Солнце в зените над Ольховой Падью — это не просто небесное светило, это раскаленный молот, который методично вбивает тебя в сухую, потрескавшуюся землю. Я стоял на крыльце мастерской, чувствуя, как доски вековой лиственницы жгут подошвы моих разбитых сапог. Воздух вокруг меня вибрировал от зноя, пропитанный тяжелым запахом пыли, конского навоза и далеким, едва уловимым ароматом цветущей липы, который казался здесь чужеродным, слишком нежным для этого места. В руках я сжимал сверток, содержимое которого должно было либо вернуть мне имя среди эти работяг, либо стать последним гвоздем в крышку гроба Теодора Эйра.
Прихорашиваться не стал. Грязная рубаха, пахнущая кислым потом и старым дегтем, въевшаяся под ногти сажа, спутанные волосы — всё это было частью моего плана. В Москве я бы не позволил себе появиться в таком виде даже перед курьером, но сейчас этот облик был моей стратегией. Я хотел, чтобы контраст был сокрушительным. Чтобы они сначала увидели никчемного пропойцу, а через мгновение — Мастера, чьи трясущиеся руки способны творить магию без заклинаний. В моем прошлом мире это называлось «управлением ожиданиями». В этом мире — шансом на жизнь.
Я обвел взглядом пустую площадь. Ольховая Падь замерла в тягучем ожидании. В окнах соседних домов я видел осторожное движение занавесок — за мной наблюдали десятки глаз, полных холодного любопытства. Деревня ждала моего краха с тем же упоением, с каким в древности толпа ждала последнего вздоха павшего гладиатора. Для них я был идеальной мишенью для жалости, смешанной с брезгливым презрением.
— Ну же, — прошептал я, прищурившись от нестерпимого блеска солнца, который выжигал сетчатку, и искренне тоскуя по своим Ray-Ban’ам. — Не заставляйте меня ждать.
Толпа показалась в конце улицы внезапно, словно черная тень, выплеснувшаяся из прохлады трактира. Впереди шел Стефан. Плотник выглядел монументально: его широкие плечи, казалось, физически загораживали горизонт, а в мозолистых руках он нес ту самую охапку сухого хвороста. Он шел тяжело, чеканя шаг, и в каждом его движении читалось суровое, непоколебимое крестьянское правосудие.
За ним семенила Марта. Женщина была бледной, её тонкие пальцы судорожно терзали край застиранного передника. Она постоянно ловила на себе косые, полные издевки взгляды соседей, и я видел, как ей мучительно хочется раствориться в этом мареве, исчезнуть, лишь бы не быть частью этого позорного шествия. Ведь приговор должна была вынести именно она. Следом тянулись остальные. Я видел кузнеца, чьи руки по локоть казались высеченными из камня и копоти, видел старого мельника, чьи ресницы навсегда побелели от мучной пыли. Зажиточные фермеры, чьи лица лоснились от жира, самодовольства и предвкушения легкой наживы, перешептывались с женщинами, прикрывающими ладонями глаза от солнца. Я заметил коротко стриженного юношу и его дружков — мелкую, озлобленную шпану, которая и в прошлый раз ошивалась у колодца. Они скалились, толкая друг друга локтями и указывая на меня грязными пальцами. Интересно, что имена всех этих людей вертелись на языке, но знать я их просто не мог. От этого возникала какая-то перманентная фрустрация.
Они остановились в десяти шагах от крыльца. Пыль, поднятая десятками ног, медленно осела на мои щиколотки, смешиваясь с едким потом. Тишина стала такой густой, что я физически слышал мерный, гулкий стук собственного сердца в ушах.
— Полдень, Теодор, — голос Стефана прогрохотал над площадью, отразившись от глухих стен амбара. Он бросил хворост на землю, и сухие ветки хрустнули с отчетливым, зловещим звуком, напоминающим перелом костей. — Мы пришли за ответом. Либо ты выносишь работу, которая стоит золота Марты и доверия, которое ты выклянчил, либо я сам зажгу этот костер. Семья Эйров дала этой земле много честных вещей, и мы не позволим тебе дотащить это великое имя до сточной канавы. — что ж, справедливо…
Я медленно обвел толпу взглядом. Я видел их лица — этот винегрет из любопытства, злорадства и скуки. Тео внутри меня хотел сжаться и броситься в ноги Стефану, умоляя о прощении. Но Артур Рейн лишь крепче сжал сверток. Я сделал шаг вперед, к самому краю верхней ступени, чувствуя, как доски стонут под моим весом.
— Чудеса не случаются по расписанию, Стефан, — негромко сказал я, и мой голос, на удивление твердый, глубокий и лишенный прежней дрожи, заставил толпу мгновенно смолкнуть. — Но мастерство — это не чудо. Это дисциплина — жестокая и неумолимая. — Что-что, а пафосные речи произносить я умел. Московский бомонд не терпит заискивающих нытиков, он перемалывает их в порошок, хотя в основном из них и состоит.
Я начал разворачивать тряпицу. Ткань соскальзывала слой за слоем, обнажая плоть изделия. И когда первый прямой луч солнца упал на полированную кожу сапог, по толпе пронесся вздох. Это не был крик — это был коллективный, свистящий выдох людей, которые внезапно увидели перед собой нечто, нарушающее привычный порядок вещей. Нечто из другого, высокого мира.
Сапоги сверкнули благородным, маслянистым блеском. Темно-коричневая основа из старого чепрака отца Эйра была выделана мной так, что казалась вырезанной из куска древнего темного янтаря. Я потратил часы на то, чтобы выровнять тон, втирая секретные составы из отцовских банок до тех пор, пока кожа не стала похожа на зеркало. Но настоящим ударом стали вставки. Те самые лоскуты старой воловьей кожи с фартука, которые я реанимировал, вытянул и напитал синим пигментом. Я расположил их в форме стремительных крыльев, охватывающих щиколотку. Под прямыми лучами они переливались, меняя оттенок от глубокого индиго до неонового лазурного, словно внутри кожи билось запертое живое электричество.
— Марта, подойди, — попросил я, не сводя глаз с толпы.
Женщина нерешительно сделала шаг, запнулась, но Стефан молча поддержал её за локоть. Его глаза были расширены, он не сводил тяжелого взгляда с обуви. Марта подошла к самому крыльцу, её дыхание стало частым, прерывистым, почти испуганным. Я спустился на одну ступеньку ниже и медленно опустился на одно колено. В толпе кто-то громко охнул — здесь не привыкли к таким жестам. Но для меня это был профессиональный ритуал. Я не перед Мартой склонялся — я служил своему Искусству, признавая значимость момента.
Я взял её правую ногу. Ступня была натруженной, с жесткими мозолями от грубой, корявой обуви, но когда я направил её в сапог, кожа отозвалась тихим, породистым вздохом — «пссст». Обувь села идеально, как вторая кожа. Я чувствовал пальцами, как стопа нашла идеальную поддержку в супинаторе, который я выклеивал из трех слоев жесткого чепрака.
— Встань, — сказал я, поднимаясь и демонстративно отряхивая колено.
Марта поднялась, и я увидел магию в действии. Её осанка мгновенно изменилась. Она выпрямила спину, её плечи развернулись — правильный баланс подошвы и жесткий, анатомический задник не позволяли ей больше горбиться. Она сделала пробный шаг, потом другой, словно пробуя землю на вкус. Её лицо преобразилось, на нем расцвела улыбка, какой я еще не видел в этой деревне — улыбка женщины, которая вдруг осознала свою ценность.
— Тео… я будто босиком, но при этом… — она запнулась, подбирая слова. — Земля меня не бьет. Я будто лечу над этой пылью!
Толпа взорвалась гулом, похожим на шум прилива.
— Гляньте на клеймо! Это Пегас! Отцовский!
— Синяя кожа! Откуда у него такая кожа? Это же магическая тварь, не иначе! — кричал белобородый старик в затертом до блеска жилете, тыча костлявым пальцем в сторону сапог. — Я видел такие только в каретах, что в город проезжали!
Стефан подошел ближе. Его лицо было непроницаемым. Он присел на корточки, бесцеремонно взял Марту за лодыжку и стал рассматривать пятку, где сходились три слоя кожи. Его пальцы, привыкшие к безупречной точности дерева, медленно скользили по швам.
— Двойной шов с обратным перехлестом… — пробормотал он так тихо, что слышал только я. Его голос дрогнул. — Александр так не умел. Он делал прочнее, на века, но ты… ты сделал их как музыку. Как ты закрепил рант, Теодор? Здесь нет ни одного гвоздя на выходе.
— Скрытый канал, Стефан, — ответил я, чувствуя, как внутри просыпается забытый профессиональный азарт. — Нить уходит внутрь стельки. Они никогда не протекут и не развалятся, пока не сотрется сама подошва.
Плотник поднялся и посмотрел на меня в упор. В его взгляде больше не было ярости или презрения. Там было глубокое, почти испуганное уважение профессионала к профессионалу.
— Прости за хворост, парень, — он кивнул на кучу веток. — Сегодня я был дураком. Эта достойная работа. — Он протянул мне большую мозолистую руку испещренную мелкими царапинами и трещинами от постоянной работы с молотками, пилами и стружкой.
— Спасибо, Стефан. — ответил я, и это одобрение было почти отцовским. Наверное, он, как носитель последней живой памяти об Александе Эйре, был проводником его благословения или что-то типа того.
Он развернулся к толпе и зычно, во всю мощь своих легких, крикнул:
— Чего встали? Представление окончено! Работа выполнена так, как никто из вас в своей жалкой жизни не видел! Идите по домам! А кто еще раз назовет Теодора пропойцей или вором — будет иметь дело с моим топором!
Люди начали медленно, нехотя расходиться, но я чувствовал их взгляды кожей. В них теперь была не только насмешка, но и ядовитая, черная зависть. Они мусолили слово «синяя кожа», передавая его друг другу, как заразу. В их примитивном представлении я прятал под гнилым полом сундуки с золотом и шкурами драконов. Я видел, как кроткостриженный паренек шепчется о чем-то со своим косым приятелем, не сводя своих крысиных глаз с моих заколоченных окон.
— Тео, — Стефан задержался на секунду, когда толпа уже поредела. — Ты сегодня зажег огонь посильнее моего хвороста. Будь осторожен, парень. В трактире сегодня будут судачить только о твоем «внезапном богатстве». Запри дверь покрепче.
Я кивнул ему, провожая взглядом последнюю группу любопытных кумушек. Когда улица окончательно опустела, а пыль улеглась, я вернулся в мастерскую и задвинул тяжелый дубовый засов. Тишина в доме показалась мне оглушительной, почти осязаемой после яростного гула толпы.
Я чувствовал себя выжатым досуха. Мана, которую я капля за каплей вливал в каждый стежок этой ночью, ушла, оставив в теле серую, липкую усталость и звон в ушах. Вернулся тремор в руках, видимо, все это время я был на адреналине. И вот… работа была окончена.
Но теперь мне нужно было сделать кое-что еще. Мне нужно было смыть с себя прежнего Тео. Окончательно и бесповоротно.
Я прошел на кухню, где в темном углу стояла большая дубовая бадья. Вода в ней была ледяной, подернутой тонким слоем пыли, но мне было плевать. Я сорвал с себя грязную, вонючую рубаху, которая казалась мне пропитанной годами поражений и дешевого пойла. Я тер кожу жесткой мочалкой до тех пор, пока она не начала гореть и пульсировать. Ледяная вода обжигала, вырывая стон из груди, но она приносила ледяную ясность. Я смывал грязь, смывал запах безнадеги, смывал сажу. Выйдя из бадьи, это тело чувствовало себя так, будто сбросило старую, ороговевшую чешую.
В сундуке отца, на самом дне, я нашел его лучшую рубаху. Тонкий, невероятно плотный лен, пожелтевший от десятилетий, но идеально выстиранный. Она пахла лавандой, воском и чем-то неуловимо благородным — запахом Человека, который знал свою цену и никогда не опускал головы. Надев рубаху, я подошел к осколку зеркала на стене. На меня смотрел изможденный мужчина с провалившимися глазами, но с прямым, ледяным и расчетливым взглядом. Артур Рейн окончательно занял место в этом теле.
Я вернулся в мастерскую и сел в старое кресло отца у камина. В густеющих, синих сумерках Броня Пегаса на стене казалась живым, затаившимся существом. Наконец-то у меня было время подумать…
Глядя на то, как последние угли в очаге становятся пеплом, всплыл резонный вопрос, который откладывался уже давно: А зачем я вообще здесь, в этой дыре? Почему не ушел сразу в город, очнувшись после хмельного угара? К месту я не привязан, да и, как оказалось, сирота. Ответить самому себе было не сложно: Очевидно, что в первый же день я бы просто сдох где-нибудь в лесу, облевавшись под себя, без еды, воды и денег. Тело Тео было настолько изношено алкоголем и апатией, что марш-бросок до города стал бы для него смертным приговором.
Ну, допустим, совершил бы я чудо и добрался до центра. Что дальше? Пошить платье светским дамам? Я посмотрел на свои трясущиеся руки. Кто возьмет пропойцу даже в подмастерья? Кто доверит ноунейму с перегаром хотя бы клочок дорогущей ткани? В столице таких «гениев» у каждого черного входа в таверну по десятку. Здесь же, в Ольховой Пади, у меня есть мастерская. Свои стены, свой верстак, свои инструменты. Это мой личный, крохотный, шанс получить репутацию. А в нашем деле репутация необходима как воздух. Без неё ты просто портной.
Ольховая Падь стала моим чистым листом. Моим инкубатором. И я не покину его, пока не выжму из этого места всё, что поможет мне триумфально войти в большой мир, в котором я пока никто. Здесь же, в этой забытой богами глуши, каждый мой шаг, каждый стежок имел значение. Да и к истории Тео я как-то привязался.
Усталость навалилась внезапно, свинцовым, непреодолимым грузом. Я не заметил, как задремал, слушая, как старый дом вздыхает, скрипит половицами и остывает после невыносимо жаркого дня.
…Проснулся я мгновенно. Словно от удара током. Это было странное чувство, будто кто-то провел ледяным, костлявым пальцем по моему позвоночнику. Я не шевелился, не открывал глаз, оставаясь в глубокой, вязкой тени кресла.
Сначала я услышал скрип. Осторожный, едва различимый звук поднимающейся рамы окна в кухонной пристройке. Потом — мягкий, едва слышный шлепок босых ног о рассохшиеся доски пола. Один. Второй. Третий. Их было двое. Или трое. Я чувствовал их присутствие по тонкому движению воздуха и специфическому запаху. Запах дешевого, вонючего табака, немытых тел и липкого, животного страха.
— Тсс… — раздался едва слышный шепот. — Глянь на стену. Вон она. Синяя штука. Папаша клялся, она целого состояния стоит, если в город свезти. Кожа какого-то зверя древнего.
— А он где? — отозвался второй. Голос его дрожал так сильно, что я отчетливо слышал, как постукивают его зубы.
— Спит в кресле, пьянь, — первый хохотнул совсем тихо, по-крысиному. — В дрова небось, праздновал победу свою. Глянь на него, даже не дышит, мразь. Снимай её со стены аккуратно, главное — не разбудить скотину раньше времени.
Я чувствовал, как они крадутся мимо меня, стараясь не задевать верстак. Тени скользили вдоль обшарпанных стен, направляясь к главной ценности этого дома — Броне Пегаса. Я медленно, дюйм за дюймом, начал сжимать пальцами рукоять сапожного ножа, который предусмотрительно оставил на подлокотнике кресла перед сном. Сталь была холодной, тяжелой и обнадеживающей.
Один из воров остановился прямо передо мной. Он не видел моего лица в густой тени, но замер, прислушиваясь к моему затаенному дыханию. Он стоял так близко, что я видел грязную кайму на его засаленной рубахе и чувствовал его жадное, смрадное дыхание. Его дрожащие пальцы потянулись к стене, почти коснувшись индиговой кожи Пегаса.
И в этот момент я поднялся.
Я возник из тени за его спиной абсолютно бесшумно, как призрак мстительного мастера. И замер только тогда, когда мое лицо оказалось в считанных дюймах от его затылка.
— В моем доме, — прошептал я прямо ему в ухо ледяным, неживым голосом, от которого кровь мгновенно превращается в крошево льда, — гости входят через дверь.
Он вздрогнул всем телом и медленно, со скрипом, начал поворачивать голову. В его глазах, отразивших холодный лунный свет, я увидел чистый, первобытный ужас жертвы, осознавшей, что хищник не спит.
— А те, кто лезет в окна, — я прижал холодное лезвие ножа к его горлу, — обычно уходят по частям.