если бы он продолжал жить со мной, а не с тобой.

— Но ты же собиралась за него замуж, Энн! Он так говорил.

— Не знаю, вышла бы или нет. Я так и не была замужем. — Я внимательно оглядела ее. Джинсы слишком тесные, живот выпирает, шея дряблая, подбородок двойной. Я смотрела на нее и радовалась, что в комнате нет зеркала и я не вижу сейчас себя. — А для любовников мы уже стары, — закончила я.

— О, Энн! Какие ужасные вещи ты говоришь!

— Страсти улеглись. Твои же слова. Хочешь еще шампанского?

Она захихикала. Это был вполне понятный нервный смешок, но он показался неуместным. Тогда я пожалела, что не отношусь к тем женщинам, которые сейчас взяли бы ее за руку. Или даже обняли бы ее. Но я давно не любила Кэри. И не сомневалась, что она меня тоже недолюбливает. Так не любят тех, кому причинили боль.

И вместо того, чтобы нежно прикоснуться, я сказала:

— Если хочешь, возьми исходный перевод. Вдруг отыщешь то, чего нет в изданном тексте.

— Спасибо, — хрипло ответила она, слегка запинаясь.

Я вспомнила, что она всегда была не в ладах с вином, и не стала наливать ей еще. На лице Кэри появилась довольная улыбка, она вся сияла. В гостиной царил уютный, теплый полумрак, что совершенно не соответствовало теме нашей беседы. Я встала и зажгла центральную люстру. От яркого света Кэри прищурилась и поежилась.

— Я возьму перевод, — сказала она. — А теперь, пожалуй, пойду. Я дам тебе отчеты о процессе над Ропером и всякую всячину, что нарыла из отдельных газет.

Она нагнулась, чтобы достать из портфеля материалы, и я услышала, или скорее почувствовала, как пульсирует кровь у нее в голове.

— Вот, возьми, — она протянула пакет. Рука заметно подрагивала.

И я поняла, что именно вывело ее из равновесия. Вовсе не то, что я не простила ее, не воспоминания о Дэниэле Блэйне или смущение от разговора на эту тему. Она расстроилась из-за моих слов — мы слишком стары, чтобы иметь любовников. Это неправда — никогда не поздно завести себе кого-то, тем более нам всего за сорок. Но эти слова сильно задели ее за живое. Мне стало безумно жаль ее, и я ничего не могла с этим поделать. Не думала, что когда-нибудь пожалею Кэри.

— Давай все забудем, Кэри. И больше никогда не будем об этом говорить. Все кончено. Хорошо?

— Хорошо. — Ее лицо мгновенно прояснилось, она заулыбалась и крепко прижала к себе папку с переводами, словно это были любовные письма.

Она и прежде поражала меня неожиданной сменой темы разговора.

— А как ты думаешь, что она сделала с теми страницами?

— Кто?

— Твоя тетя. Она же вроде вырвала их потому, что там было что-то о ней. И она не захотела, чтобы кто-то прочел это после ее смерти.

— Вроде бы да.

Просто на Свонни это не было похоже, во всяком случае на ту Свонни, которую я помнила.

— Так что?

— Могла ли она их уничтожить? Ты это имеешь в виду? Вряд ли. Скорее всего, она спрятала бы их где-нибудь.

Я представила, как мы с Кэри всю ночь переворачиваем дом в поисках драгоценных листов. Вернее, не смогла представить. Мы говорили о разных людях. Но когда она ушла, пообещав скоро заглянуть, когда мы поймали ей такси и я вернулась в теплый сияющий пустой дом, то устроилась с бокалом шампанского на диване и задумалась над ее словами. Конечно же, для того, чтобы прогнать мысли о Дэниэле, которого мой внутренний голос напыщенно величал единственным любимым мужчиной.

Хочу ли я узнать, кем на самом деле была Свонни? Важно ли мне это? Важно, хотя не настолько, насколько было важно ей самой. Скорее мне просто любопытно. А теперь вопросов стало еще больше. Не только кем была Свонни, но и узнала ли она правду о себе перед смертью. Возможно, на пропавших пяти листах за июль и август 1905 года была эта правда, а также важные факты о Ропере.

Слишком поздно я осознала, что Кэри так и не сказала, повесили Ропера или оправдали. А я и не спросила.

Загрузка...