Her I Morgenavisen var der nyt оm, at Kejseren varstukketaf til Holland. Det hedder sig, at da ban blev født, blev bans Skulder flaaet I Stykker af Lægerne, da de forsøgte at hale ham I Land fra Kejserinde Frederick. I den senere Tid bar jeg undret mig over, оm det var Aarsagen til bans Ondskab, оm det, der gforde, at ban hadede Kvinder, fordi ban gav sin Moder og Mænd Skylden for, at de havde beskadiget bam.
В той утренней газете в колонке новостей сообщалось, что кайзер сбежал в Голландию. Там же говорилось, что при рождении доктора разорвали ему плечо, пытаясь извлечь будущего кайзера из чрева императрицы Фредерики. Позже мне очень хотелось узнать, не отсюда ли его ненависть к женщинам, потому что в своем увечье он винил мать, и к мужчинам, потому что они покалечили его при рождении.
Когда я рожала Моэнса, ему тоже немного вывихнули руку, но в Стокгольме был очень хороший доктор, который обучил меня специальным упражнениям. Они привели руку в порядок. Во всяком случае, когда медицинская комиссия проверяла, может ли он стрелять из винтовки, ничего не нашли. Я снова много думала о Моэнсе, чаще всего о том времени, когда он был маленьким мальчиком, моим первенцем, добрым, хорошим, совсем не похожим на брата. Я даже мысленно не могу назвать его Джеком, хотя он стал настоящим англичанином. Вчера я перечитала письмо, которое написал его командир. Он пишет, каким смелым был стрелок «Джек» Вестербю, и, что особенно важно для любой матери, что он умер не мучаясь.
Можно пережить смерть своего ребенка, но невыносимо думать о том, как дитя, которое ты выносила, истекает кровью и мучается? Именно об этом я думала, пока не получила письмо от полковника Перри, но даже теперь у меня есть сомнения. Я спрашиваю себя: правда ли это? Возможно ли, что совсем недавно Моэнс был жив, здоров и весел, наверное, целился во врага или атаковал их редуты, а в следующий момент упал замертво? Что касается меня, я хотела бы знать правду. Когда пишешь, всегда легче. Наверное, поэтому я и веду дневник.
У Кнуда все будет хорошо. Я в этом уверена, хотя понятия не имею, где он. Но Расмус уверяет, что знает, потому что в письмо, которое вчера пришло от Кнуда, тот вставил кодовое слово. Он написал об этом нелепом кукольном домике: «Интересно, достал ли ты венецианское стекло, которое хотел вставить в окна домика для Марии?» Если Расмус прав, это означает Итальянский фронт, где на прошлой неделе все закончилось перемирием с австрийцами. Но в последний раз Расмус ошибся, когда думал, что Кнуд в Палестине, потому что тот написал о своем друге — «добром самаритянине». Ну посмотрим.
Союзники встречаются в железнодорожном пассажирском вагоне где-то во Франции, чтобы обсудить условия перемирия. Интересно, почему именно в вагоне? Если бы я собиралась встретиться с врагом и обсудить окончание войны, то сделала бы это в большом отеле с французской кухней и морем шампанского, которого в Париже предостаточно. Особенно, если платит кто-то другой, как у них, несомненно, и есть. Наверное, я говорю это потому, что я просто женщина и ничего не понимаю, как сказал мой дорогой муж, когда я высказала эту мысль во время теплой супружеской беседы.
Он мастерит кукольный домик весь вечер. Уже слишком холодно работать в мастерской, и он перенес все в столовую. Но прежде чем ложиться спать, он старательно заметает следы: относит все обратно, так что Мария утром ничего не застает. Но, кроме шуток (я написала это выражение по-английски, мне оно нравится), я думаю, что работа над кукольным домиком сохранила ему рассудок после гибели Моэнса. Я раньше не писала об этом, не знаю почему. Однажды я зашла в мастерскую, он был там, строгал рубанком какую-то деревяшку, а по его щекам текли слезы. Я постаралась, чтобы он не заметил меня, и быстро вышла. А вот со мной все по-другому. Я не заплакала, когда узнала о гибели Моэнса, не плакала и после. Нет, я не плачу.
Когда сегодня утром мы подарили Марии кукольный домик, она не смогла сказать ни слова, остолбенела, побледнела, и мне показалось, что она расплачется. Она боялась дотронуться до домика, но потом слегка коснулась его пальчиком — и тут же отдернула, словно обожглась.
Мария отвернулась и бросилась в мои объятия. Расмус очень обиделся. Он не мог сдержаться, и мне было жаль его.
— А как же я? Разве ты меня не поцелуешь? Кто смастерил домик, хотел бы я знать?
Он не понимает, что она совсем ребенок — ей сегодня исполнилось восемь, и такой подарок для нее — это слишком. Огромный дворец, намного красивее, чем просто копия дома. Я привыкла к нему, кроме того, я всегда считала этот замысел глупым, поэтому уже не замечаю, как прекрасна законченная работа.
Мария вскоре пришла в себя. Она не такая впечатлительная, как Свонни. Через пять минут она уже висела на шее у Расмуса, целовала его, открывала все дверцы в домике, вытаскивала мебель и картины, засовывала обратно не на те места, громко звала Свонни, чтобы та пришла и тоже полюбовалась. Свонни, конечно, уже видела домик и, возможно, удивлялась — я бы удивилась, — почему Far не сделал такой игрушки для нее.
Она была очень ласкова с Марией. Ни капли зависти или обиды. Сшила наряды для двух маленьких кукол и подарила их Марии. Куколки немного великоваты для домика, но все равно влезли туда, они играют роли Mor и Far. Меня Свонни нарядила в великолепную копию моего светло-голубого муслинового платья, а Расмуса — в черный костюм. Ему приклеили коричневую бороду, очень похоже.
Свонни не завидует, но она так печальна. После смерти Моэнса она печальна по-взрослому, посерьезнела и притихла. Такое страдание на ее милом личике. Я попросила Расмуса быть с ней поласковее, просто поласковее. Но он только повторяет: «А как же я?» Кто его пожалеет, ведь он потерял сына. А потом добавляет: что дети знают о страдании?
Вчера вечером мы ужинали вместе с мистером и миссис Хаусман. Вдова ее брата тоже приходила, впрочем вдовой она пробыла недолго. Она снова вышла замуж, прежде чем ее муж «остыл в могиле», как заметила миссис Хаусман, правда не в ее присутствии. Она теперь миссис Клайн. Фамилия ее мужа, скорее всего, происходит от немецкой Кляйн. Его прапрабабка была немкой, она приехала сюда лет сто назад, однако, когда шла война, люди на улице ругались ему вслед. В их доме били окна, и на стене кто-то написал красной краской: «Кровь британских Томми на твоих руках».
Забавно: вчера вечером он был самым горячим противником немцев среди нас. Он настаивал, что мы должны раздавить и уничтожить Германию, чтобы случившееся никогда не повторилось. Потом все начали обсуждать происходящее в Версале, и мистер Клайн сказал, что Германия потеряет все свои заморские территории, выведя войска, а кайзера поймают и казнят. Миссис Клайн одобрительно зааплодировала — она слишком много выпила — и сказала, что ей смешно, что Германия еще протестует против условий договора.
Я надевала новое платье чудесного перламутрового цвета, с отделкой из крепдешина цвета «мертвая роза». Оно самое короткое из всех, какие я когда-либо носила, и высоко открывает ноги. Мне же еще не сорок!
Я обнаружила, что не написала о возвращении Кроппера. Он вернулся два месяца назад, красивый, как всегда. Наверное, в плену ему было лучше, чем в окопах.
Надо думать, он никогда не позволял себе тех «фройляйн» или «мадемуазелей». Во всяком случае, похоже, он сохранил верность Хансине, и они назначили день свадьбы.
— Почему в следующем феврале? — спросила я. — А не завтра? Ты не становишься моложе.
Хансине на несколько месяцев старше меня, значит, до свадьбы ей исполнится сорок.
— Необязательно быть молодым, чтобы пожениться, — возразила она.
— Все зависит от того, чего ты хочешь.
Хансине поняла мой намек:
— Я не хочу детей.
Ее слова насмешили меня. Как будто желание имеет значение в этом деле. Как же мало она знает, если думает, что все прекращается в сорок лет. Но она удивила меня, заявив:
— Хватит с меня детей.
Никакого уважения с ее стороны. Она более учтива с Расмусом, но его она просто боится. Я полагаю, она теперь думает, что больше ей бояться нечего. Кроппер вернулся на железную дорогу, получает хорошее жалованье и, кажется, хочет жениться на ней гораздо сильнее, чем она стремится замуж. Я никогда не пойму людей.
Я только что перечитала, в третий раз, письмо от человека, который вынес Моэнса с нейтральной полосы. Это произошло 1 июля 1916 года. Он тогда был сержантом и искал одного из офицеров. Но прежде чем нашел, вынес из-под обстрела пятерых раненых и дотащил их до британских окопов. Одним из раненых и был Моэнс. Сержанта Э.Г. Дюка наградили за это Крестом Виктории.[29] Большинство из тех, кто получал этот орден, не выживали, так что ему повезло.
Сержант, как я начала мысленно называть его, предлагал встретиться, чтобы рассказать мне о Моэнсе. Письмо было об этом. Он жил в Лейтоне, недалеко отсюда. Конечно, не мне судить об английском, но, кажется, письмо было хорошо написано для простого рабочего. Оно сильно отличалось, к примеру, от писем, которые страдающий от любви Кроппер присылал Хансине.
Когда я показала письмо Расмусу, он сказал:
— Я не хочу его видеть.
— Почему? — удивилась я.
— Если бы он спас Джеку жизнь, тогда другое дело.
Я возразила, что он и так сделал все возможное, но Расмус, как всегда нелогично, заявил:
— Все, но недостаточно.
Прежде, когда я была молода, я бы сразу ответила на письмо и пригласила сержанта к нам, но сейчас я старше и научилась принимать решения по принципу «утро вечера мудренее». Надо выспаться, а утром посмотреть, что я буду чувствовать. Если потребуется, он может и подождать. Ничего с ним не случится.
Интересно, я так резко отзываюсь о Хансине потому, что у нее есть любовь, которой у меня никогда не было?
Потребовалось большое усилие, чтобы заставить себя написать это. Быть честной до конца всегда трудно, а записать все честно еще труднее. Записывать гораздо сложнее, чем сказать, потому что, когда перечитываешь, снова чувствуешь боль.
Брак может быть по любви, единственной любви, которая доступна порядочной женщине. Когда-то я думала, что у меня будет так же, но все закончилось разочарованием и постепенно сошло на нет.
Я пишу по-датски, на языке, который мне ближе любого другого, на моем родном языке (на котором я все еще читаю Диккенса). Странно осознавать: это такой же тайный шифр, как тот, что в детстве придумал Моэнс. Они с Кнудом обнаружили, что если обмакнуть перо в лимонный сок и написать что-нибудь, то слова останутся невидимыми, пока бумагу не нагреют. Мой шифр еще секретнее, потому что, сколько бы англичанин ни держал мой дневник над огнем, он никогда не сможет его прочесть.
Поэтому я могу без риска писать, что иногда, когда смотрю на мужчину вроде Кроппера или мистера Клайна — который, по крайней мере, джентльмен, — одним словом, на красивых мужчин, я испытываю странное желание, которому не могу — или не смею — дать определение. Но про себя я думаю, что, если бы жила в другом мире или в другое время, или в мечтах, я могла бы иметь любовником того или другого. Но в этом мире я не могу, и не смогу никогда.
Бедная маленькая Свонни заразилась немецкой корью.[30] Когда Расмус услышал название, он сказал, что думал, война закончилась, но, видимо, немцы начали контратаку.
Сегодня меня навестил сержант Дюк.
Я ожидала его к чаю, но он приехал раньше. Дверь ему открыла Свонни. Она из-за кори все еще не ходит в школу, а у Хансине сегодня выходной. Я переодевалась наверху. Хотя я не ношу траура по Моэнсу, я выбрала черное крепдешиновое платье с атласной отделкой. Оно показалось мне наиболее подходящим и достойным. Но затем спросила себя, для чего этот маскарад перед простым рабочим человеком, который оказался смелее большинства мужчин. Поэтому я снова переоделась в синюю юбку и вышитую тамбуром блузку. Единственное украшение — моя брошь, бабочка.
Он оказался даже красивее Кроппера. Белокурый, высокий, с настоящей военной выправкой. С какой стати я ожидала, что он будет в форме? Война же закончилась. На нем был черный костюм, рубашка с очень высоким и тугим воротничком и темный галстук. В голове мелькнуло — должно быть, мелькнуло, — что надо было оставаться в черном платье.
Я подошла к нему и подала руку. Он взял ее обеими ладонями, и это почему-то удивило меня. Обычно я не замечаю цвет глаз у людей. Я могу знать их годами и не помнить, какого цвета у них глаза. Но его глаза я увидела. Причем они не настолько яркие, как у меня! Я обратила внимание на их цвет раньше, чем заговорила. Серые, но не как военная форма, они наполнены сверкающими искорками, будто гранит.
Он назвал меня «мадам».
— Мадам, — сказал он. — Я очень благодарен за приглашение. — И добавил: — А мы уже поговорили с этой прелестной юной леди про ее брата.
Я отослала Свонни. Предчувствовала, что мне расскажут о таких вещах, о которых ей слышать не следует. Он не присел, пока я не предложила, был очень вежлив, но в то же время я видела, что в этом человеке нет рабского угодничества. Он независим и полон собственного достоинства. И этим мы похожи.
Эмили принесла все для чая, но я приготовила чай сама, вскипятив медный чайник на спиртовке. Я это делаю только для особых гостей. Он сказал, что я должна простить его пристальный взгляд, он ожидал увидеть пожилую леди, и снова назвал меня «мадам».
— Называйте меня миссис Вестербю, — попросила я. — Вы стали важным человеком, заслужили самую большую награду. Вы покажете мне свой Крест Виктории?
Представьте себе, но у него не было с собой ордена. Оказывается, он никогда не надевает его.
Я спросила, был ли он знаком с Моэнсом до сражения.
— Моансом? — переспросил он.
Тут я впервые осознала, как нелепо звучит это имя для английского уха.
— Джека, — уточнила я. — Все звали его Джеком, кроме матери.
И я рассказала ему об именах в нашей семье, о трудностях с языком, о том, как трудно привыкать к новой стране. Он слушал с неподдельным интересом. Я к такому не привыкла, мужчины обычно не слушают, что говорят женщины. Беседа об именах отвлекла нас, и я перевела разговор в нужное русло.
— А вообще вы знали его? Каким он был с самого начала?
— Очень веселым, — ответил он. — Джек был смелым парнем.
И поведал, что они знали друг друга хорошо, часто беседовали. Выяснили, что жили близко друг от друга в Лондоне, и это их сблизило. Моэнс рассказал, что жил в Хэкни, и уточнил, где стоял наш первый дом, когда мы только приехали в эту страну в 1905 году. И здесь вышло совпадение: сержант хорошо знал тот район, у него там были друзья, причем в то же самое время.
Я попросила рассказать, что случилось в тот день, первого июля, в Сомме, и он поинтересовался, что я уже знаю.
— Полковник Перри написал мне, — ответила я, — и сообщил, что Моэнс умер сразу же, но что-то не верится. Хочется, чтобы вы рассказали правду.
— Война совсем не похожа на то, как люди видят ее дома, — сказал он. — Если бы они знали правду, войн никогда бы больше не было. Политикам это невыгодно.
— Так что же было на самом деле?
Он смотрел на меня своими глазами цвета гранита, но тут отвел взгляд. Словно говорил: «Я могу смотреть вам в лицо, когда мы обсуждаем воображаемых политиков, но когда я говорю правду, невозможно встречаться с вами взглядом».
Сержант выходил на нейтральную полосу, чтобы найти молодого лейтенанта Квигли. Денщик лейтенанта во время поиска погиб, наступив на гранату. Но прежде чем разыскать Квигли, сержант находил раненых одного за другим, и каждый раз удавалось вынести их с полосы. Он говорил скромно, не возвышая себя, с легким безразличием, как мог бы рассказывать о поисках застреленной птицы.
Лейтенант Квигли, когда сержант увидел его на рассвете, был уже мертв. Его убили рядом с немецкими проволочными заграждениями, поэтому сержант оставил его там и вернулся, не скрываясь от врага.
— Они даже не стреляли в меня, — сказал он. — Не знаю почему. Может, не верили своим глазам. Я оглядывался на них и поэтому чуть не споткнулся о Джека. Я дал ему попить из своей фляги, затем поднял на руки. Это показалось немцам уже слишком, и они открыли огонь. Меня ранили в руку. И уже другой парень, храбрее меня, вытащил нас обоих.
Я отдала бы десять лет жизни, чтобы не задавать этот вопрос. Но такие сделки заключить невозможно. Ты или можешь прятаться от правды, или нет. Лучше я стану несчастной и захочу умереть, но узнаю правду. Не желаю обманываться. Это Расмус может обманывать себя, если захочет, в своем бизнесе, но не мне его судить. Но за свои поступки я отвечаю сама.
И я спросила, чувствуя, как проглоченный чай подкатывает к горлу вместе с желчью:
— Моэнс тогда был еще жив?
— Я мог бы сказать вам то же, что и полковник Перри.
— Нет, вы расскажете правду.
Он так и сделал, но я не могу это записать. Я хотела знать, и я получила то, что хотела. Вернее, думала, что хотела. Лучше быстро продолжить, но эту часть пропустить.
Моэнс умер через два дня в госпитале на набережной Эскаль в Гавре.
Сержант ждал, что я заплачу. Но я не заплакала. Я не плачу. Я думала — этот человек старался спасти жизнь моему сыну. Почему? Они не были родственниками или давними друзьями, однако он рисковал жизнью, чтобы спасти Моэнса. Я никогда не пойму людей.
— Вы зайдете еще? — спросила я. — Когда мы сможем поговорить об этом?
Он сказал, что зайдет. Но на самом деле я больше не хочу говорить об этом, а хочу поговорить с ним. Я сумасшедшая? На прощанье я подала ему руку. Он взял ее и поднес к губам. Никто никогда не целовал мне руки.