Обещанная Францем Вард-Карпентером «другая статья», возможно, и была написана, но в пакете Кэри я ее не обнаружила. Однако мне и не хотелось изучать материалы суда над Альфредом Ропером. Издательство «Пингвин» включило его в серию «Знаменитые судебные процессы Британии» наряду с широко известными делами Криппена, Оскара Слейтера, Джорджа Лемсона, Мэделин Смит и Бака Ракстена, вероятно, потому, что оправдание Ропера — одна из ранних побед королевского адвоката Говарда де Филипписа. Книга в зеленом переплете не содержала ни одной иллюстрации, но на обложку поместили портреты преступников, о которых шла речь. И там, словно дух, вызванный медиумом, между Криппеном, в высоком тугом воротничке, и хорошенькой злодейкой Мэделин находился Альфред Ропер — мрачный, смертельно бледный, очень похожий на Авраама Линкольна.
Книгу и мемуары Артура Ропера я отложила. Вряд ли когда-нибудь прочту их. У меня есть своя работа, к тому же предстоит отвечать на письма и соболезнования.
Пол Селлвей был первым, кому я ответила. Письмо получилось коротким, и я, упомянув о дневниках, решила добавить, как теперь жалею, что моя мама не разговаривала со мной в детстве по-датски, поскольку понимаю в записях далеко не все. Потом задала риторический вопрос: он так же плохо знает датский или ему повезло больше? И кто, Хансине или мать, обучали его языку?
Это письмо имело интересные последствия.
Прошло больше недели после нашей встречи на Хэмпстед-Хит, прежде чем Гордон Вестербю, мой двоюродный племянник, дал о себе знать. Но не позвонил, а написал.
Это было красиво оформленное деловое письмо, не напечатанное, а написанное от руки каллиграфическим почерком. Гордон подписался «искренне ваш». Он сообщал, что с удовольствием прочитал дневники. Они убедили его — будто он нуждался в убеждении, — что на форзаце не хватает генеалогического древа. Как я считаю, будет эта идея благосклонно встречена (его слова) издателями дневников или нет? Не могу ли я сказать, как звали родителей Morfar? Нельзя ли узнать даты их жизни? Чья сестра тетя Фредерике, матери или отца Асты? Кто такой дядя Хольгер? Не смогу ли я отобедать с ним и Обри на Родерик-роуд пятого, шестого, седьмого, двенадцатого, четырнадцатого или пятнадцатого?
Эти вопросы он мог бы задать и Свонни. Странно, почему он не сделал этого. Свонни не интересовалась историей семьи Вестербю при жизни Mormor, но после смерти Асты, когда дневники попали к ней в руки, намеревалась разгадать тайну своего происхождения. Она отправилась в Данию, встретилась с пастором церкви, где венчались Аста и Расмус, просматривала записи в приходской книге.
Все эти моменты в дневники не попали. Mormor никогда не интересовали предки. Она даже не удосужилась написать на семейных фотографиях имена и даты. Если она и знала, как звали бабушку Расмуса или почему ее родственники разбросаны по Дании и Швеции, то забыла. В своем преклонном возрасте она забыла почти все.
В последние годы жизни Аста жила у Свонни на Виллоу-роуд. Ей было девяносто три, и она сохранила хорошую физическую форму. По-прежнему надевала очки только для чтения, отлично слышала и оставалась такой же подвижной, как и раньше. Но потеряла память.
Часто случается, что очень пожилые люди не могут рассказать о недавних событиях, но прекрасно помнят, что происходило шестьдесят или семьдесят лет назад. Однако с Астой было не так. О прошлом она тоже забывала, либо у нее в голове все перемешалось. Она путала события, соединила историю о приюте с эпизодом об отравлении грибами. В итоге получилось, что в приют ее кузина ездила одна, а вернувшись домой, обнаружила, что муж отравился ядовитыми грибами.
Торбен не раз говорил, что у Асты старческий маразм. Тогда это было не так, но после смерти Торбена Аста начала нести чушь, и почти одну только чушь. Будь она дряхлой, такая перемена воспринималась бы менее болезненно. Но Аста выглядела лет на семьдесят, могла легко пройти милю и без остановок взбиралась по лестнице на свой этаж. Она по-прежнему читала Диккенса, что-то шила и вышивала мелким стежком, а в последнее время на каждом лоскуте, который попадался ей на глаза, стала вышивать монограмму Свонни. Она отрывалась от своего занятия и спускалась вниз только для того, чтобы рассказать какой-нибудь случай из жизни, чаще всего придуманный ею, но в основе которого лежала крупица правды. Например, история о белых медведях, с которой начинается первая запись в первом дневнике, стала в ее рассказе истиной. Она говорила, как однажды в очень холодный зимний день, гуляя с матерью в Остербрёге, она видела, как белый медведь заглядывал в окно булочной.
Странно, последнюю внятную историю, рассказанную Астой, я никогда раньше не слышала. Свонни тоже была там, и, похоже, для нее это тоже оказалось новостью.
В один из моих вечерних визитов — редких с тех пор, как мы стали жить вместе с Дэниэлом Блэйном, — Аста, как обычно, полулежала на софе и читала. Видимо, что-то из прочитанного вызвало воспоминание. Но, возможно, она все выдумала.
Сначала она тихо рассмеялась. Затем подняла голову, сняла очки и сказала:
— У нас была служанка Эмили. Кроме Хансине. Так вот. Она была англичанкой. Очень глупая девочка, но добрая. Ты помнишь Бьёрна, lille Свонни?
Свонни удивилась, но ответила, что, конечно же, помнит.
— Когда мы его кормили, — продолжала Аста, — мы всегда говорили: «Spis dit brod».
— «Ешь свой хлеб», — перевела для меня Свонни, хотя моего датского вполне достаточно, чтобы понять эту фразу.
— Я как-то увидела, как эта глупая девочка кормит Бьёрна, приговаривая при этом «beastly bоу».[22]
Аста захихикала, а Свонни с сомнением улыбнулась. Я подумала, что в датском «spis dit brod» можно весьма приблизительно услышать английское «beastly boy», но только богу известно, не взяла ли Эмили образцом для подражания произношение Morfar? Аста погрузилась в воспоминания о детстве, а я поехала домой к Дэниэлу. Его там не оказалось — теперь я думаю, он встречался где-нибудь с Кэри, — а вскоре вообще бросил меня и ушел к ней.
Я говорила, что не хочу об этом вспоминать. Но это трудно сделать, если самой приходится рассказывать, а случившееся затрагивает тебя. Достаточно сказать, что Дэниэл — единственный мужчина, с которым я действительно жила вместе. Это совсем не то, что провести с кем-нибудь выходные или ночь. И Аста, пока не впала в маразм, воспринимала мои действия вполне нормально, в то время как Свонни их не одобряла. Она считала, что я «должна узаконить свои отношения с Дэниэлом», то есть выйти за него замуж. И я хотела того же. Но Кэри, задумав отбить его у меня, действовала планомерно, обдуманно, безжалостно, не выбирая средств. А когда женщина, к тому же привлекательная, поступает так, она обычно добивается своего.
Конечно, я должна была об этом узнать. Неправда, что нельзя убежать от боли и обиды. Три тысячи миль между тобой и потерянной любовью смягчают удар, и боль постепенно остается в прошлом. Американская романистка просила меня провести исследование событий, происходивших в Сайренсестере в девятнадцатом веке. Почти не сомневаясь в отказе, она все-таки предложила на несколько месяцев приехать к ней, чтобы обсудить результаты моих поисков и поговорить о викторианском Глостершире. И просила помочь разобраться с историческим приключенческим романом, который она пишет. И была потрясена, когда я согласилась.
Вот почему я находилась в Массачусетсе, когда умерла Аста.
Я знала, как и любой человек, что никто не вечен и жизнь Асты подходит к концу. Я также знала, насколько несчастна была Свонни. Какой одинокой она чувствовала себя, какое отчаяние охватывало ее из-за поведения матери. Все это сквозило в многочисленных письмах, которые она писала мне. Ей очень хотелось, чтобы я вернулась домой. Скорее всего, она не подозревала о моих переживаниях или даже думала, что, раз мы с Дэниэлом так и не поженились, мои чувства к нему не были глубокими. Многие женщины ее поколения решили бы именно так. Но мне просто невыносимо было находиться в одной стране, на одном острове с Дэниэлом и Кэри. Не то чтобы я боялась случайной встречи, скорее дело в том, что в любом месте Британии меня не покидало бы ощущение их присутствия, а на другом берегу Атлантики ничего подобного я не испытывала.
Свонни написала, что Асту положили в больницу, но доктор уверяет, «что это не удар, а скорее приступ». Возможно, мне следовало вернуться домой. Но я малодушно убедила себя, что Аста всего лишь моя бабушка, что она уже очень старая, что у нее есть и другие внуки и правнуки. Впрочем, я понимала, что во мне нуждалась вовсе не Аста, я была необходима Свонни. Но, как выяснилось в дальнейшем, для Свонни оказалось лучше, что я не приехала.
Самым печальным было письмо, в котором она написала, что никогда не узнает правду, на ее вопрос не будет ответа. Она задала его в последний раз за несколько дней до «приступа» Асты, когда вечером они вместе сидели в гостиной. Занавески были задернуты, за блестящей латунной решеткой камина горело яркое газовое пламя. Весь день Аста выглядела так, словно в голове у нее прояснилось.
Она устроилась на софе, придвинутой к камину. На низком столике покоилось вышивание, раскрытый «Мартин Чеззлвит» Диккенса лежал корешком вверх на диванной подушке, на нем — очки для чтения. Свонни писала, что в золотистом свете огня седые волосы Асты казались белокурыми, и если посмотреть на нее прищурившись, можно вообразить, что на софе уютно расположилась на отдых молодая женщина. И Свонни, которая писала более выразительно и непоследовательно, чем говорила, спросила, читала ли я рассказ Эдгара По о близоруком молодом человеке. Будучи слишком тщеславным, чтобы носить очки, он ухаживает и едва не женится на веселой, ярко одетой пожилой даме, которую принимает за девушку, а на самом деле — это его собственная прапрабабушка. Свонни добавила, что раньше не верила в подобное, но сейчас верит.
Поддавшись порыву, словно впервые она спросила:
— Кто я, moder? Откуда вы меня взяли?
Аста посмотрела на нее. Такого нежного и любящего, но в то же время непонимающего взгляда Свонни прежде никогда у нее не видела.
— Ты моя, lille Свонни, и только моя. Ты хочешь, чтобы я рассказала тебе, откуда у матерей берутся дети? Разве ты не знаешь?
Она говорила со Свонни как с ребенком или учеником, которого учитель забыл включить в группу по сексуальному образованию. Глаза Асты закрылись, и она заснула, как случалось теперь всегда по вечерам, когда она откладывала книгу и снимала очки.
Свонни позвонила и сообщила мне о смерти Асты. Я не предложила приехать к ней, и когда она убедилась, что я не собираюсь этого делать, то сама попросила не приезжать — в этом не было необходимости. Асте было девяносто три года, и ни для кого ее смерть не стала неожиданностью. Но все же, как любая смерть, она потрясла.
Через неделю от Свонни пришло письмо.
Moder написала в завещании, чтобы я не устраивала похороны. Раз или два она говорила об этом, но я не слишком верила в серьезность ее слов. Я полагала, что у каждого должны быть похороны, но, оказывается, это не так. Можно просто сообщить в похоронное бюро о желании кремировать покойного. Что я и сделала, правда с опаской. Но там никто не удивился, никому это не показалось необычным.
Несомненно, мама была атеисткой. Она часто повторяла, что перестала верить в Бога, когда умер ее маленький Мадс. После его смерти она никогда больше не молилась. Я помню, как на одном из приемов она во всеуслышание объявила, что является поклонницей Ницше и верит, что Бог мертв. Не знаю, где она это вычитала, но ей было известно очень много, она занималась самообразованием. Так или иначе, она была вправе распорядиться своими похоронами.
В своем завещании она оставила мне все, что имела. Это, конечно, не огромное состояние, но гораздо больше того, что мне нужно. Завещание не вызывало сомнений, в нем четко написано — «моей дочери, Сванхильд Кьяр». Никто не задавал вопросов, даже не попросили свидетельство о рождении. А если бы и попросили, что с того? Там указано, что Mor и Far — мои родители, а меня зовут Сванхильд. Но я вновь почувствовала себя странно, опять всколыхнулись старые сомнения. Я даже подумала, не должна ли сказать: «Нет, я не могу принять это, не имею права!»
Впрочем, я этого не сделала. В конце концов, смысл завещания в том, чтобы твои вещи достались именно тем людям, которым ты и хотел их оставить. А Mor хотела, чтобы этим человеком была я. Без нее я чувствую себя потерянной. Я никогда по-настоящему не расставалась с ней. Даже когда вышла замуж за Торбена, сначала жила по соседству, за углом. Самой длительной разлукой стали те несколько недель, которые я провела в Дании в 1924 году. Мне тогда было девятнадцать, там я познакомилась с Торбеном. Всю жизнь потом я или навещала ее каждый день, или звонила по телефону, но в основном приходила к ней. А после смерти Far мы прожили с ней в одном доме двадцать лет. Мне до сих пор не верится, что она меня покинула. Она так много значила в моей жизни. Она была моей жизнью. Я слышу ее шаги на лестнице, слышу, как она зовет меня «lille Свонни», чувствую запах «Коти», которыми она всегда пользовалась. Как-то я открыла ящик туалетного столика, и оттуда вырвался ее запах. Он так ярко напомнил о ней, это было так ужасно, что я заплакала.
Я не должна тебе об этом писать. Мне надо или взбодриться, или философствовать. Ее смерть освободила меня, я могу заняться тем, чем всегда хотела, но не хватало времени. Но я не хочу этим заниматься! Я слишком подавлена, не хочется ничего делать. Из хороших новостей. Доктор прописал мне таблетки, теперь я могу, по крайней мере, спать. Думаю, что со временем продам этот дом. Не хочу жить среди воспоминаний. Черкни мне строчку, если сможешь. Мне нужна твоя поддержка.
С огромной любовью, как всегда.
Я не называла ее тетей целую вечность, с тех пор как лет в пятнадцать с подростковой дерзостью заявила, что собираюсь отбросить слово «тетя» в обращении к ней. Она не возразила. Но сейчас ей так плохо, что она, видимо, забыла, как долгие годы я называла ее просто Свонни, как и все.
Впрочем, «всех» не так уж и много. Вдали от нее, в Америке, я вдруг осознала, что пытаюсь вспомнить, кто же называл ее по имени. Джон и Чарльз, сыновья ее брата Кена, но вряд ли она когда-то их видела. Посольские друзья, если она поддерживала с ними связь, в чем я сомневаюсь. Отец Дэниэла, за которого мама собиралась замуж, иногда навещал ее, но с тех пор, как она овдовела, это случалось редко.
Если бы я тогда вернулась домой, думаю, что переехала бы к Свонни. Страх перед возвращением в страну, где я окажусь рядом с Дэниэлом и Кэри, отчасти связан с нежеланием оставаться в своей квартире. Я прожила в ней пять лет вместе с Дэниэлом, каждая комната полна воспоминаний о нем и, возможно, до сих пор хранит его запах, запах его мыла и сигарет. Как в комнате Асты не выветривался аромат ее духов. Я всерьез подумывала не возвращаться в ту квартиру, а пригласить кого-нибудь привести ее в порядок а затем продать. А до этого можно было бы оставаться на Виллоу-роуд.
Зная, как обрадуется Свонни, я уже представляла, что мы разделим дом на две отдельные квартиры, для нее и для меня, когда пришло еще одно письмо, в котором она сообщала, что решила переехать.
Не хотелось бы просить тебя, так как, возможно, у тебя свои планы, но было бы прекрасно, если бы ты смогла на Рождество приехать домой. Помнишь, какой восхитительный праздник мы всегда устраивали на Рождество? Ведь оно так много значит для датчан. Дом всегда великолепно украшен, праздничный ужин в Сочельник. Даже в последний год, когда Mor с трудом понимала, где находится, мы не нарушили традицию, приготовили рис с миндалем, фруктовый суп, гуся и blekage.[23] Если ты приедешь, я постараюсь сделать что-нибудь как тогда, даже если больше никто не придет.
Теперь мои новости. Я решила переехать. Дом вдруг стал таким огромным. К агентам я пока не обращалась, надо разобрать вещи и привести все в порядок. Мне нужно что-то делать, чтобы отвлечься от горя. Не думала, что у нас столько всякого хлама.
Я начала с мансарды. Она забита старыми книгами Торбена и чемоданами, которые скорее похожи на переносной гардероб. Такие сейчас уже никто не берет с собой в дорогу, но они были очень популярны, когда все пользовались услугами носильщиков. Представь, как ты берешь с собой в самолет кожаный чемодан, который даже без вещей тяжеленный, будто свинцовый.
У Mor было так мало своего. Ее комнату будет легче всего привести в порядок. Не могу понять — почему у нее так мало осталось одежды? Наверное, она отнесла одно за другим все свои платья и пальто на продажу в те антикварные магазинчики. Интересно, что о ней там думали? Разглядели в ней прежнюю красоту или принимали за сумасшедшую старуху?
По этим словам ты можешь догадаться, насколько мне плохо, если я, даже на мгновение, допускаю, что люди могли сказать такое о моей дорогой мамочке. Моей милой мамочке, которую я так любила. Оказывается, я любила ее, Энн, и гораздо сильнее, чем пожилые люди обычно любят своих старых родителей. Я хотела, чтобы она жила. Я молилась об этом. Она бы посмеялась.
Но довольно. Я уже сказала, что разобралась в мансарде и начала уборку в спальнях. Напиши, что из вещей ты хочешь взять себе. Не подумай, что я сама собралась умереть, надеюсь, ты меня понимаешь. Я должна от многого избавиться, если собираюсь купить небольшой домик на Холли-Маунт, который уже присмотрела.
Как продвигается твоя работа? Ты ходила на тот обед в День Благодарения, на который тебя пригласили? Сообщи мне, пожалуйста, увижу ли я тебя дома через три недели.
С любовью,
На Рождество я домой не поехала. Мне по-прежнему мешала Кэри и ее вероломство. Я думала о ней гораздо больше, чем о Дэниэле. Вспоминала, как она постоянно говорила мне, какой он красивый.
— Он такой красивый, Энн! — восклицала она, будто удивляясь, что такой мужчина мог в меня влюбиться. Однажды, когда Кэри была у нас в гостях и Дэниэл вышел на минутку, она вздохнула: — Он такой красивый… — словно хотела сказать, что и для нее он слишком красив. Что, впрочем, они и доказали.
«Он такой красивый!» Словно в нем ничего больше не было. Наверное, так оно и есть, хотя в течение тех лет, что мы жили вместе, Дэниэл казался нежным, чутким, внимательным. Он умел слушать, иногда блеснуть остроумием, много смеялся и смешил других. Но Кэри, заполучив его, честно рассказала мне об этом, оправдывая свое возмутительное вероломство все тем же: «Он был такой красивый, Энн».
Она говорила в прошедшем времени — «был». Я отметила это: будто красота Дэниэла предназначалась для того, чтобы покорить Кэри, а теперь ее не стало. Но для меня он оставался прежним, я видела перед собой его лицо и чувствовала, как боль и ревность вновь охватывают меня. Но Кэри никогда больше не упоминала о его красоте, по крайней мере в моем присутствии.
Они жили в доме, который Дэниэл купил в Пэтни. Мне сообщил об этом бывший однокурсник, с которым мы переписывались. Сейчас они купили бы дом совместно, но пятнадцать лет назад, если вы состояли в браке, сделать это было непросто. Позже мой друг написал, что они поженились, и как будто гора свалилась с моих плеч. Я была полной противоположностью Клеопатры, когда ей сообщили, что Антоний женился на Октавии. Не то чтобы я испытала облегчение или перестала ревновать, но это сообщение заставило меня смириться с фактом. Теперь казалось — раз не на что больше надеяться, то нечего и бояться. Больше не надо бродить по ночам в раздумьях, что он, возможно, уже оставил ее и попытается найти меня. Не надо размышлять, что я сделала бы, если бы узнала, что они разошлись и Дэниэл вновь свободен. Я никогда не выходила замуж, наверное потому, что у меня старомодные взгляды на замужество, каких всегда придерживались в нашей семье. Супружество для меня — это прочная и нерушимая связь, и я полагала, что Дэниэл и Кэри вместе до конца жизни. Как выяснилось позже, я ошибалась.
Мне же оставалась приглушенная боль. Примерно то же чувствовала Свонни, или я так думала. Эти горькие переживания сблизили нас. Возможно, ради нее мне следовало поехать домой. Наступил февраль, в Бостоне ударили морозы. Выпало много снега, и аэропорт закрыли. У меня оставалось еще много работы, но я вполне могла закончить все к концу месяца. Я написала Свонни, что могла бы пожить несколько дней у нее, прежде чем вернуться в свою квартиру. Ответ пришел через две недели. Она приглашала приезжать в любое время, но тон письма был каким-то озабоченным, Свонни отнеслась к моему предложению с необычной для нее невнимательностью. Она обнаружила нечто такое, что сможет ее отвлечь.
И ни слова о переезде.
Несомненно, когда Свонни нашла дневники, она сразу поняла, что к ней в руки попало нечто необыкновенное. Так она потом и сказала. Свонни все время твердила журналистам, которые брали у нее интервью, о невероятной радости, охватившей ее, когда она открыла тетрадь, прочитала первую страницу и поняла, что перед ней великое произведение.
Но на самом деле Свонни чувствовала другое, если верить ее письмам, а я им верю. До моего возвращения она прислала еще два письма, где говорила о дневниках, на которые случайно наткнулась, разбирая вещи. Сначала она обнаружила одну тетрадь, на столе в комнате Асты, за которую принялась после мансарды. Тетрадь оказалась последним дневником, он заканчивался записью, сделанной в сентябре шесть лет назад.
В конце длинного письма Свонни сообщала:
Я вчера разобрала все в комнате Mor, перетрясла все ее вещи. Ты знала про тайник в старинном черном дубовом столе? По бокам стола есть что-то вроде резного бордюра, и мне показалось, что с одной стороны он сильнее выдается вперед. Я потянула за бордюр и обнаружила ящик. Возможно, Mor сама о нем не знала, потому что там оказалась только очень старая фотография сепией. Ее сделали, наверное, еще до рождения Mor. Очень некрасивая толстая дама в кринолине сердито смотрит в камеру.
На столе лежала тетрадь. Конечно, я заглянула в нее, и когда увидела почерк Mor, во мне вспыхнула надежда. Вдруг там найдется что-то жизненно важное для меня? Например, о моем происхождении. В то же время я не решалась читать, ведь это личное. Но все-таки прочла одну страницу, а потом увидела дату — 1967 год. Значит, о моем рождении там ничего нет.
Я поняла, что это дневник, и почувствовала себя ужасно виноватой, Энн. Бедная дорогая моя мамочка, неужели мы с Торбеном уделяли ей так мало внимания, были заняты друг другом, что не замечали ее, поэтому она поднималась к себе и записывала свои чувства в дневнике…
Второе письмо было намного короче. Мне придется отложить возвращение, пока Свонни не приведет в порядок каретный сарай и то, что в нем обнаружила. О своей находке она писала мало:
Я нашла множество тетрадей, которые Mor, видимо, использовала для дневников. Кто бы мог подумать, что Mor вела дневники. Я пересчитала, их шестьдесят три. Они все на датском. Первый начат в 1905 году, еще до моего рождения. Они сильно отсырели, помялись и заплесневели. Но это сотни тысяч слов, тетради большие и толстые, и она писала на обеих сторонах листа. Разве это не удивительно?
Телефон зазвонил, когда я уже стояла в дверях, собираясь отправиться к Гордону на Родерик-роуд. Звонил Пол Селлвей. Я не сразу поняла, кто это. Я сказала, что не ждала его ответа. Кажется, он смутился, но затем задал вполне разумный вопрос.
— Зачем же тогда спрашивали?
— Наверное, чтобы что-нибудь сказать. Мне всегда было как-то не по себе оттого, что мама не научила меня датскому. У меня, видимо, есть какая-то подсознательная обида, которая ищет выхода. Так они это делали?
— Что делали?
— Учили вас датскому?
— Нет, к сожалению. Мама не умела говорить по-датски, а бабушке запрещала, даже насмехалась. Мама считала, если живешь в Англии, то должен говорить по-английски.
Пол замолчал, и пока я пыталась придумать ответ, заговорил снова:
— Но я говорю по-датски, более того — читаю и пишу. Это моя работа, я учился этому в университете.
— Я думала, что вы доктор.
— Только не медицины, — засмеялся он. — Мама говорит, что я доктор, но никогда не уточняет, что доктор филологии. Она хотела бы видеть меня практикующим врачом. Я преподаю в Лондонском университете скандинавские языки и литературу. Поэтому я вам и звоню. У меня такое чувство, что вы хотели попросить помочь с неопубликованными дневниками. Ваше письмо показалось мне печальным. Но, возможно, я ошибаюсь?
— Нет. Нет, вы не ошибаетесь.
Мы договорились встретиться на следующей неделе. Пол пригласил меня на ужин, но я отказалась. Наверняка там будет его жена, и хотя у меня нет никакого желания вмешаться в их отношения, никакой враждебности по отношению к миссис Селлвей, я слишком часто оказывалась третьим лишним во время ужина с семейными парами. В каком-то смысле это мне предстояло и сегодня вечером. Пол согласился приехать на Виллоу-роуд, где находились дневники.
Я спросила себя, почему мне хочется, чтобы он просмотрел переводы и сравнил их с дневниками, или скорее проверил — те страницы вырвали до или после перевода, и решила, что у меня возникло желание сделать работу за Кэри. Выбить почву у нее из-под ног. Не из мести, я всегда была выше этого. Просто чтобы передать ей результаты, желательно по почте, и таким образом избежать еще одной встречи с ней.
Кто-то сказал, что человек похож на свое окружение. Но в тот вечер было доказано, что этот кто-то не прав. Строгий, вежливый, внешне консервативный, Гордон жил в квартире с черными и пурпурными стенами, на которых висели картины, где розовые и пурпурные акриловые андрогины, словно сошедшие с иллюстраций Медицинской энциклопедии, демонстрировали мускулатуру. Низкие диваны обиты серебристой ламе.[24] Ванную комнату заполняли фаллосы различных размеров, слегка стилизованные под деревья, башни или указательные пальцы. Мы ели за зеленым стеклянным столом, посуда была из черного китайского фарфора, на колени Обри положил нам черные салфетки с лицом микеланджеловского Давида.
В таких же тонах он и оделся: черные вельветовые лыжные штаны и футболка с коллажем прерафаэлитских лиц. Но Гордон надел — уверена, что это его обычная летняя одежда, — серые фланелевые брюки, белую рубашку, темный галстук и предмет одежды, который я не видела ни на ком лет двадцать, — вязаный пуловер без рукавов с V-образным вырезом. Обед был восхитительным, вино — выше всяких похвал. Если бы я не выпила так много, вряд ли решилась бы задать вопрос, скорее похожий на упрек:
— Почему вы так и не навестили ее?
Я думала, он скажет, что Свонни ему всего лишь двоюродная бабушка, что они не встречались с похорон его дедушки и, возможно, что он не знал ее адреса. Гордон озадаченно посмотрел на меня:
— Но я был у нее. Вы не знали?
— Вы ездили на Виллоу-роуд? Видели Свонни?
Гордон перевел взгляд на Обри, но тот лишь улыбнулся и пожал плечами.
— Я был уверен, что вы знаете. Думал, она рассказала.
Если его только слушать, но не видеть, то из-за педантичности, точности мысли и того, что Аста называла «чопорностью», можно решить, что ему под пятьдесят. Он сухо откашлялся:
— В первый раз я заходил около года назад. В середине лета — я не ошибаюсь, Обри? Дверь открыла женщина, видимо экономка. Я потом видел ее на похоронах. Она не позволила мне войти, сказала, что миссис Кьяр нездорова, но она сообщит, что я заходил.
«Нездорова» было, бесспорно, эвфемизмом. Скорее всего, он зашел в один из дней, когда у Свонни случился приступ раздвоения личности, во время которых она превращалась в шаркающую старуху со спущенными чулками и в вязаных рейтузах. Вполне понятно, что миссис Элкинс не впустила его в дом.
— Я приехал снова на следующей неделе. Конечно, я хотел видеть саму Свонни, вы понимаете. Но, кроме того, мне хотелось задать ей вопросы, которые я задал вам. Однако меня снова не приняли, и должен признаться — не скажу, что я обиделся, но пришел к выводу, что меня здесь не ждут. А потом случилось нечто странное — да, Обри?
— Да, я тогда поднял трубку и очень удивился.
— Звонила тетя Свонни. В первый свой приход я оставил экономке номер телефона. Тетя Свонни сказала, что очень сожалеет о несостоявшейся встрече, но сейчас ей лучше и она ждет меня на чай.
— Это показалось таким правильным, — добавил Обри. — Бабушка приглашает на чай. На что еще она могла пригласить?
— И вы ездили?
— Конечно, я поехал. И чай был великолепен. Все выглядело по-домашнему, так старомодно, с сандвичами. Мне с трудом удалось скрыть, что я не читал дневников. Тетя Свонни сказала, что сделала наброски семейного генеалогического древа, она его подправит и пришлет мне.
— Но так и не прислала, — заметил Обри.
— Да, она так и не прислала его. А теперь мы подошли к главному. — Гордон моргнул, и мне показалось, что он сейчас спросит, удобно ли я сижу. — Она позвонила и пригласила отправиться с ней «в исследовательскую поездку». Конечно, я согласился и спросил, могу ли взять с собой друга. Понимаете, Энн, если бы Обри был моей девушкой или женой (или моим парнем, или мужем, в зависимости от точки зрения), я должен был бы об этом спросить. Мы любим принимать все как есть и чтобы другие люди тоже принимали все как есть, — правда, Обри?
Обри кивнул с безмятежной улыбкой. Гордон же был очень серьезен.
— Поэтому я и сказал, что хотел бы взять с собой друга, с которым мы вместе живем. Тетя Свонни ответила «хорошо», или что-то в этом роде. В назначенный день мы заехали за ней. Она заказывала такси, но мы подумали, что ехать на машине Обри гораздо удобнее.
— Ехать куда? — спросила я.
— В этот дом в Хэкни. Это было приключение, скажу я вам. По словам тети Свонни, в этом доме она родилась, здесь жили ее родители, и, должен заметить, он произвел на нас впечатление своими размерами. Конечно, его разделили на квартиры, и выглядел он аляповато. Так, Обри? Мы вошли в дом, и она заговорила с жильцом нижнего этажа, который заодно был там кем-то вроде смотрителя. Он рассказал нам историю о привидении, которую, впрочем, никто из нас не воспринял всерьез. Но тетя Свонни, похоже, осталась довольна поездкой. И мы отправились домой.
Все это меня очень расстроило и потрясло:
— Когда это было, Гордон?
— Пожалуй, я могу назвать точную дату. Накануне дня рождения Обри, двенадцатого августа, в среду.
Первый удар у Свонни случился в августе. Мне надо уточнить дату, но я уверена, что это произошло тринадцатого, потому что миссис Элкинс упоминала о несчастливом числе. Почему Свонни тогда не попросила меня съездить с ней на Лавендер-гроув? Что заставило ее обратиться к Гордону Вестербю?
Обри предложил мне бренди, и я согласилась, что делала крайне редко. Они заговорили о летнем отпуске, который собирались провести в Дании, чтобы поискать семейные корни Вестербю и Каструпов. Не могла бы я найти фамильное древо, о котором Свонни говорила Гордону? Занятая своими мыслями, я тем не менее продолжала отвечать на вопросы Гордона как могла.
Где-то без четверти одиннадцать я вызвала по телефону такси, чтобы ехать домой. От вина и бренди, едва приехав домой, я провалилась в глубокий сон, но в три часа ночи проснулась от головной боли и сильного сердцебиения. Я включила свет, выпила три таблетки аспирина и, усевшись в кровати, принялась читать отчет Дональда Мокриджа о процессе Альфреда Ропера в Центральном уголовном суде Лондона.