Итак, я поселился в домике на плоту вместе с Чан Хоай Шоном в качестве его друга. Наверно, я играл эту роль не так уж плохо; во всяком случае, ни один полицейский не явился проверить мои документы, а это придавало уверенность и мне, и Шону. Плавучий домик наш покачивался на реке в уединенном месте, и мы жили вольготно — нас ничто не вынуждало сдерживаться ни в выборе слов, ни в изъявлении чувств. Я устроился в комнате, расположенной по левую руку, Шон — по правую, а комната посередине находилась в общем владении. Дважды в день нам приносила еду девочка лет четырнадцати или пятнадцати, прислуживавшая в доме Ут Ньо.
Из окошка в задней стене плавучего домика я мог видеть весь хутор и даже общинный дом. Вон там, за широкими листьями бананов, дом старого Шау Дыонга. Маленький дом тетушки Тин привстал на сваях по ту сторону большака в тени раскидистого мангового дерева. Высится на могучих сваях дом капитана Лонга, обнесенный зеленой изгородью из кустов алоэ, его листья называют здесь «тигриными языками». Мощенная камнем дорога пересекает деревню, по ней взад-вперед проезжают машины; а вдоль нее двумя рядами теснятся дома и зеленые кроны садов.
Три раза в день — утром, в полдень и вечером — Чан Хоай Шон по моей просьбе возит меня на мотоцикле «хонда» по переплетающимся дорогам подокруга. Мне дано задание: уточнить дислокацию неприятеля — разумеется, в пределах возможностей гражданского лица, пользующегося свободой передвижения. А Фай изучает ту же самую дислокацию взглядом опытного разведчика.
На третий день, после девяти «рейсов», сопровождавшихся расспросами и разговорами, я разобрался в схеме расположения вражеских сил.
Однажды в полдень, когда дороги безлюдны, я пришел в дом Шау Дыонга: мне нужно было установить связь с Нам Бо.
Шау Дыонг, ему уже перевалило за восемьдесят, несмотря на старость свою и слепоту, был куда как здоров и бодр. Обнаженное тело его — он носил лишь короткие трусы — казалось гибким и крепким, как лиана. Сидя на топчане, он строгал бамбуковую дранку. Услышав мой голос, старик поднял на меня незрячие свои глаза, но, когда я назвал пароль, велел внуку удалиться. Хай, внук старика, тоже не носил ничего, кроме трусов, выцветших до того непонятного оттенка, который именуется «похлебка из требухи». Прежде чем выйти за дверь, он довольно долго разглядывал меня своими ясными круглыми глазами. Возможно, он узнал во мне незнакомца из домика на плоту, а может быть, по привычке старался запомнить получше, чтоб потом описать деду. Уж не знаю, что он подумал обо мне, но в дверях вдруг обернулся и улыбнулся во весь рот.
Нам Бо лежал на топчане во внутренней комнате, за перегородкой, сплетенной из листьев, на первый взгляд вроде старой и ветхой, но присмотришься — ни просвета, ни щелки.
По скрипу, раздавшемуся там, я понял: Нам поворачивается и встает с топчана.
— Ну что скажете, Тханг? — В голосе его слышались и радость, и нетерпение.
— Я совершенно согласен с точкой зрения Фая. Дислокация противника стабильна. Они не изменяют ее, не наращивают своих сил. Меняется только система освещения, она каждую ночь работает по-другому.
— Это точно, Тханг?
— Точно! — ответил я уверенно и твердо. — Когда же, Нам? — спросил я его в свою очередь.
— Наверно, в ближайшие дни. Думаю, больше откладывать нельзя. Подумайте, как отправить Шона к нам, и чем раньше, тем лучше. Если узнаете, что капитан Лонг вернулся, сразу дайте знать Шау Линь, вы меня очень обяжете. В случае чего, не найдя меня здесь, приходите на вторую явку.
— Хорошо.
Покончив с делами, я простился со старым Шау и маленьким Хаем и вернулся назад в плавучий домик.
Чан Хоай Шон сидел, поджав ноги, на расписанной цветами циновке в средней комнате, перед ним лежали сложенные стопкой листы рукописи. Он ждал моего прихода.
— Ну как, — спросил он, — у тебя сегодня есть вдохновение?
— На какой предмет?
— Да вот, хотел бы прочесть тебе несколько глав.
Все эти три дня нашей совместной жизни здесь мысли мои были заняты делами, и я не удосужился как-то сойтись поближе с Шоном. Хотя, разумеется, находясь под одним кровом, обособленно от других, я успел составить себе представление о его привычках — в быту и в работе. Ежедневно во второй половине дня он ходил на базар за газетами — их регулярно доставляли сюда из Сайгона. Купленные газеты лежали на его рабочем столе, на кровати, валялись по всей комнате. Куда ни глянь, повсюду газеты: «Диен Тин», «Шонг Тхан», «Тиен Туйен», «Тинь Луан», «Тин Шанг», «Зэн Тю Мой», «Чанг Дэн»… — любая, какую душа пожелает. Сам будучи журналистом, я решил было: они необходимы ему, как рис и вода, без них ему не прожить и дня. Но оказалось, он покупает прессу, просто чтобы иметь ее перед глазами, и никогда не читает. По крайней мере я не видал ни разу, чтобы он прочитал какую-нибудь статью с начала и до конца. Возьмет газету в руки, скользнет взглядом по заголовкам и сердито отшвырнет прочь — ту подальше, эту под ноги. Схватит другую — и снова бросит. Не желал ни собрать их, ни сложить. Самые невезучие издания лежали у него на дороге, и он топтал их… По его мнению, все эти газеты бесчестны, как уста лжеца. Перья печатавшихся в них авторов уподоблял он брехливым языкам, чьим владельцам неведомы совесть и честь, — языкам без костей, несущим дикую околесицу. Сам я считал, что он в оценках своих порой перегибает палку. Среди сотен, тысяч лживых статей можно отыскать и правдивые слова, идущие от чистых и честных сердец. Так я думал, но сейчас спорить с Шоном было не время. Он отрицал все. И благодаря этому я лучше понял его. Помню, когда мы с Нам Бо получили сообщение о том, что Чан Хоай Шон прибудет в освобожденную зону, Нам ожидал, что между нами вспыхнут ожесточенные споры из-за различий во взглядах. Он все волновался, какие вопросы задаст ему гость и как на них отвечать. Встретились мы, и все обернулось по-другому. Жестокий спор, признался потом Шон, давно уже шел как бы внутри него, в его сознании. И лишь когда этот затянувшийся внутренний спор завершился каким-то итогом, Шон пришел к нам. Он перебрался в освобожденную зону, чтобы найти подтверждение своим выводам. И сама реальность — партизаны, собиравшие манго для земляков, семейные истории старого Хая, прием наш, простой и радушный, и многие еще жизненные коллизии — стала для него таким подтверждением. Именно тогда, по его словам, он сделал выбор: «самому броситься в бой».
Теперь он жаждал рассказать правду о жизни в Сайгоне, той самой жизни, что отравила горечью его сердце. Отныне, порвав с этим обществом и как бы оглядываясь на него отсюда, издалека, Шон, как он уверял, лучше, яснее видел его истинное обличье. Он гневался и корил себя за то, что половину жизни, нет, даже больше половины, был связан с этим прогнившим строем. Сейчас он чувствовал себя свободным, мог говорить открыто. И монолог свой он изливал на бумагу. Писал увлеченно, самозабвенно. Отрывался от рабочего стола, лишь когда надо было отвезти меня куда-то; но мысли его и тогда витали над рукописью. Вернувшись домой, он тотчас спешил усесться за работу. Писал по ночам до двух, до трех часов, а иной раз просиживал за письменным столом до утра. Работал до изнеможения, но взгляд его все равно оставался бодрым и ясным, а выступавшая вперед нижняя губа шевелилась, словно с нее вот-вот сорвутся какие-то важные, особенные слова…
«Я начал главу трудную, как горный перевал», — сказал он мне вчера вечером. И, прежде чем сесть за стол, приготовил себе кофе, курево и немного еды, чтоб подкрепиться ночью. «Восхождение» его длилось до самого рассвета.
Теперь ему хотелось прочитать мне эту главу — так курице, снесшей яйцо, надо покудахтать. Я-то понимал его и был полон сочувствия, но не мог собраться с духом, чтоб выслушать его. Я не способен был думать ни о чем, кроме предстоящего боя, и ждал его, сгорая от нетерпения. Но не стал убивать порыв Шона.
— Давай-ка, — предложил я ему, — искупаемся. Освежимся немного, потом почитаем.
За три дня нашей совместной жизни я ни разу не видел, чтобы он искупался. Просто писал, наверно, все время, и ему было некогда. Но тут он сразу согласился. Снял с плеча фотокамеру, с которой не расставался, даже сидя за столом, и поставил на стопку исписанных листов.
— Мудро! — сказал он. — Совершим для бодрости омовение.
Снял рубашку и брюки, надел плавки. Выйдя на плот, энергично размялся, двигая руками и ногами. Но по всему было видно: воды он боится, как малярик. Присев на ступеньку мостков, он похлопал себя по тощей груди и лишь после этого окунулся с головой. Поплескался чуть и через минуту уже стоял на берегу, закутавшись в полотенце. А я — я нырял, кувыркался и плавал, как выдра. Я знал, у меня остались считанные дни — может быть, этой ночью, или завтра ночью, или послезавтра я после боя снова уйду отсюда. В водах этой же самой реки когда-то, лет двадцать с лишком назад, мы, деревенские ребятишки, купались дважды на дню, ныряли, плескались, играли, пока не синели губы. Не ведая ни условностей, ни благочиния, купались голышом, как мать родила. А теперь в волосах у меня пробивается седина. За двадцать лет с лишком сколько рек повидал я по всей нашей стране, но не нашел другой такой же огромной и доброй, как эта. Меконг — Река Девяти Драконов… Одно твое имя пробуждает у людей, родившихся здесь, у этих вод, и перебравшихся в чужие края, заветные воспоминания и жгучее чувство тоски. Как сладка твоя вода! Сколько тука и влаги приносит она полям и садам на твоих берегах! Она — как материнское молоко для древес и трав и для людей!.. Пока я нырял, достигая холодных струй близ самого дна, мне вдруг вспомнился старый доктор, так жаждавший испить горсть воды из этой реки.
Я вынырнул и увидел Чан Хоай Шона. Он стоял уже на балконе и звал меня. Глотнув побольше воздуха, я снова нырнул в самую глубь и прижался к холодящему кожу песку…
Купание взбодрило нас обоих. Я сижу, чуть откинувшись назад, заложив руки за спину, и, глядя на бескрайний речной простор, слушаю, как читает Шон:
— Неслыханное варварство! Я, как свидетель самой Истории, видел и могу удостоверить смерть одной политической заключенной. Ей только что исполнилось двадцать лет…
Меня поразил его голос. Он дрожал, прерывался, но каждое слово звучало отчетливо и внятно. Низкий, глуховатый звук голоса, казалось, доносился издалека. Блеск его глаз, выражение лица, трепет губ — все говорило о неуемном волнении.
— За что арестовали ее, не знал никто, даже она сама не знала этого. Невероятно жестокие, изуверские пытки, невыносимые условия жизни в тюрьме совершенно разрушили ее такое еще молодое сердце. От малейшего волнения она то и дело теряла сознание. К тяжелому обмороку приводило любое событие — печальное и даже радостное: отказывало сердце! Судьба девушки стала поистине трагичной, когда враги схватили ее возлюбленного. Пытали одного, страдали и мучились оба. Они пытали любимого у нее на глазах. Видя его мучения, она потеряла сознание. Но она была Человеком, потомком славных воительниц Чынг Чак и Чынг Ньи[45]. Очнувшись, она так и не дала никаких показаний. Тогда бездушные изверги придумали для нее новую, небывалую муку — пытку радостью. Однажды девушку и ее возлюбленного снова вызвали в камеру для допросов, и следователь, а верней говоря — палач, объявил им: «С сегодняшнего дня вы оба свободны. Можете вернуться домой и справить свою свадьбу». Услышав нежданную весть, она упала без чувств. И на этот раз больше не встала. Она умерла от радости. Но радость, которая ее убила, была ложной…
Шон держал рукопись обеими руками, он читал взволнованно и торжественно.
Я слушал его, не вникая в построение замысла, не стремясь оценить слог и стиль. Мне, как, наверно, и самому Шону, казалось, будто я вижу перед собою воочию этих прекрасных мужественных людей, подвижников и героев. Именно они помогли ему увидеть и осознать правду жизни, ступить на единственно верный путь, и доныне направляют каждый его шаг. Шон, я почувствовал, стал еще ближе мне.
Приготовясь читать дальше, он пояснил:
— Это пока первый, черновой вариант. Потом, если будет время, перепишу все, разовью, дополню деталями.
Снова поднес рукопись к глазам. Но тут, едва он успел с прежним жаром прочесть несколько слов, снаружи послышался шум. Кто-то вприпрыжку сбегал по дощатым ступенькам с берегового откоса к нашему домику.
Шон сразу закрыл рукопись и вложил ее в зеленую папку, на которой большими черными буквами было выведено: «Свидетельство журналиста».
В дом вошла женщина, оказавшаяся женой капитана Лонга. Она была очень молода. Сразу видно, родила покуда лишь одного ребенка — фигуру ее, не утратившую хрупкости и изящества, выгодно обрисовывал привычный в здешних краях наряд: баба́, штаны были черные, блузка из свежего белого батиста. На бледном лице ее выделялись глаза, грустные и какие-то удивленные. Нос, чуть великоватый и приплюснутый, увы, не совсем гармонировал с небольшим ее лицом и тонкими губками, казалось, вот-вот готовыми изогнуться в лукавой улыбке.
Мы поздоровались и пригласили ее сесть. Шон был сама приветливость.
— Вам письмо от мужа, — сказала гостья и, робко присев на краешек циновки, протянула Шону конверт.
— Вы с малышом навещали его? — спросил Шон. — Наверно, только что вернулись?
В полдень вокруг домика на плоту тишина, слышен лишь плеск волн да легкий свист ветра.
— Да нет, — отвечала она. — Сегодня я у него не была. У малыша жар. Пришлось носить его на руках всю ночь и утро. Руки прямо отваливаются.
— Он что, приболел у вас? — спросил Шон.
— Тетушка Тин говорит, зубки режутся. Первый зуб резался, температурил… — Голос у нее усталый. — Теперь вроде последние идут, снова жар.
— Ну как, ему полегче?
— Да, уснул. Я попросила Ут, дочку тетушки Тин, приглядеть за ним. Бедная девушка, такая хорошенькая, добрая — и оглохла.
— Муж не видел вас с сыном сегодня, наверно, волнуется.
— Его дело. Сам-то домой не является, а у кого есть силы носить малыша туда, в форт, — отца ублажать?
Шон держал письмо капитана Лонга в руке, явно не торопясь прочесть его. Хоть письмо и адресовано было ему, кому не терпелось поскорее узнать его содержание — так это мне. Оно могло прояснить кое-какие обстоятельства.
— Когда вы оба собираетесь в Сайгон? — спросила гостья.
Я промолчал: пусть отвечает Шон.
— Наверно, скоро, — сказал он.
— И вы тоже? — обернулась она ко мне.
— Я уеду вместе с Шоном.
Она щелкнула языком:
— Который уж день хочу отвезти ребенка в Сайгон, там я была бы за него спокойна. А муж не велит, мы даже поссорились вчера.
— Поссорились? — удивился Шон.
— Я настаивала, давай увезем ребенка в Сайгон, а муж уперся — и ни в какую. Хочешь, говорит, езжай сама, сын останется со мной. Пришлось ответить ему: я, мол, мать, на свет его родила; с тобой расстаться могу, а с ним — ни за что. Я думаю, ребенок, он как мост, что соединяет два берега… Чего вы смеетесь? Погодите, еще женитесь, детей заведете, тогда узнаете.
Она замолчала, обхватила руками колени и уставилась на реку. Огромная река была тиха и пустынна — ни лодчонки, ни паруса.
— Как подумаешь, — снова заговорила она, — странная вещь — семейное счастье. — Голос ее звучал словно издалека; казалось, мыслями своими она делится вовсе не с нами, а с волнами, чьи гребешки белели там на реке. — Вот уж не думала, что жизнь занесет меня в эти края. До того как вышла за него замуж, я и не знала, что он за человек. Когда еще в колледже училась, влюблена была в одного парня, он был на два курса старше. И он тоже любил меня, я знаю, хоть и не объяснился ни разу. Невысказанная, потаенная любовь — она, наверно, сильней. Мы дня не могли прожить друг без друга. Если не услышу, бывало, до вечера его голос, хожу как потерянная. Два года длилась наша любовь. Потом он однажды пришел прощаться. И исчез. Перебрался в освобожденную зону…
Я думал, рассказ ее будет еще долгим, но она вдруг встала:
— Нет-нет, еще глупостей наговорю, подумаете — свихнулась. Лучше пойду домой.
— Посидите с нами, куда торопиться? — Я хотел удержать ее. Интересно было, что она все-таки за человек?
Она заколебалась, едва не уселась снова, но потом резко повернулась к двери:
— Ладно, пойду я. Счастливо оставаться.
Шон проводил ее. По скрипу ступенек я понял, она поднялась на берег. Вернувшись, он досказал мне ее историю:
— Через год после их прощания первый ее возлюбленный погиб. Ей здесь и поговорить по душам не с кем, поэтому она часто разговаривала со мной. Нельзя сказать, чтоб она вышла за Лонга вовсе без любви. Один из ее старших братьев тоже был офицером воздушно-десантных войск и вместе с Лонгом отстранен от службы. По рассказам брата она и влюбилась в Лонга — брат-то расписал его как лихого храбреца и героя. А когда Лонг приехал в Сайгон из Семигорья, они вдруг встретились где-то…
История нашей гостьи, наверно, давно приелась Шону и не волновала его нисколько. Пересказывая ее мне, он преспокойно читал письмо капитана. Дочитав, протянул его мне, а сам растянулся на циновке.
Наконец-то! Чуть наклонные буквы, фиолетовые чернила…
«Cher ami![46]
Вот уже больше недели мы с тобой не виделись. Не раз собирался написать тебе, посоветовать вернуться в Сайгон, потом передумал. Побыть сейчас здесь, в умиротворенном районе на Меконге, тоже интересно для тебя. Увидишь схватку противоборствующих сторон. Жаль, конечно: главные события развернутся не здесь, не на твоих глазах. Надо признать, отвлекающие маневры противника ввели меня в заблуждение, вынудили засесть тут, на командном пункте, и не вылезать отсюда уже вторую неделю. Ситуация похожа на туго надутый шар — не знаешь, когда лопнет. Противник вроде надвигается на меня, но боевые действия начались в другом месте, тоже на берегу Меконга, километрах в пятидесяти отсюда, в подокруге, расположенном уже в провинции Диньтыонг. Натиск неприятеля — как прибой. Но волны эти набегают на скалу, и чем сильнее удар, тем больше дробится волна, разбиваясь в брызги. Да, жаль, военные действия разворачиваются не перед взором свидетеля самой Истории.
Только сегодня мне удалось, как говорится, испустить вздох облегчения. Впервые за эти дни выдалось время подумать о жене с малышом, о друзьях. И вот черкнул тебе несколько строк. Боюсь, тебе скоро наскучит здешняя жизнь, бросишь все, уедешь — и мы не увидимся».
Дочитав письмо, я не мог не встревожиться. Выходит, операция уже началась, а все, что мы готовили здесь, — лишь отвлекающий маневр?
Может быть, поэтому тут и обстановка с утра заметно разрядилась? Прекратился артобстрел. Действия в воздухе — и реактивных самолетов, и вертолетов — сократились до минимума. Активность неприятельских войск переместилась в другом направлении, канонада и взрывы бомб доносились теперь откуда-то издалека, как раскаты грома.
Я перечитал письмо, чувствуя себя задетым хвастливыми излияниями капитана.
Отдав письмо Шону, я попытался выведать его мнение. Он остался совершенно равнодушен к содержанию письма. По-прежнему лежа на циновке, он двумя пальцами взял у меня листок, сложил его и сунул в карман. Впрочем, за эти три дня я убедился: ему нет дела ни до чего, кроме рукописи. Он не заметил даже, как злополучное письмо вывалилось у него из кармана. Стиснув пальцами шариковую ручку с красным стержнем, он весь углубился в работу. Правил, вычеркивал, застывал, возведя очи к потолку, потом быстро записывал что-то на полях. В другое время я оставил бы его в покое, но прочитанное письмо требовало уточнений.
— Значит, — спросил я, — капитан Лонг может заехать домой?
— Да, сегодня вечером, — отвечал он, не поднимая головы.
Эта новость несказанно обрадовала меня.
— Откуда ты знаешь?
— Жена его сказала, когда я провожал ее. Да, она еще спрашивала, что мы хотели бы сегодня на ужин? Обещала сама приготовить…
— Правда?
— Не веришь? Впрочем, не все ли равно, что есть. А ты не опасаешься встречи с капитаном? — Он впервые оторвался от рукописи, положил ее на циновку, повернулся на бок и сел.
— Да нет, обычное дело, — отвечал я как можно непринужденней.
— Сегодня вечером нас будет только трое — я, ты и он! — Все три местоимения он произнес каким-то особым тоном. — Шутка ли, представители трех разных фронтов за одним столом, у одного подноса с едой! Запоминай все, будет потом о чем рассказать.
Но меня не занимали услады предстоящей встречи. Я ломал голову над одним: как бы поскорее сообщить обо всем Шау Линь.
— Скажи, пожалуйста, — спросил я, — а не случалось капитану Лонгу усомниться во всем настолько, что он готов был бы сдаться нам?
Местоимение «нам» я тоже произнес с особенной интонацией, чтобы подчеркнуть: нас с Шоном ничто не разделяет, мы едины — по крайней мере в том деле, о котором могла зайти речь.
И вдруг он ответил:
— Да, было такое.
— Когда?
— Давно уже, в самое тяжелое для него время. Он рассказал мне об этом, еще когда я впервые приехал сюда погостить. Мы не виделись много лет, обрадовались. Как-то ночью решили от нечего делать выпить водки, повспоминать всякую всячину. Вот он и вспомнил…
По голосу Шона я понял: мысли его наконец-то оторвались от рукописи. В разговоре его, правда, особого увлечения не было, и капитана упоминал он безо всякой враждебности. Но я ловил каждое слово.
— …И вспомнил, как перевели его с острова Фукуок в Семиречье. Он, лейтенант, стал комендантом форта, и было под рукой у него более сорока солдат. Дикий край, захолустье, где, как говорится, обезьяны чихают и аисты кукарекают. Население местное придерживалось особой веры «хиеу нгиа» — то есть блюло «долг» и «верность». Мужчины не брили усов и бороды и отпускали волосы, как женщины. У них и язык был свой, особый. Многие слова не полагалось употреблять, и их заменяли другими. Вместо «дорога» говорили «направление», вместо «светильник» — «масло»… Ну, да не в этом суть! По каким-то их пророческим книгам выходило, что солдаты Лонга суть дьяволы во плоти. Вообще же люди там между собой почти не разговаривали, не общались. Живут на двух горах соседних, а вроде два разных мира. Но однажды, рассказывал Лонг, минометным огнем из форта убило какую-то женщину. Они ответили не бунтом, не демонстрацией, а обетом молчания. Пронесли гроб с телом убитой мимо форта, за гробом шли сотни людей, у всех вокруг головы траурные повязки, глаза красные от слез. И ни слова не слышно было, ни звука. Даже ступали бесшумно — так тигр подкрадывается к добыче. Потом целых три дня не собирался базар, никто не ходил по дорогам. Люди не разговаривали, не смеялись, не плакали. Топор не стукнул ни разу о ствол, нож — о кухонную доску. Только благовония день и ночь курились в каждом доме на алтарях, посвященных всеведущему, всесильному Небу. Форт Лонга и сам он оказались как бы в кольце ужасающего молчания. Он признался мне, что именно тогда впервые в жизни испытал страх перед противником.
Форт находился в горной местности, где каждый дом служит и храмом. А значит, под каждой крышей свой колокол и долбленый барабан. И когда вечерние сумерки долгими тенями ложились у подножий, повсюду в домах били в барабаны и колокола. Потом в полночь в тишине безлюдной пустыни снова плыл колокольный звон, гулким эхом отражаясь от горных круч. Ночные колокола будили в его душе щемящую, томительную тоску.
Партизаны скрывались в горах. Ружья их внезапно открывали огонь, они появлялись и так же внезапно исчезали снова. Лонгу казалось, будто его заживо похоронили здесь и смерть изо дня в день гложет, обдирает его жизнь. Тут даже негде было покутить, разгуляться, чтоб развеять тоску. Он дошел до того, что временами ему самому хотелось: пускай в него угодит партизанская пуля. Солдаты его убивали время, убивали душевные силы, растрачивали жизнь на пьянство, азартные игры. Знаешь, Тханг, слушая его тогда, я думал: до какой же крайности был доведен этот офицер, вчерашний баловень режима! Человек в таких обстоятельствах всегда ищет выход. Смерть тоже выход — последний. Каждый день, пропустив рюмку-другую, он уходил из форта и шел в деревню. Без охраны, даже без оружия. Убьют, думал он, — хорошо, в плен возьмут — тоже выход. Встречая его, никто не здоровался, не заговаривал с ним. Он чувствовал себя настолько чужим среди людей, что временами ему приходила мысль: может, и впрямь я дьявол во плоти? Ему повезло — он встретил девушку. Такую же тихую, молчаливую, как все, тоненькую, бледную, с большими, широко раскрытыми глазами. Эти глаза смотрели на него в упор с явной жалостью. Голосом неторопливым, негромким — так говорят обычно во сне — она расспрашивала его, откуда он родом и каково ему быть солдатом. А ведь он почти целый год слышал одну лишь казарменную брань. И вдруг зазвучала человеческая речь, девичий голос. Ночью у себя в форте сквозь вой и свист метавшегося по горам ветра он слышал ее тихий, размеренный голос и видел в темноте большие, широко раскрытые глаза; он ворочался беспокойно, и сон не шел к нему. С тех пор он не мог жить без этой бледной большеглазой девушки. Что ни день ходил он в горную деревушку. И сравнивал себя с заблудившимся во мраке путником, перед которым вдруг забрезжил вдали огонек. Пусть огонек лишь слабо мерцал — это был путеводный свет. Он почувствовал: свет пробуждает в нем волю к жизни.
Написал девушке письмо, полное жалоб на свою неприкаянную солдатскую жизнь. Через несколько дней, прощаясь с ним на склоне горы, она вложила в его руку конверт.
Лонг вернулся в форт и, оставшись один, бережно распечатал конверт, волнуясь и радуясь, словно впервые в жизни получил письмо от девушки. Распечатал… и остолбенел. Вместо письма с ответом на его нежные чувства в конверте оказалась листовка — полоска бумаги шириной в три пальца с двумя строчками жирного шрифта:
Он подумал, что теперь, вручив ему эту листовку, девушка будет избегать его. Огонек, озаривший его жизнь, погаснет. Забыв об опасности, кинулся бегом назад, к ней в деревню. Девушка сидела на бамбуковом топчане, как обычно, когда он приходил в гости. И широко раскрытые глаза ее смотрели на него еще ласковей, тихий голос звучал нежнее и вместе с тем тверже прежнего.
А через два дня он вдруг получил приказ о переводе в Сайгон. Друзья, сохранившие еще влияние в генеральном штабе, к которым он обращался раньше с просьбой, выхлопотали ему наконец перевод. И именно в тот момент, когда никто этого не ожидал.
— Интересно, как он отнесся к тому, что девушка оказалась из наших? — спросил я, снова вложив в местоимение «наших» особый смысл.
— Он избегал таких объяснений, да и я его не расспрашивал. Одно было ясно — девушку эту он любил. Он вспоминал, что, уже сидя в вертолете, оглянулся, увидев внизу знакомую деревушку, и перед ним появилось, словно воочию, милое бледное личико с широко раскрытыми глазами. По его собственным словам, он и страдал, и радовался. Радовался тому, что его не приманивает больше мерцавший в ночи огонек. Ну а потом он заявил: мол, от любви к одной женщине надо лечиться с помощью другой. В Сайгоне он женился на нынешней своей жене. Благодаря протекции друзей и программе «вьетнамизации войны» его повысили в чине — он теперь капитан.
— И желает совершать подвиги?
— Совершенно верно. Он говорил мне, что намерен переделать заново свою жизнь.
«Итак, — продолжал я про себя, — лейтенант Лонг предал девушку, которая протянула ему руку и, по сути дела, спасла его жизнь. А теперь капитан Лонг эту самую жизнь желает переделать заново, ступив на преступный путь. Но он просчитался! Взять хотя бы его письмо к Шону… Все, о чем пишет он там, — ошибка! Вчерашние ночные бои в провинции Диньтыонг не были главной, решающей частью операции. Основные события развернутся здесь, в общине Михыонг. Когда я направлялся сюда, в гости к «коллеге» Чан Хоай Шону, я видел, как одно за другим скрытно подходят подразделения наших войск и концентрируются на исходных рубежах. Прибыла и женская артиллерийская батарея, которой командует Май. А где артиллерия — там направление главного удара. Судя по масштабам нашей подготовки, именно тут мы дадим решающий бой. Это там, в Диньтыонге, задуман отвлекающий маневр. Выходит, у вас все шиворот-навыворот, мосье капитан!..»
Последняя мысль словно обожгла меня. Я сидел на прохладном речном ветру, а ощущение было такое, будто прямо под боком пылает очаг.