На наблюдательный пункт Ут До мы вернулись в полночь — на моих часах было 0 часов 15 минут. Отсюда партизаны разошлись — каждый в свою сторону. Малышка Ба с подругами спустились к причалу, сели в лодку и уплыли куда-то вниз по течению: завтра с утра им надо было продолжать сбор манго. Тяу с парнями отправились пешим ходом по большаку вдоль канала.
Лишь мы втроем остаемся ночевать на наблюдательном пункте — Ут До, Нам Бо и я. При тусклом свете коптилки — все с той же фотографией улыбающейся девушки — мы разворачиваем нейлоновые накидки и прикрепляем их к бамбуковым стоякам знакомого дома, спрятавшегося под кронами манговых деревьев. Мы с Ут До подвешиваем свои гамаки по краям, уступив средние стояки Нам Бо — в случае дождя его не зальет водой.
Выглядит он после приступа лихорадки усталым и изможденным, но рассказ тетушки Тин, судя по всему, не выходит у него из головы. Мы гасим коптилку, и ночной мрак в саду сразу сгущается, друг друга уже не разглядеть; но по голосу Нама я понимаю: он лежит на спине, глядя на небо сквозь просветы в листве, и спать не собирается, напротив — возбужден и взволнован.
— Ну как, прав я был? — спрашивает он и так сильно раскачивает свой гамак, что толкает меня в бок.
— В чем прав? — переспрашиваю я.
— Теперь главная сила — женщины. Разве не так?
— Но… — Я все равно не понимаю его.
— Мы с вами обречены сидмя сидеть тут!
Наконец мне все становится ясно. Мы с ним, двое мужчин, прибывшие сюда из штаба, лежим себе прохлаждаемся на НП, а Шау Линь в нескольких километрах от нас, рискуя жизнью, пробирается в оккупированную зону.
Нынче ночью Шау Линь — под видом Ут Шыонг, младшей дочери тетушки Тин, — отправилась вместе с нею в стратегическое поселение. Шау надела широкие, схваченные у щиколоток штаны и белую блузу, деревянные сандалии на высоких каблуках, повязала голову синим полосатым платком так, чтобы он прикрыл и большую часть лица, как это делает Ут Шыонг, когда на своем велосипеде везет мать по проселочной дороге на глазах у односельчан. Шау Линь повезла тетушку Тин домой по этому самому проселку. Ну а Ут Шыонг заночевала у супругов Бай Тха; утром вместе с хозяйкой отвезет на базар плоды манго, а оттуда, как ни в чем не бывало, вернется домой.
Готовя заранее появление Шау Линь, Ут Шыонг сперва притворилась, будто ее сразил тяжкий недуг, слегла и несколько дней не вставала с постели. Потом соседям сказали: она, мол, стала плохо слышать и разговаривать с ней надо погромче. И хоть она не совсем еще оглохла, люди прозвали ее Глухая Ут. «Занедужив», Ут все чаще затворялась дома, почти не выходила без матери. И начала укутывать голову синим полосатым платком, да так, словно хотела и лицо свое скрыть от чужих глаз. Холостые парни — они повадились было прогуливаться перед ее воротами — все реже появлялись у дома. Если при встрече знакомые здоровались с нею, Ут не оборачивалась даже, никому не отвечала. Кое-кому из парней, не ведавших про ее хворь и потому считавших, что она загордилась, тетушке Тин пришлось давать объяснения. «Какая там гордыня, — говорила тетушка, — она уж месяц, считай, как оглохла. Зря только здороваетесь с нею!» Соседи жалели Ут: надо же, девушке только-только двадцать лет исполнилось, собою пригожая, добрая, покладистая, и вдруг — такая беда. И поделать ничего нельзя! Жалеть-то они ее жалели, но при встрече уже не здоровались, не заговаривали.
Когда Шау Линь садилась на велосипед, мы с восхищением взирали на нее сквозь ночной сумрак — до чего похожа на Ут! Жена Бая прямо слов не находила: «Ну и ну! Вылитые близняшки! Помни только, ни с кем не здоровайся…»
На самом деле Ут Шыонг и Шау Линь совершенно разные. Шау — двадцать шесть, Ут — двадцать. Одна смуглая, у другой лицо посветлее. Волосы, глаза, жесты — все у них разное. Только ростом схожи — обе невелички. Спутать их никак невозможно. И все же сегодня Шау, одетая точь-в-точь как Ут Шыонг, должна пройти сквозь частую сеть вражеского контроля. Тут завалиться можно за здорово живешь. Беспокойство, тревога томили меня. Да, я слышал последнюю фразу Нам Бо, но не нашелся с ответом.
— Скажи, Ут, — спрашиваю я молчавшего до сих пор Ут До, — если все обошлось, Шау уже у цели?
— Сам волнуюсь ужасно, — отвечает он. — Ее запросто могли задержать… — Он вдруг садится в своем гамаке, повернувшись, глядит на меня и говорит: — Да нет, вы успокойтесь. Она ведь отправилась туда во второй раз. Считайте, ей лучше, чем нам. Мы вот лежим здесь, а в полночь обстрел бывает. Влепят сюда снаряд за милую душу. А она отоспится, понежится. Утром тетушка Тин сходит купит ей большую пиалу хутиеу[17]. Прямо тебе рай.
Я не знаю, кому предназначается эта утешительная речь — мне или Наму? Ут открывает пачку сигарет «Руби» — подарок тетушки Тин.
— Тханг, Нам, курить хотите?
Мы трое лежим в своих гамаках, три сигареты то дымят, как пароходные трубы, то едва мерцают светлячками. Ут До с силой отталкивается от земли, и гамак его раскачивается так, что скрипят столбы.
— Зря, зря я болтаю, — говорит он, — если по правде, там нелегко. Я-то помаялся у них в зоне не один день. Бомбы да снаряды на тебя не валятся, но и покоя нет. Лежишь, бывало, в доме, услышишь шаги за стеной — прямо дрожь пробирает. Что ни съешь — безвкусным кажется, как солома, то ли дело здесь, на воле. Я все время думал: нет, по мне, лучше в поле под пулями.
— В конце концов ко всему привыкаешь, — произносит Нам Бо; его сигарета ярко вспыхивает, сам он лежит в гамаке без движения.
— Вот-вот, — подхватывает Ут До. — Нам верно говорит. Сам я к нужде и бедам так привык, сжился с ними, можно сказать.
Не знаю, с чего это вдруг его потянуло на воспоминания. Ут снова садится в своем гамаке. Несмотря на темень, мне кажется, будто я вижу, как он сидит, поджав под себя ноги. Начинает он издалека: мол, не ведает, чем промышляли прадеды его и еще более далекие предки; но зато твердо знает — и дед его, и отец, и все братья с сестрами были прислугой в богатых домах. Почти все, живущие в услужении в соседних деревнях у реки, — его родичи. А ведь на свете столько занятий и ремесел: тут тебе и плотники, и портные, цирюльники, серебряных дел мастера…
Отец его каждому из своих детей, едва тот рождался на свет, выбирал какую-нибудь профессию. «Этого малого, — говорил он, — в прислугу не отдадим. Вон какой костистый — быть ему плотником!..» Малыш подрастал — вот ему уже десять лет, но кормить его нечем, не во что одеть, да и ремеслу учить некому. А одному человеку по соседству нужен был мальчик на побегушках за харчи и две смены одежки в год. И отец, махнув рукой, говорил: «Что ж, сынок, ступай в услужение!» Потом снова рождался мальчик, отец брал в руки крохотные ладошки его и приговаривал: «Ну, этот вырастет искусником в рукомесле. Быть тебе, сынок, серебряных дел мастером. От девушек отбою не будет…» И, воспарив душой, запевал песню:
О-хо-хо!
Вон корабль средь высоких волн,
Не прельщайтесь его красой.
Корабли эти, да-да-да,
Хоть и парус широк, велико колесо,
Южный ветер сердитый утопит.
Да, на дно все пойдут, а-а-ах!
И не зарьтесь на толмачей,
письмоводов с тугой мошной,
Среброделов берите в мужья —
щеголять вам в серьгах и браслетах.
Но подрастал будущий серебряных дел мастер, и его, как и старшего брата, отдавали пасти буйволов — девяти лет от роду.
Другому ребенку, дочери, отец определил быть швеей. Сперва она-де наймется в помощницы, а там откроет свою мастерскую — вроде хозяйки «Осенней ласточки», заведения на базаре. Но не собрались еще ей состричь детский клок волос на темени[18], как одному китайцу, державшему мелочную лавку возле базара, понадобилась нянька для грудного младенца. «Так и быть, — говорил отец, — отдадим ее на годик-другой в дом китайцу. Да и кухня у них получше нашей». Девочке этой, старшей сестре Ут До, так и не довелось обучиться шитью. «Полно, полно, доченька, самое легкое дело — услужать в дому», — сказал отец, приведя ее в лавку, погладил по голове и направился в кабак.
Но когда родился Ут До, восьмой, самый младший ребенок, мать сказала отцу: «Всем нашим детям ты выбирал ремесло на будущее, хоть этого уступи мне». — «Ладно, — отвечал отец, — невезучий я, так уж будь по-твоему». «А я, — сказала мать, — предрекаю сразу: быть ему слугой, как и всем в роду. И имя ему даю «До»[19], чтоб было удобнее…»
Но вырос Ут До, и ему не пришлось идти в услужение — ни к кому, ни на один день. Однако прежнюю жизнь семьи — нищету и маету — запомнил он навсегда. В пятьдесят пятом, год спустя после ухода Народной армии на Север (ему тогда было одиннадцать лет), стал он связным у подпольщика. Партиец этот оказался его земляком и даже дальней роднею, работал он в Крестьянском союзе. Теперь он — секретарь уездного комитета партии. А сам Ут До был особенно счастлив потому, что мать его, прежде чем закрыть навеки глаза, узнала: нет, младшенький ее не пошел в услужение, он стал человеком Революции, бойцом с винтовкой. И отец, до того как умер от старости, увидел: меньшой его сын теперь в почете, шутка ли — помощник партизанского командира всей общины. Всякий раз, как заходила о нем речь, друзья-старики говорили отцу: «Да-да, ваш партизанский начальник, он…» И отец хоть остаток дней своих прожил ни перед кем не опуская глаз.
— Так что, — повторил Ут До, — мне любые тяготы нипочем!
Тут он не удержался и завел речь о самых что ни на есть тягостных днях, выпавших на его долю. Когда неприятель развернул операцию по «умиротворению», на хуторе Садовом не осталось никого из бывших его товарищей. Пришлось ему зарыть винтовку в землю, уйти в подполье и силою убеждения завоевывать на свою сторону каждого земляка. «Миротворцы» в черных баба́ и с пистолетами под одеждой, как орда муравьев, расползлись по домам. Ут До, вымазав лицо илом, затаился в банановых зарослях за домом знакомца своего Бай Тха и сидел там с утра до вечера без еды и питья. По вечерам он ощупью доползал до канавы, выбирался в поле и, добравшись до партизанской стоянки, закусывал чем бог пошлет и брел обратно. К полуночи он возвращался в сад Бай Тха и снова застывал без движения, точно глыба земли. Наконец на третий день жена Бая вышла в сад — срезать цветок банана[20].
— Сестрица Бай! — раздался вдруг чей-то голос.
Та огляделась в удивлении, но, никого не увидев, снова подняла тесак.
— Сестрица Бай! — Голос зазвучал погромче.
На этот раз она выронила тесак, вонзившийся острием в землю.
— Не бойся, сестрица, это я, Ут До. Обмазался илом и сижу здесь.
Пригляделась она и видит: глыба земли за соседним стволом банана вроде глазами моргает. Побледнела, затряслась.
— Не бойся, — говорит голос, — это же я, Ут До!
— О небо, это и вправду ты, Ут?.. — Она запиналась. — Мне-то и невдомек, что ты тут сидишь. Как там наши, все живы-здоровы?
— Ты как-нибудь проведи меня в дом. Когда стемнеет и эти молодчики пойдут ужинать, договорились? А теперь возвращайся и виду не подавай…
В доме у супругов Бай Тха дежурили трое «миротворцев» — заняли широченный топчан посреди комнаты.
Под вечер, едва стало смеркаться, вся троица отправилась на другой конец деревни: там один фермер, из тех, что побогаче, устраивал для «миротворцев» угощение. Тем временем Ут До пробрался в дом и притаился в боковой комнатушке.
— Скрючился в три погибели, лишь бы господ «миротворцев» не беспокоить. Перегородка меж нами тонюсенькая, из расплющенных бамбучин. Страшное дело, не то что здесь — качаемся в гамаках…
Он затянулся сигаретой, отбросил подальше окурок и, откинувшись, растянулся в гамаке; столбы под его тяжестью дрогнули и заскрипели.
Разговор, затеянный Нам Бо, сам собою повернул, как говорится, в другую сторону — на дела Ут До. Не знаю, что думал сам Нам Бо, но меня хитросплетения жизни Ут До увлекли чрезвычайно.
Мы замолчали, каждый думал о своем. Время перевалило за полночь, стало свежо. Я достал кусок парашютной ткани, накрылся с головой и решил: помолчу-ка и ни о чем больше не буду спрашивать, пусть ребята поспят. Но Ут До знай себе раскачивался со скрипом в гамаке. Вспыхнула спичка — он прикурил новую сигарету. И вот уже три гамака качаются и три сигареты дымят, как паровозные трубы.
— Что ж, — опять заговорил Ут До, — так и будем качаться до скончания века? Когда же управимся, братцы? Половодья дожидаемся или суши?
Я понимал: он прежде всего ждет ответа от Нам Бо. И промолчал. Да и что я мог ему сказать? Нам Бо тоже медлил с ответом: жизнь — сложная штука, сколько всего наверчено; поди разберись, когда это все разрешится? Наконец огонек сигареты зарделся поярче, и Нам подал голос:
— Придется еще потерпеть, вот задует северный ветер…
Услышав слова Нама, я повернулся в гамаке; упоминание о северном ветре заставило сердце мое забиться сильнее. Я знал его, этот ветер, осушающий поверхность земли, едва отступает паводок. Он дышит прохладой и приносит с собой воспоминания далекого детства… Красные ломти арбузов… Быстрые ласточки, полевая страда… Парящие в небесах бумажные змеи.
— Нынче днем, — продолжал он, — мы с Шау так и рассудили. А ты не согласен, Ут? Сам посуди, наши силы сейчас все равно что разобранная бомба. Взрыватель, корпус, взрывчатка — все врозь. Каждая часть налицо, а взорваться бомба не может. После недавней операции по «умиротворению» народ угнали, да и наши люди рассыпались кто куда… Надо всех собрать, скрепить воедино. Вот мы с Шау и прикинули, как быть. Я просил подготовить все, хочу сходить в оккупированную зону…
Итак, Нам вместе с Шау будет работать во вражеском тылу. И сейчас, разговаривая с нами, он в мыслях своих был вместе с нею, не отставал от нее ни на шаг. Этой ночью Шау пройдет мимо его дома. Старый дом Нама на том же хуторе, что и дома повитухи Тин и капитана Лонга. Раньше его называли имение Митхань и относилось имение это к общине Михыонг. Если идти вдоль берега по течению, от базара Вам до дома Нам Бо будет шагов триста, а там — рукой подать — дом Лонга, потом дом тетушки Тин. Дом Нама у самой реки, крыльцом повернут к мощенному камнем большаку, пересекающему деревню. Сам-то дом невелик и стоит на сваях. Рядом у реки жили столяры да плотники, знаменитые на всю округу. Что ни день подходили к тамошней пристани лодки, баркасы; нагрузятся столами, стульями, шкафами, отчалят — и ходу: кто вверх по реке, кто к устью. А на их место подплывают другие. Люди называли хутор этот Коммунистическим.
Сам-то Нам Бо вопреки своему прозвищу Пятый Бо был в семье вовсе не пятым, а вторым ребенком — старшим из сыновей. Дед его по матери, искусный столяр, всегда имел множество учеников. А отец Нама родом вовсе не из их деревни, судьба занесла его сюда из городка Хокмона, что подле Сайгона. В тридцать первом году, когда дули северные ветры, наполняя паруса бежавших по реке джонок, отец Нама был гребцом на одном из таких суденышек, причаливших к здешней пристани. И хозяин джонки, прежде чем отойти от причала, упросил мастера взять к себе в обучение одного из гребцов, своего родича.
Лодочник этот — а он оказался искусником, весельчаком, да вдобавок еще и большим разумником — вышел вскоре в первые ученики. Однажды дочь мастера вытряхивала пыль из циновок и подушек, на которых спали отцовы ученики, и вдруг из одной наволочки выпало письмецо. Написано оно было первым учеником и адресовано его матери. Видно, отправить не успел. Строчки тянулись ровнехонько по нелинованному листку, буквы стояли чуть наискось, как бегущие рядком рисовые побеги под легким ветром. И был его почерк красивее даже, чем у сельской учительницы, обучавшей девушку грамоте. Дочь мастера залюбовалась сперва прекрасным почерком, потом — известно ведь, девичье любопытство неодолимо, — стала читать все подряд. А в письме говорилось:
«Уважаемая и любимая мама! Я наконец на месте. Вы уж не упрекайте меня, что давно не писал Вам, и пришлось Вам с утра до вечера стоять в дверях, прислонясь к косяку, дожидаясь моей весточки. Сын Ваш здоров по-прежнему, и дела у него в порядке. Не тревожьтесь обо мне, беспокойство да печаль в Ваши годы вредят здоровью. И простите мне, мама, что я, посвятив себя Родине нашей, не могу исполнить, как надо, свой сыновний долг…»
Дочитала она письмо, и даже слезы на глаза навернулись. Запомнилось оно ей от строчки до строчки, и полюбила она юношу, что пожертвовал всем ради служения Родине.
Потом поженились они, и в положенный срок родился у них сын, мой друг и спутник Нам Бо.
А дело было вот как: отца Нама, сельского учителя, послали к здешним столярам да плотникам с особым заданием. В сороковом году — хоть Наму и было тогда шесть лет, но он прекрасно все помнит — дед посадил его как-то себе на плечи, и пошли они к общинному дому поглядеть на флаг. Там на площади у ворот над верхушкой высокого дерева шао развевался на ветру красный флаг с серпом и молотом. Все, кто плыли на лодках вверх и вниз по реке, видели издалека это возвышавшееся над зубчатой зеленой стеною садов огромное древнее дерево, испокон веку наполнявшее всю округу шелестом своих листьев, сливавшимся с плеском волн. Северный ветер гнал купы облаков по бескрайнему прозрачному и синему небу. Флаг алел посреди неба, точно красный огонек. Его еще в полночь водрузил на верхушку дерева отец Нама вместе с друзьями-плотниками.
Красный флаг этот остался в памяти Нам Бо как путеводная звезда, светившая ему всю жизнь. В том же году отца Нам Бо арестовали и сослали на остров Пуло-Кондор[21]. О нем у Нама осталось совсем мало воспоминаний; но, странное дело, с годами они не стерлись из памяти, а становились яснее и ярче. Прошло четыре года, и отцу с товарищами удалось бежать с Пуло-Кондора на плоту, отданном на волю ветра и волн. Он вернулся домой в ненастную ночь, на дворе уныло шумел дождь. Спавший уже Нам вздрогнул от долгого поцелуя и чьего-то дыхания, согревшего его щеку. Еще не сообразив, кто это, он не хотел отрываться от горячих ласковых губ, поднял руки и, обняв склонившегося над ним человека, крикнул невольно:
— Папа!
Широкая ладонь накрыла его рот.
— Тише, сынок.
Через минуту он сидел на коленях у матери, обнимая за шею отца.
— Тебя, малыш, называют сыном коммуниста, — тихонько говорил отец, — даже в школу не принимают, правда? Не горюй, вот подрастешь годика через три, пошлю тебя учиться в Россию…
Той ночью он впервые услышал о стране Ленина, было ему тогда десять лет.
Теперь младший брат его, переехавший вместе с отцом и матерью на Север, воплотил в жизнь заветную мечту Нама — он учится в Москве.
Однажды летом отца пригласили в Советский Союз на отдых, и они встретились с братом. Тот потом прислал Наму длинное письмо — семь страниц, исписанных убористым почерком. Упоминалось в письме и о том, как отец когда-то давным-давно, вернувшись с Пуло-Кондора, обещал послать Нама учиться в Россию. «Этого сопливца, — подумал Нам Бо, — тогда и на свете не было, а пишет так, будто старший из нас он, а не я. И смех, и грех!» К письму приложена была фотография: трое людей стоят у мавзолея Ленина. Отца не узнать — в пальто до колен и в кепке, одной рукой обнимает за плечи сына, другой — русскую девушку, его подругу по институту.
— Вот счастье привалило! — радостно воскликнул молчавший прежде Ут До. Снова вспыхнула на миг спичка. И я увидел: он опять сидит, поджав ноги, в качающемся гамаке.
— Попади я на Север, — сказал Ут, — первым делом пошел бы к дедушке Хо. Ну а в Советском Союзе — сразу к Ленину. Раздобыл бы их фото, увеличил и повесил потом у себя в доме, пусть дети и внуки мои глядят.
Глубоко затянувшись, он снова откинулся в гамаке.
— И-и… еще-е… я-я… бы… — продолжал он, посасывая сигарету. Послушаешь — чуть ли не собрался уже в дорогу.
Мысленно он, наверно, и впрямь отправился в путь. Сигарета его, то алея, то исчезая в темноте, мерно попыхивала клубами дыма, точно паровозная труба, а стояки, к которым был подвешен гамак, поскрипывали, как весла в уключинах. И вдруг я почувствовал: обуревавшая его радость передается и мне.
А Нам Бо — сегодня впервые он раскрыл передо мной душу. Ведь больше месяца шли мы с ним вместе; сколько раз во время досуга, когда скука, как говорится, жалила до смерти, я старался завязать разговор, выведать о нем хоть что-то, но был он скуп на слова. Быть может, сегодня, простившись с любимой, он хотел задушевным разговором с друзьями рассеять свое одиночество? Шел второй час ночи, меня давно клонило в дрему, а он все говорил и говорил…
Проводив отца с матерью и братишкой до парохода, который увез их на Север, Нам Бо из Каоланя спустился на утлой лодчонке в Миань. Там поселился он у старого Бая, мастерившего ручные мельницы. Бай был последователем буддийской секты хоахао и, как все его собратья, никогда не стриг волос и поклонялся красному полотнищу[22]. По его словам, красное полотнище это было знаменем Революции. Он отмежевался напрочь от реакционеров и сына своего отпустил в отряды защиты Отечества[23].
— Там-то, в Миане, — сказал Нам, — я и столкнулся с этим Ба, нынешним начальником полиции.
— Да ну? — удивился я.
Дело вот в чем: вчера Шау Линь говорила, будто у Нама с шефом полиции какие-то счеты; я полюбопытствовал, какие именно, и она начала было рассказывать, а потом вдруг раздумала. Такова уж их женская натура! Теперь, услыхав его слова, я вдруг почувствовал: спать мне совсем расхотелось. Я повернулся на другой бок, опять закурил, свесил ногу к земле и, оттолкнувшись раз-другой, раскачал посильнее гамак. В конце концов я боком задел Нама — это и было тайной моей целью: пусть, мол, видит, что я не думаю засыпать, слушаю с увлечением его историю.
В тот год регулярные части Нго Динь Зьема нанесли урон отрядам хоахао, которыми командовал Нам Лыа, и здорово теснили их. Нам Лыа пришлось оставить район Кайвон и бежать в беспорядке с остатками своих войск. Зьем хотел, чтобы вооруженные силы хоахао вошли в регулярную армию, а руководство секты стремилось любой ценой сохранить их, как было когда-то при французах. Бежавшие отряды хоахао осели в деревнях, расположенных в глубине Тростниковой долины, куда войска Нго Динь Зьема еще не успели добраться. Отряды хоахао строились на основе личной власти, чуть ли не по-семейному. Кому удалось сколотить силой взвод, становился взводным, кто умудрился набрать роту, командовал ротой, и так — сверху донизу. Это было воинство религиозных фанатиков, невежд и бродяг. Они хотели опереться на народ, оставаясь закоренелыми мародерами, намеревались сопротивляться неприятелю, не изжив капитулянтства.
Рота, которой командовал Ба, расположилась на постой — пять-семь солдат в каждом доме — по обе стороны канала. Сам Ба облюбовал для себя большой дом посреди хутора, но частенько захаживал к старому Баю: он положил глаз на младшую дочь старика. Ут Хао — так звали ее — была в самом расцвете девичества. Здесь-то, у старого мастера, Нам и столкнулся впервые с Ба. Было тогда ротному под сорок — сам дородный и рослый, в черном мундире, на одном боку здоровенный револьвер в кобуре, свисавшей до колен, на другом — длинная сабля; выходец из главарей воровской шайки, орудовавшей на вокзалах, он пялил на окружающих вечно налитые кровью глаза, во всю грудь татуировка — оскаленная тигриная морда, на запястье наколка: 20/10/1920 — дата его рождения. Дыша винным перегаром, выкатив зенки, мутные и красные, как у уклеи, он схватил Нама за плечи:
— Экий здоровый парнище, почему не в солдатах? Хочешь к нам? Давай, я тут главный! Беру тебя в меньшие братья.
Наму как раз и дано было такое партийное поручение, он ждал лишь подходящего момента. Ясное дело, Нам сразу кивнул: согласен, мол.
— Но пока, — продолжал ротный, — оставайся дома. Будешь у меня по провиантской части.
Ба явно надумал поживиться дармовой рыбкой: в ту пору Нам Бо и Ут Хао каждую ночь на утлой своей лодчонке выходили удить рыбу.
Итак, Нама приняли в солдаты, выдали ему допотопный французский «мушкетон». И он, как все прочие воины Ба, начал поститься по полнолуниям, хоть они вечно бранились на чем свет стоит, короче — стал побратимом ротного. Потом, в один прекрасный день, сторговавшись со зьемовскими офицерами за «справедливую» цену, вся банда смылась куда-то. Но вскоре вернулась назад и, желая выслужиться перед новыми хозяевами, принялась жечь дома бывших участников Сопротивления и убивать их на месте. Однако ротный не стал поджигать дом старого Бая: они, мол, единоверцы. Он лишь обратился к старику с одной-единственной просьбой — отпустить с ним Ут Хао. А в подкрепление просьбы ткнул дулом своего револьвера в грудь девушке, чтоб поскорее спускалась в лодку.
Ут Хао не сопротивлялась.
— Ведь вы увезете меня в город? — спросила она.
— Конечно, куда же еще.
— Дайте я хоть одежду соберу.
Ротный возликовал. Он подмигнул солдату, стоявшему рядом с веревкою наготове, чтоб, если понадобится, скрутить девушку: отойди, дескать, в сторонку.
Ут Хао, увязав кое-что из платья в синий с полосками платок, спустилась следом за Ба в лодку. Она даже вызвалась править кормовым веслом, а один из телохранителей ротного греб на носу. Сам же он, как законный хозяин, расселся посередке, скрестив ноги. Уже затемно десятки лодок с награбленным добром отчалили от пристани и вереницей тронулись в путь.
Вдруг, как гром среди ясного неба, прозвучал выстрел. Это Нам Бо, притаившийся за широченными банановыми листьями, подал условный знак. Те из солдат, кого Нам успел сагитировать, тоже начали палить в воздух. Ба не успел понять, что к чему, как на плечо его с силой обрушилось весло. Лодка перевернулась. А вокруг громыхали выстрелы — сущая баталия. Сам Ба во французском своем мундире, с болтающимся у колена револьвером и длиннющей саблей, с распухшим от удара плечом барахтался в воде, как собака. Солдаты, стоя на мелководье, переворачивали опрокинутые лодки. Когда суматоха улеглась, стало ясно: исчезли сорок с лишним солдат вместе с оружием — выбрались небось на берег, а там их и след простыл. Ротный вдобавок лишился девушки, а он-то уж видел ее своей младшей женой, да и с плечом дело худо. Оставшиеся снова сели в лодки и молча поплыли дальше, к большой реке, — сдаваться войскам Нго Динь Зьема.
Ну а Нам Бо, едва обзавелся он сорока с лишком винтовками солдат хоахао, получил приказ приступить к организации в здешних местах боевой зоны. Оказалось, винтовки эти — первое оружие, захваченное в ходе восстания, и их распределили по всей дельте Меконга.
— Останься Ут жива, — сказал До, — у вас был бы уже взрослый ребенок, правда, Нам?
— Она погибла в ту ночь? — спросил я Нама.
— Нет, позже, за несколько дней до всеобщего восстания.
Что ж, теперь я знал: Нам Бо пережил свою первую любовь. Понял, почему он до сих пор одинок и нет у него ни жены, ни детей. Теперь он полюбил опять. Любимая его где-то там, вдали, пробирается сейчас во вражескую зону, ему не спится, вот он и рад перемолвиться словом с друзьями. Я собрался было расспросить его о смерти Ут Хао, но До опередил меня:
— Во время всеобщего восстания я, мальчишка лет четырнадцати, партизанский связной, вдруг узнал: бойцы Нам Бо на подходе, они будут штурмовать форты. И я вообразил вас почтенным старцем с длинной бородой, как у единорога. Когда Шау впервые привела вас к нам создавать кордон, она поделилась со мной: мол, поначалу решила вас звать «дядей»… Я уж тогда сразу подумал… Ну, Тханг, — обратился он вдруг ко мне, — теперь ваш черед. Расскажите о своей девушке, развлеките какой-нибудь историей. Давайте, давайте…
Мысли мои и впрямь были о девушке. Нет-нет, не о какой-то конкретной особе во плоти и крови… Так, некий изменчивый образ, то близкий, то далекий, ни разу не виданный наяву. Я думал о ней. Нет, это была не Малышка Ба, но на шее у нее розовела родинка, и не Шау Линь, но глаза ее, черные, бездонные, влажные, мерцали, словно вобрав в себя лунный свет… Чтобы развлечь Ут До, я мог бы припомнить немало забавных историй: желаете о войне — извольте, расскажу о боях в Сайгоне весной шестьдесят восьмого; о тяготах и лишениях — подойдет описание перехода по горным тропам Чыонгшона, где вместо риса пришлось есть коренья и листья…
Но нынче ночью, как, впрочем, и всякий раз, стоило завязаться душевному разговору, меня подмывало рассказать об отце. Вспоминая заветное, личное, чаще всего заводят речь о матери… Маме — ласковой и доброй… Ну а я… Мама умерла, когда мне не было и десяти лет. Повязав голову траурной повязкой, я провожал маму к месту последнего ее успокоения, но глаза мои оставались сухими, я не умел плакать. Старший брат — первенец, вечный баловень семьи, учился неважно. Сам я был четвертым ребенком; но, так уж вышло, едва взявшись за азбуку, обнаружил способности и смекалку. Со временем все упования и надежды, возлагавшиеся на старшего сына, отец перенес на меня. Он отослал меня из дому — учиться. Так я с семи лет оказался в уезде, оторванный от материнской заботы и ласки. От нашей деревни до уездного городка было двенадцать километров; путь шел прямиком вдоль реки по мощенной камнем дороге. Раза два-три в месяц, по воскресным дням, отец приезжал на извозчике проведать меня, а иной раз даже забирал домой на часок-другой, потом отводил меня за руку на стоянку и, отыскав знакомого извозчика, поручал ему доставить меня в школу. Мама моя редко отлучалась из дому, жизнь ее замыкалась семейным кругом, и я сохранил лишь немногие смутные воспоминания о ней. Тот день, когда я без слез провожал ее в последний путь, пожалуй, глубже всего врезался мне в память. И стоит услыхать разговоры о маме, воспоминание это оживает во мне отчетливой болью.
Овдовев, отец сам растил детей — петух, как говорится, вывел цыплят. Был он человек обыкновенный, вроде не выделялся ничем, но я всегда горжусь, что у меня именно такой отец. И если бы мне — вообразим на минуту нечто подобное — дали возможность выбрать себе отца из всех людей на свете, я выбрал бы только его…
— Ну, что же вы молчите, Тханг? — стал подзуживать меня Ут До. — Давайте начинайте…
— Ладно, расскажу вам, как я искал своего отца.
— Валяйте, любая история сойдет.
И я начал рассказ. В шестьдесят шестом, в самый сезон дождей, перейдя Чыонгшон, я прибыл к месту назначения. Там-то и признал меня один мой давний знакомец, человек уже пожилой.
Я называл его дядя Ты — Четвертый. Отец, сообщил он мне, перебрался в Сайгон и живет в пригородном поселке Бангко. Деревню нашу он покинул во время кампании по «изобличению коммунистов». Дядя Ты видел отца каждый день. Худой, с лысеющим лбом, отец в черной выцветшей баба́ обходил с ящичком в руке улицу за улицей и в домах, где жил простой люд, стриг детей и взрослых. Я сразу вспомнил ящичек, о котором говорил дядя Ты: красный — кое-где краска уже облупилась, — с медной ручкой, изнутри к крышке его было прикреплено зеркало. В ящичке умещались машинка для стрижки волос, ножницы, тонкая роговая гребенка, бритва, пудреница, приспособления для чистки ушей от серы, оселок. С нехитрым этим прибором отец прокормил и вывел в люди целую ораву детей. Он помогал отцу добывать средства к существованию, находить друзей и единомышленников. По словам дяди Ты, отец день за днем, как челнок, протягивал связующую нить между нашими организациями в дни самого черного террора.
Итак, впервые за двенадцать лет я получил известия об отце. Мне повезло куда больше, чем многим нашим товарищам. На Юге после всех этих кампаний по «изобличению коммунистов», выселению, переселению, расселению многие, вернувшись на родину, и два и три года спустя не могут отыскать следов своих близких, не знают, куда запропали их родители, жены, дети!
Дядя Ты время от времени захаживал к моему отцу. Домик отца об одну комнату, крытый жестью, ютился в кривом переулке, поблизости от пагоды. Дядя Ты знал название поселка, помнил дорогу, только, увы, не обратил внимания на одну деталь — номер отцовского дома.
По его совету я отправился в «дома счастья». Ими ведал отдел парткома. Здесь занимались розыском семей кадровых работников и солдат, предоставляли временные пристанища (они-то и назывались «домами счастья») родным и близким, приехавшим на свидание с командирами и бойцами. Маленькие домики — простые, но приятные с виду и со всеми удобствами — стояли на лесной опушке. Отсюда разбегались две тропки, вели они к рынку; рынок этот находился в освобожденной зоне, ряды его вместе с жилыми домами расположились по обе стороны реки. На реке была пристань, к ней два раза в день причаливали рейсовые катера.
Отдел, ведавший «домами счастья», состоял из двух секторов. В первом работали четверо пожилых людей, собственные их сыновья служили в армии; две женщины занимались розыском семей, находившихся в освобожденных районах, двое мужчин — розыском семей, проживавших в городах, занятых неприятелем. Во втором секторе, отвечавшем за прием и размещение гостей, работали молодые девушки.
Я сфотографировался, дал свое фото старому Шау из первого сектора и рассказал ему кое-какие семейные наши истории: при встрече он должен был пересказать их отцу, чтоб заручиться его доверием. Так как номера отцовского дома мы не знали, старый Шау решил зайти домой к дяде Ты и обратиться за помощью к его жене.
На этот раз Шау предстояло разыскать пять семей, он торопился и уехал с утренним катером.
Чтобы заполнить чем-то долгие дни ожидания, я прибрал отведенный мне домик, укрепил стены и перекрытие бомбоубежища, сходил в лес за дровами, нарубил их помельче, высушил на солнце… Хотел заранее позаботиться об отце — о его питании, отдыхе. Поездка старого Шау была рассчитана на пять дней. Я знал это и все-таки — вместе с четырьмя товарищами, ждавшими, как и я, близких из Сайгона, — каждый день ходил на пристань и высматривал катер.
Под вечер пятого дня мы все пятеро, конечно, сидели на пристани. Наконец до нашего слуха долетел гул мотора, самого катера пока не было видно за лесистой излучиной. Потом катер причалил к пристани. Вместе со старым Шау на берег сошли четыре женщины — матери моих компаньонов.
— А вы как же? — спросил Ут До; он снова уселся в гамаке, поджав ноги.
— Ко мне никто не приехал.
— Но почему?
— Дайте же все рассказать по порядку… Шау обнял меня за плечи и сказал: «На сей раз я виноват перед тобой!» Оказалось, жену-то дяди Ты он отыскал, но позабыл имя моего отца. А там, в Бангко, конечно же, не один бродячий парикмахер. Тетушка Ты обошла с моей фотографией всех знакомых: может, кто узнает меня в лицо. Но кто в Сайгоне мог знать меня?
— Надо же было старику позабыть самое главное! — возмутился Ут До, вновь чиркнул спичкой и закурил. Ему, понял я, стало обидно за меня. — Ну а дальше-то что? — В голосе его слышалось нетерпение.
— Пришлось ждать следующей поездки. Теперь уж Шау перед отплытием протянул мне мое фото и попросил написать на обороте имя и фамилию отца — для гарантии. Явился он опять к тетушке Ты. Взяла она фотографию, прочитала надпись и говорит: «Уж кого-кого, а старого парикмахера Хая знаю как облупленного. Только он здесь больше не живет, вернулся обратно в деревню. Год прошел, нет — поболее…»
Дело вроде давнее, но теперь, чувствовал я, даже досадное это невезение обернулось для меня приятным воспоминанием, и я ряд был поделиться им с друзьями. Я засмеялся. Нам Бо тоже смеялся, ворочаясь в гамаке. Зато Ут, раздосадованный, рухнул навзничь в гамак и вздохнул.
— Пришлось, — продолжал я, — просить старого Шау съездить в третий раз, теперь уж в мою деревню.
Ут До снова уселся и уставился на меня:
— Ну, встретились вы наконец?
— Сейчас расскажу.
Но у него не было больше терпения.
— Сперва скажите, нашли вы отца или нет? — потребовал он. — А после рассказывайте сколько хотите.
— Нашел!
— Значит, порядок.
Тут в хижину к нам ворвался грозовой ветер. Туго натянутые веревки лопнули, и нейлоновые накидки, захлопав, взметнулись вверх. Слышно было, как по всему саду стукаются оземь плоды манго. Мы вскочили и принялись ловить и привязывать снова к бамбуковым стоякам взбесившиеся накидки. Вдруг загромыхали пушки; так уж заведено: в непогоду вражеская артиллерия всегда открывает огонь. Шквальный ветер и дождь заглушают вой снаряда, и узнаешь о «гостинце», лишь когда он разорвется поблизости. Этой методы неприятель придерживается на всех участках фронта.
Снаряды перелетали через наш сад и с глухим уханьем рвались в глубине поля.
Закрепив наконец накидки, мы опять улеглись в гамаки. С неба сеялся дождь.
— После такого дождичка, — сказал Ут До, — еще денек-другой — и на манго распустятся почки. И мы вас попотчуем сео[24].
Слова его направили наш разговор в новое русло, мы перебрали названия блюд, какие готовят обычно в сезон дождей, помянули селедку, раков с креветками, потом перешли к рыбацким байкам…
С ночными разговорами так всегда и бывает: переходят вольготно с одного на другое, переплетаются, точно уто́к с основой, дальше — больше, а там, глядишь, и соткется из них ткань — сама жизнь.