Глава 17

Еще издали я узнал его, журналиста Чан Хоай Шона. Да, это и был Щербатый, мой старый школьный приятель, отпрыск дядюшки Нам Ньеу, державшего европейскую аптеку в самом начале нашей улицы.

Он переправлялся сюда в лодке вместе с людьми, ехавшими собирать плоды.

Сегодняшняя демонстрация перед местной управой, где люди потребовали разрешения побывать в садах своих в старой деревне, увенчалась победой с легкостью, которой никто и не ждал. Вся троица — Лонг, Ба и Фиен — выказала единодушие, хотя побуждения у всех были разные. Капитан Лонг уже давно не одобрял угона людей с обжитых мест в стратегические поселения. Они, по его мнению, все равно рано или поздно взбунтуются и вернутся на старые места. Пускай, считал он, народ возвращается к своим домам, садам и полям. Потом туда надо ввести солдат, расположить их в ключевых пунктах, они будут и контролировать территорию, и расширять ее. Впрочем, такова была программа целой группировки, ее поддерживали «наверху», но к реализации не приступали — не хватало войск. Начальник полиции Ба, тот рассуждал просто: ежели нет у людей ни полей, ни садов и они в поте лица должны каждодневно добывать себе пропитанье, что, спрашивается, с них возьмешь? А ведь при негласном дележе именно эта часть населения стала источником его доходов. Теперь же, хоть до крови мордуй их, гроша не вытянешь. Ну а депутат Фиен считал: стратегическое поселение похоже на слишком туго накачанный мяч, лучше бы приоткрыть клапан и выпустить лишний воздух. Именно он, Фиен, вышел на крыльцо управы и прокричал в бумажный рупор во всеуслышание:

— Земляки, соседи! Пожалуйста, поезжайте, собирайте плоды в садах! Только, прошу, помните об одном: когда самолеты правительства позовут вас обратно, садитесь в лодки и возвращайтесь вовремя! Алло! Алло!..

Нынче утром весь канал огласился плеском весел, больше сотни лодок плыли наперегонки по течению, с неба за ними надзирала «старая ведьма». Журналист Чан Хоай Шон сошел с одной из лодок на пристани, постоял, глядя, как лодочник гребет назад, потом сел в другую лодку, в третью и так постепенно все дальше углублялся в нашу зону. Пока наконец не уселся в партизанскую лодку, которой правила Малышка Ба: она, по просьбе журналиста, должна была доставить его к дому старого Хая, где его ожидала встреча со здешним высшим командованием. Об этом нас известила Ут Шыонг, когда лодка с журналистом проплывала мимо наблюдательного пункта Ут До.

Я ушел из деревни вместе с бойцами Народной армии в сорок шестом, четырнадцати лет от роду, — если сосчитать, ровно двадцать три года прошло; и впервые с тех пор вижу я Чан Хоай Шона. Он в тергалевых брюках, в белой рубашке, долговязый, на плече болтается фотокамера, все тот же щербатый рот, глаза навыкате.

— Точно, Нам, это он, — обернулся я к Нам Бо.

— Надо ли вас сразу ему представлять? — спросил Нам, сняв темные очки и сунув их в карман баба́, надетой им сегодня.

— Не надо, посмотрим, узнает он меня или нет?

После того как Наму сообщили о предстоящей встрече, он заметно волновался. Он впервые сталкивался с подобным противником, не имея ни нужного опыта, ни навыков. Не представлял себе, куда может повернуть разговор, как спорить, возражать. Колебался даже: во что ему лучше одеться, брать или не брать оружие, надевать ли очки, скрывавшие его раненый глаз.

В данном случае я по сравнению с Намом был, конечно, более искушенным. За время работы в Сайгоне — особом округе — мне довелось не раз встречаться со студентами, с интеллигенцией, и я в этом, как говорится, понаторел.

— Конечно, — делился я с Намом своим опытом, — политические убеждения у нас с ними разные. Но само желание побывать в освобожденной зоне в какой-то мере есть свидетельство доброй воли. Дурной человек с дурными намерениями не держался бы так открыто, наоборот — выглядел бы скованно, неестественно.

Он кивнул, продолжая расхаживать взад-вперед, ему не сиделось на месте. Потом с беспокойством сказал:

— Эти журналисты обожают вопросы с подвохом.

Но когда журналист Чан Хоай Шон вслед за двумя девушками-партизанками вошел во двор, Нам выказал общительность, деловитость, каких я от него и не ждал. Пошел навстречу гостю, пожал руку, представился как человек, готовый ответить на все его вопросы. А я — я не мог сдержать волнения при виде товарища детских лет. Так уж водится: ровесники, люди одного поколения, исключая, конечно, тех, кто умер или погиб — по ту иль по эту сторону баррикад, — как бы ни разошлись выбранные ими пути, все равно встретятся где-то нежданно-негаданно. Мы с гостем поздоровались, пожали друг другу руки, но он меня не узнал.

Правда, он никак не ожидал меня здесь увидеть. Это даже становилось интересным. Нам Бо повел гостя в дом. Старый Хай поставил свой дом не на сваях, а на высоком земляном фундаменте. Топчан, на котором уселись гость и хозяева, прикрывал вход в убежище. Дом вовсе не был заброшенным, кругом — чистота, порядок, и убранство сохранилось, заведенное еще в годы Сопротивления.

Посередине стоял алтарь предков. На нем курились благовония. Повыше, на самом почетном месте, висел портрет дядюшки Хо[27], под ним справа и слева — в рамках за стеклом почетные грамоты и ордена. Еще ниже — фотография, на которой вместе с хозяйской семьей были сняты бойцы и партизаны.

— Вы, почтеннейший, тоже только что вернулись сюда? — спросил хозяина Чан Хоай Шон.

— Нет, я живу здесь с тех самых пор, как отец с матерью произвели меня на свет. Соседей обстоятельства вынудили переселиться, не смею их осуждать. Что до меня, честно скажу вам: останься у Фронта[28] лишь клочок земли величиной с ладонь, я обернулся бы «невидимкою», муравьем бы крохотным стал, вырыл себе норку на этом клочке и никуда б не ушел.

Лет Хаю было под шестьдесят, но бороду он не отпустил, всегда чисто выбрит, острижен под гребенку. Невысокий, ладно скроенный, славился он веселым своим нравом. Все что угодно мог обратить в шутку.

— Прошу, гости дорогие, — сказал он, — отведайте чаю.

Журналист Чан Хоай Шон, с любопытством осматривавший дом, поглядел на висевший под стеклом орден:

— Скажите, почтеннейший, чья это награда?

— Это орден младшей моей дочери.

— Здесь написано, почтеннейший, что орденом награждена Чан Тхи Май… Май это и есть Шау Линь? — В голосе журналиста чувствовалась осторожность.

— Где уж моей дочке равняться с Шау Линь.

— Ну а ваша дочь Май, почтеннейший, она целиком посвятила себя революции, или у нее есть дом, семья?

— Что ж, если вам интересно, расскажу.

Мы с Нам Бо, не ожидая, что беседа начнется с семейных историй Хая, переглянулись. Такой уж был нрав у старика: если не спросит никто, сам никогда не заговорит о своей дочке, но стоит кому полюбопытствовать — хоть мимоходом, — и он уж не в силах удержаться.

— О моей младшей дочке один товарищ из окружкома культуры хотел даже пьесу сочинить музыкальную. (Помню, именно с этой детали начал старый Хай свой рассказ, когда на радостях потчевал рыбой вернувшегося Нама. То была наша первая встреча со стариком.) Самой-то ей едва за двадцать перевалило, а уже дважды овдовела! В восемнадцать лет выдал я ее замуж за партизана из нашей общины. Ньи его звали. Года вместе не прожили, ни домом, ни потомством обзавестись не успели, как он погиб…

Далее старик рассказал, как зять его во время дождей и паводка, участвуя в отражении карателей, автоматным огнем из своей лодки один потопил две американские моторки. Тогда прилетели три вертолета и, кружась на разной высоте, стали обстреливать его лодку. Партизан очутился в безвыходном положении — один-одинешенек и лодка на виду посреди залитого водой поля. Летчики вражеские, крича в рупор, предложили ему сдаться, но он отвечал им огнем. Дрался до последнего патрона. Очередями с вертолетов лодку его разнесло в щепы, а сам он, не выпуская из рук оружия, утонул.

Тут старый Хай, он сидел на топчане, поджав ноги и накрыв ладонью чашку с чаем, сделал паузу, глянул на журналиста и продолжил:

— Ну, говорю я дочке, твой муж не желает больше ходить по земле, омыл ноги и хочет теперь воссесть на алтарь. Что ж, ставь алтарь, почти его память, зажигай благовония, пусть согреется дом. А через месяц-другой приехали к нам из уезда медики. Приметили: у дочки моей личико ясное, руки проворные. Вот врачиха меня и попросила: отпусти, мол, ее с нами. Выучится медицине, зубы будет лечить. Да ей и самой хотелось уехать, заняться делом, чтоб горе свое забыть. Приобрела она, значит, профессию. В уезде, кого ни возьми, все ее знали — чуть заболят зубы, сразу к ней. Три года прошло, приехала на мужнины поминки[29] домой. Зарезали мы свинью, дочка позвала партизан да соседей. Перед отъездом попросила у меня и у свекра бывшего со свекровью разрешения вступить в новый брак. Посватался к ней военный человек, командир взвода, она согласие ему дала, да только…

Второй его зять, сообщил старик, как раз и был тем командиром, чьи солдаты захватили в бою вражеский танк. Он придумал свою особую тактику: приказал поджечь из гранатомета только головной танк, а перед вторым поставить огневой заслон. Как он и рассчитывал, экипаж второго танка, увидав, что головная машина, полыхнув синим пламенем, горит как свеча, а перед их лобовой броней молнией сверкнули снаряды, в страхе выскочил из люков — и наутек. Тут зять со своим взводом и пленных взял, и машину… Ну а потом в уличном бою, отражая вражескую контратаку, он был убит и остался лежать на мостовой, залитой его кровью…

— Вернулась дочь восвояси, — продолжал старый Хай, — плачет, жалуется мне: кто-то, мол, сказал, у нее судьба такая — мужей своих губить. Рассердился я страсть, отругал ее. Одного твоего мужа, говорю, с вертолета убили, другого снаряд вражеский уложил! Ты, что ли, им глотку ножом перерезала? Темный ты человек, голова суевериями глупыми набита!.. Уехала она назад, в уезд, подала заявление в армию. «Сверху» отказ пришел. Там ведь, кроме нее, некому зубы лечить. Уж что она думала, не знаю, только взяла да сбежала. За что, спрашивается, напасть этакая? Вдобавок какой-то начальник тамошний бумагу разослал по всем пунктам связи, будто дочь моя деньги казенные прикарманила и надо ее схватить. Дошло и до меня, сам-то я не поверил, конечно, но все одно стыдно стало, на люди не смел показаться. Только дочке моей связные эти ихние ни к чему, она тут каждую тропку знает. Вот и поди ее поймай. Добралась она до воинской части, где муж ее служил. Само собою, не стали они ее арестовывать и в уезд не препроводили. Пожалели солдатскую вдову, кормили ее, но на службу принять не решались. И тут повезло ей несказанно: встретила она Нама, его из провинции прислали районом нашим руководить. Он ее знал хорошо, разобрался сразу во всем. Да вот он, Нам, рядом сидит, не даст соврать. Дал он ей рекомендацию в училище военное, что в джунглях. А начальника, разославшего бумагу, как говорится, раскритиковал. Я после письмо от товарища этого получил из уезда. Объясняет: он, мол, просто хотел в больницу ее вернуть. Без нее работников местных, как станут зубами маяться, приходилось в главный город провинции направлять. Уж он отписывал «наверх», просил нового зубного лекаря прислать, да пока напрасно. В конце он извинился передо мной. Я это письмо до сих пор храню. Ну и стал, конечно, из дому опять выходить, к соседям захаживать. Вот вам и история младшей дочки моей.

— Скажите, почтеннейший, где сейчас Май работает? — вежливо, даже с какой-то робостью спросил Чан Хоай Шон.

— Она у меня в артиллерии служит — нынче здесь, завтра там. Пейте чай, остынет ведь.

— Спасибо.

Журналист сидел напротив нас, поджав под себя ноги, и слушал старика, временами поглядывая на Нама; должно быть, раненый глаз его вызывал у гостя любопытство. Дослушав хозяина, Чан Хоай Шон помолчал, задумчиво глядя в чашку. История, рассказанная старым Хаем, как бы сблизила его с нами. Потом, явно взволнованный, он поднял голову и сказал:

— Почтеннейший хозяин и вы, братья, нагрянул я к вам незваным гостем, не спросись заранее. Прошу меня извинить. Я не ждал, что вы примете меня так тепло и сердечно. А ваш рассказ, дядюшка Хай, взволновал меня до глубины души. Я приехал сюда с одной-единственной целью — узнать правду. Я журналист. Но здесь я не для того, чтобы писать, а чтобы во всем разобраться. Много прошел я дорог, всякий раз думал: мне все ясно, но оказалось — нет, ничего-то я не понял. Сейчас я хочу понять, почему вы до сих пор существуете. Я помню, в пятьдесят девятом году почти все участники антифранцузского Сопротивления, оставшиеся на Юге, были арестованы. Мне случалось посещать тюрьмы. Я думал, от вас ничего не осталось. И вдруг вы поднимаете восстание[30]. Как журналисту мне ясно, почему пал Нго Динь Зьем — в конечном счете из-за этого вашего восстания. Потом американцы ввели свою армию — армию, вооруженную самой современной техникой, гордую тем, что она ни разу в истории войн не потерпела поражения. Временами мне казалось: вы сокрушены. Но вот весной шестьдесят восьмого приходит лунный Новый год Земли и Обезьяны. Помню, я еще спал, вдруг загремели взрывы бомб. Вздрогнув, соскакиваю с постели и слышу: в рамах дрожат стекла. Глянул на улицу и увидел: там идут ваши солдаты. Неужто, думаю, война подошла к самому моему дому? Или я сплю? Но тут лопнувшее стекло прозвучало недвусмысленным ответом. Меня охватило смятение. Я ничего не понимал, не мог понять. Но, приехав сюда, я еще до встречи с вами многое понял. Не кто иной, как сама жизнь ответила на мои вопросы. Жизнь убеждает лучше всяких речей. Я видел, как люди возвращаются в старые свои деревни, к своим садам, и не мог сдержать слез. На той стороне у ваших врагов есть все — деньги, дома, машины… Всего и не перечесть. Но они не способны на те движения души, что свойственны вам. Бомбами, снарядами они не только убивают людей, но и умерщвляют сады, траву. А вы, вы сберегаете для земляков каждый опавший плод. Хозяйка лодки, на которой я переправился сюда, пришла в свой сад, и там девушка-партизанка сразу показывает ей, где лежат собранные плоды манго: только что поспевшие — в корчаге, совсем спелые накрыты сухими листьями банана, зеленые сложены в кучу. Хозяйка — в слезы: «Я там, — говорит, — иной раз про вас и не вспомню». Вот такие-то факты и прояснили мучивший меня вопрос. Позвольте за это поблагодарить вас.

Он отпил глоток чая, поставил чашку и снова уставился в нее. Потом заговорил, но глаз на нас больше не поднял:

— У нас с капитаном Лонгом жизнь сложилась по-разному, но мы остались друзьями. В политике можно и разойтись, а дружбу надо беречь. Сегодня утром, перед отъездом сюда, я условился с капитаном: по возвращении он не должен задавать мне ни единого вопроса. В свою очередь я обещал Лонгу не рассказывать вам ничего такого, что может ему повредить. Идет противоборство двух сторон. А я — свидетель. «Ты согласен на эти условия?» — спросил я капитана. Он кивнул, и только тогда я отправился в путь. Позвольте уж мне, братья, сдержать слово.

Журналист Чан Хоай Шон по-прежнему считал капитана Лонга своим другом; но, говоря об этом, предпочитал не смотреть нам в глаза. И даже замолчав, все так же глядел в чашку с чаем.

— Нам многое нужно узнать, и мы бы очень хотели послушать вас, — сказал Нам Бо, — но мы не собираемся ничего у вас выпытывать. Намерены просто создать вам благоприятные условия для посещения освобожденной зоны, и не только здесь, но и в других местах, где территория ее куда обширнее. Если пожелаете, конечно.

— Благодарю! Спасибо! — Чан Хоай Шон кивал головой, по-прежнему не глядя на нас. Глаза его не отрывались от дна чашки. Он сказал: — Я пока не решаюсь замышлять дальнюю поездку. Может, попозже… А теперь, братья, прошу, позвольте мне вернуться назад вместе с людьми, когда они повезут домой манго. Завтра утром я должен уехать в Сайгон.

— Хотя бы останьтесь пообедать с нами, — пригласил его хозяин, старый Хай. — Еще рано, до вечера много лодок пойдет.

— С удовольствием, буду рад пообедать с вами, почтеннейший, и с обоими братьями здесь, в освобожденной зоне.

— Эй, Ут! Ут! — крикнул дочке старик, встав с топчана и повернувшись к кухне.

— Да-а-а…

— Ступай-ка к пруду, вылови двух рыб во! Двух, слышишь?

— Да-а-а…

Снаружи подул ветер. Спелый плод манго, сорвавшись с ветки, гулко стукнулся оземь во дворе. Старик выглянул во двор и почему-то засмеялся.

— Все эти дни, — сказал он потом, — собирал плоды по соседским садам, даже забыл про свой собственный урожай. Ну а если спелые манго не собрать, они сами с дерева падают. Вы пейте чай, я пока сбегаю на минутку на кухню.

— Почтеннейший, — остановил его журналист, — к братьям не смею обратиться с просьбой, а вы не позволите сфотографировать вас на память?

— О-о! Я-то думал… А это — пожалуйста. Прикиньте-ка, где мне встать, чтоб вышло получше.

— Извините, братья. Прошу, почтеннейший, выйдите во двор и станьте у двери.

Дядя Хай стал перед домом так, чтобы на него не падала тень от навеса, и повернулся лицом к солнцу. Застегнул воротник, пригладил рукой волосы. Журналист откинул крышку футляра, поднес камеру к глазу, изогнулся дугой, шагнул вперед, потом попятился. Раздался щелчок.

— Вот и все! Можно еще разок, чтоб уж наверняка?

Камера снова щелкнула.

— Благодарствую, почтеннейший!

Гость улыбнулся. Он поглядел на нас с Намом. Почему-то он не казался больше чужаком. Старый Хай поспешил на кухню, и мы остались втроем посреди двора. Сам собой завязался разговор о видах на урожай. Тут я легонько хлопнул его по плечу. «Самое время, — подумал я, — назваться». И сказал:

— Хон, ты не узнал меня?

Услыхав свое детское имя, он вздрогнул и уставился на меня, широко раскрыв глаза. Оттопыренная нижняя губа его задрожала.

— О небо! Тханг! Ты?!

— Что дядюшка Нам, здоров? — спросил я.

— Точно! Теперь узнал… Ты — Тханг, сын дяди Хая, парикмахера! Вот уж не думал и не гадал! — От волнения он даже растерялся. — Сколько лет прошло? Сколько лет…

— Да двадцать с лишком!

— Я, как вернулся из Сайгона, спросил о тебе. Тханг, говорят, ушел защищать родину. И с тех пор ни слуху ни духу! Прости, не узнал сразу. — Он обернулся к Наму: — Представляете, это ведь мой друг детства, на одной улице жили, вместе в школе уездной учились.

— Вы заходите лучше в дом. Поговорить небось есть о чем. А я, с вашего разрешения, пойду с соседями повидаюсь.

Значит, Нам решил: журналиста лучше принимать мне. Он ушел, а мы вернулись в дом.

— Скажи, Хон, — в шутку спросил я его, — вот ты, журналист, приехал сюда, к нам, поглядеть на все, разобраться, так ведь? А будь я тоже газетчиком и пожелай попасть к вам с такой же целью, мне бы обеспечили безопасность и помощь?

Он рассмеялся:

— Я понял тебя, Тханг. Как частное лицо могу помочь тебе, если хочешь. Это и нелегко… и нетрудно…

Пока мы с ним предавались воспоминаниям о далекой поре детства, снаружи, словно сжалившись над детишками, лишь на денек вырвавшимися на волю из стратегического поселения, собралась гроза. В это время года, когда созревает манго, для детворы нет ничего отрадней гула приближающейся грозы. Когда-то и мы с Хоном, как и здешние ребятишки, жили в «манговой» деревне и, стоило нам услышать шелест ветра, предвещающего грозу, бросали все, чем бы ни занимались, высыпали на дорогу, окликая один другого, бежали в сады и рвали друг у дружки из рук опавшие плоды. Ухватишь манго — вроде не бог весть что, а сам мнишь себя счастливцем. Потрешь его о штанину, счистишь налипший загустелый сок, сунешь в рот, раскусишь надвое и жуешь, жуешь с хрустом, морщась от усердия. «Бум!» — где-то рядом падает наземь еще один сорвавшийся с ветки плод, и все бросаются туда вперегонки, толкаясь, хватая друг друга за руки, пока кто-то не завладеет добычей и, не успев даже обтереть, сразу сует в рот и давай хрупать. А если гроза так и не приходит, каждый, облюбовав себе дерево, становится под ним и, задирая голову, свистит, призывая ветер и бурю.

Дома старшие сестры в ожидании малышей, побежавших собирать манго, разводят в миске рыбный соус с сахаром. Манго с этой приправой — и кисло, и солоно, и сладко — любимое лакомство девчонок.

Когда грозовой ветер не в силах разогнать тяжелые черные тучи, с неба проливается дождь. То-то радости было для нас с Хоном и всей нашей братии. Да и нынешняя детвора точь-в-точь как мы — свернут из банановых листьев мяч и гоняют его под дождем. Пока дождь пройдет, продрогнут — зуб на зуб не попадает, а им все мало: попрыгают в реку, ныряют, гоняются друг за дружкой, покуда на мостках не появятся родители с розгами — тут только и вылезают на берег.

Вот и сейчас снаружи лил дождь. А мы с гостем разговаривали, прислушиваясь к радостным крикам детишек.

— Отец мой потом разорился, — говорил Хон, поглядывая на дождь, — и все из-за гордыни своей. Году вроде в сорок девятом открыл он ювелирную лавку и мастерскую. Ну а в мастерских этих, куда ни глянь, всюду золото. Мусор, что по утрам подметут, сберегают до времени в особом месте — рано или поздно придет кто-нибудь и купит. Тазы с водой, где мастера руки мыли, — их почему-то свинками зовут — и те можно было продать. Бумага наждачная, тряпки, которыми полировали изделия, тоже сбывались. Отец хотел разбогатеть, но в ремесло толком не вник. Завел мастерскую он эту на паях с одним старым ювелиром, больше десяти мастеров наняли. Если уж стал хозяином такого дела, изволь покупать золото. Ты знаешь, наверно, у каждого, кто закупает золото, должен быть при себе особый ключ, в головку его вставлены маленькие кусочки золота — от шестидесяти до стопроцентного. Принимая золото от продавца, покупатель трет его о зеленый пробирный камень, потом трет о камень образчик со своего ключа и смазывает покупку и образчик кислотой, сравнивая их на вид. Фальшивое золото под воздействием кислоты пенится и чернеет. Обычно, оценивая золото, говорят: это восьмидесяти, это девяносто-, а это стопроцентное. А с большей точностью, например в пять процентов, не говоря уже об одном или двух, определять чистоту золота мало кто возьмется. Тут надо быть большим знатоком. Отец-то, понятно, был профаном, но каждый раз, прикинув на глазок, заявлял во всеуслышание: вот — восьмидесятитрех-, а вот — восьмидесятипятипроцентное… Ну, мастера и невзлюбили его. Решили подложить ему свинью: подменили пузырек с кислотой, стоявший всегда у него на столе рядом с весами. А потом подослали своих людей с фальшивым золотом. Оно, конечно, от кислоты не почернело, не запенилось. Запросили недорого. Отец на радостях все скупил. Потом понес его на переплавку — тут обман и открылся. Пришлось мне бросить учение. А то преуспел бы в науках. Я теперь редко бываю у нас в деревне. Потому и отца твоего не видел. Скучища там! Да честно говоря, по мне — так на этом свете нет ни единого веселого местечка…

Я вроде понял смысл его последней фразы. Человек, не обретя идеала, не познает и радостей жизни. Мне стало жаль его.

На дворе начался ливень. Наступала пора дождей.

Мы помолчали минуту-другую, глядя на тугие струи, рассекавшие белесую мглу.

Из середины навеса, словно уподобясь желобу, свисал большой лист, по нему сбегала дождевая вода. Капля за каплей, срываясь с острия листа, звонко падали в растекавшуюся все шире лужу. Хон, наклонясь, провожал взглядом каждую каплю. А они все падали и падали размеренно, будто отсчитывая мгновения.

Загрузка...