8


Колыбельная

После того случая Вере много ночей подряд снился один и тот же кошмар. Будто бы Дима Коршунов раз за разом залезает в воду Амазонки за улетевшим мячом. Заходит по пояс в мутный коричневатый поток, хватает медленно уплывающий по течению кожаный шар и возвращается на берег. В воде неторопливо кружат пираньи (Вера каким-то образом их видит, словно смотрит на все происходящее из глубины реки), но Диму Коршунова они как будто не замечают. Огибают каждый раз его крепкое полнокровное тело. Но затем в беспокойной речной толще возникает крошечный полупрозрачный сомик. Простодушная беззлобная рыбешка в поисках пропитания. Наивно проникает в мочеиспускательный канал Димы Коршунова. И Вера уже знает, что худосочное рыбье тельце навсегда останется там, во враждебной среде человеческого организма. А Дима Коршунов навсегда останется в реке. Какое-то время он пронзительно кричит, распугивая оказавшихся поблизости игуан. Сгибается пополам от боли. Барахтается в мутной водяной толще – сначала отчаянно, затем все слабее. И наконец замирает окончательно, потому что никто не может провести ему срочную операцию по извлечению сомика кандиру из уретры.

На труп Димы Коршунова тут же слетаются пираньи, речные санитары. Вера наблюдает за их трапезой одновременно и снизу, и сбоку, и сверху (словно она и есть река). Смотрит, как мертвое тело растаскивается на кусочки, как высвобождаются кроваво-красные ленты, смешиваясь с водой. Как оголяются обгрызаемые кости. Она смотрит, но поделать ничего не может. Ее как бы и нет: бестелесная, неодушевленная, она утекает прочь, разливаясь по дну густого тропического леса.



Вера каждый раз отчаянно хотела пробудиться, но все возвращалось вновь и вновь: и Дима Коршунов, и пираньи, и сомик. Лишь к рассвету ей удавалось очнуться: она словно выпрыгивала из темноты собственного тела, выносилась потоком обжигающей крови, бьющей из глубины и разбивающей своим напором скрепленные веки. С мясом вырывала себя из себя самой. Затем долго лежала, уставившись в потолок, который неумолимо вращался, то приближаясь, то удаляясь. А потом все-таки успокаивалась, погружалась в легкие, свободные от кошмара дремотные слои.



Колыбельная в первое время звучала в голове практически постоянно. Вера слышала ее сквозь распаренный рокот душевой воды, когда порой на два часа запиралась в ванной, и сквозь настойчивый стук обеспокоенной мамы; слышала сквозь бессмысленно журчащий по вечерам телевизор; сквозь несмолкаемый уличный шум, когда бродила по городу, с трудом пробираясь через густое человеко-машинное месиво; слышала и сквозь монотонные голоса учителей – уже в сентябре, когда некстати и как-то совсем неожиданно наступил одиннадцатый класс. И в этой перманентной серебристой мелодии звучала жуткая, отвергаемая Верой непоправимость.

«Ведь это я должна быть на его месте. А он на моем, – безостановочно и неотвратимо крутилось в Вериной голове. – Это он сейчас должен быть здесь. Должен сидеть за светло-серой исчирканной партой, идти по звенящему школьному коридору, по гулкой лестнице, по осеннему парку, надувающемуся желтыми пузырями крон; ехать в двадцать втором трамвае, вмерзать в вечернюю пятничную пробку на улице Мира. Должен искать завалившийся за спинку дивана пульт, говорить по телефону, смотря в окно и ковыряя старую раму, покрытую коростой осыпающейся краски». Вера все никак не могла смириться с положением вещей, оставить все на произвол нелогичной, непонятной и очень своенравной реальности. Словно можно было еще все отменить, переиграть, подчинив своей воле; вернуться в тот жаркий августовский день и расставить все по настоящим местам. Но время шло, и становилось все яснее, что переиграть невозможно: Вера оставалась на своем, телесно-посюстороннем месте, прочно за ней закрепленном, а Дима Коршунов на своем – невидимом, нездешнем, непостижимом.

До конца осени она будто бродила по самому дну тинистого, вяло текущего отчаяния. Все вокруг стало зыбким, каким-то полупризрачным, подернулось дымкой, сквозь которую неуклонно пробивался тот самый день – бесконечно близкий и такой недоступный. Учебу Вера практически забросила, и школьные учителя забили тревогу. Как же так: пусть не отличница, но твердая хорошистка неожиданно скатилась на хилые тройки, и это в выпускном классе!

– Не забывай, Верочка, у нас все-таки не простая школа, а лучшая в районе, – пыталась ее встряхнуть классная руководительница Галина Степановна. – Многие ребята мечтали бы к нам перевестись – даже сейчас, за год до окончания. Если не хочешь доучиваться – отправляйся в ПТУ. Но не надо зря занимать чье-то место. Какого-нибудь трудолюбивого, целеустремленного ученика. Чужое место.

Упреки и увещевания на Веру не действовали. Из ее внутренней жизни словно вытащили позвоночник, и жизнь распалась на отдельные бессильные органы.

Мать, заметив в Верином взгляде что-то больное и увядающее, даже хотела одно время отвести дочь к психологу, но та расплывчатая, невнятная осень пришлась на открытие ее первого салона красоты. И так же, как когда-то, в случае с районным гинекологом, мать заработалась, замоталась и напрочь забыла о своем намерении.

Бо́льшую часть внеурочного (а иногда и урочного) времени Вера бесцельно слонялась по улицам. Уезжать теперь никуда не хотелось, да и не было особого смысла. Словно мутная далекая река уже настигла ее прямо здесь, посреди родного города. Захлестнула и утянула вниз, на непроглядное темное дно. И все, что было в Вериной жизни до этой реки, валялось теперь где-то на чердаке сознания – выцветшее и опрокинутое.

Вера просто бессмысленно шагала. Вокруг толпились обезличенные людские тела, равнодушно пролетали машины. Время от времени теснились обморочно серые пятиэтажки, так и норовящие свалиться на Веру, раздавить ее своей кирпичной плотью. В их окнах всю осень отражалась небесная синева – непривычно яркая и совершенно ненужная. Окна казались Вере неразборчивыми слепыми бельмами, впитывающими все подряд. Собственно говоря, самой Вере тоже было решительно все равно, на что смотреть в этом бесполезном, лишенном жизни городе. Все равно, куда идти, по каким тротуарам, какими улицами и скверами.

И лишь к магазину белых пираний Вера так больше никогда и не вернулась.



К началу зимы она наконец пришла в себя. Каким-то декабрьским вечером Вера посмотрела в кухонное окно, на густой метельный дым, летящий сквозь чернильное небо, и внезапно удивилась, как быстро стемнело на улице. Словно резко осознала, что время ушло в никуда: время того зимнего дня, той осени, да и всей Вериной недолгой жизни.

«А я только и могу, что трусливо уйти, не оборачиваясь», – маленьким колким вихрем пронеслось в голове.

И это в некотором смысле было правдой. Узнав о Тониной ситуации, о глухом Тонином отчаянии, она лишь развела руками, беспомощная в своем неведении, и удалилась в свою повседневную, шаблонную реальность. Туда, где не нужно было принимать срочных и неподъемно тяжелых решений. Оставила невидимую Тоню за спиной, наедине с безутешной скребущей болью.

То же самое и с Димой Коршуновым. Вера просто малодушно сбежала, даже не взглянув реальности в глаза. Хотя должна была остаться и что-нибудь сделать. Вера должна была смочь что-нибудь сделать. Вытянуть Диму Коршунова на берег, извлечь из его уретры сомика кандиру. Чтобы он не умер в адских муках и не достался маленьким речным санитарам.

В обоих случаях нужно было не уходить, а пойти наперекор неизбежности, чудовищной, равнодушной природе. Хотя бы попытаться.

И уже утром, на уроке геометрии, глядя через окно на медленный зимний рассвет, на серые с темными вкраплениями сугробы, Вера решила, что станет врачом.



Во втором учебном полугодии ей удалось полностью восстановить пробелы и вернуться к статусу твердой хорошистки, утраченному за осенние месяцы. На восстановление ушло немало бессонных ночей (особенно рьяно Вера взялась за химию и биологию), но результат был налицо. Мать и учителя так радовались Вериному «воскрешению», что даже не задавали ненужных, скользких вопросов. Не докапывались до причин ее душевного состояния. Главное, что она снова взялась за ум, за учебу. Видимо, Вера просто очень долго переживала из-за смерти подруги, а потом перестала переживать, потому что время лечит, вот и все.

Колыбельная постепенно затихала в ее голове. После новогодних праздников она лишь маленьким круглым эхом перекатывалась где-то на периферии сознания. А к концу февраля затихла вовсе. И ожившая, внезапно твердая Вера вернулась в успокоительную внутреннюю тишину. «Больше я никогда не услышу эту проклятую рыбью мелодию», – думала она тогда, отправляясь в школу сквозь темный, сверкающий от мороза воздух, уверенно шагая по мерзлой земле, покрытой хрустальной кожицей.



Летом Вера без особых усилий поступила в местный медицинский институт. И целых два года у нее было самое обыкновенное студенческое существование.

Стремительный поток лекций в переполненных душных аудиториях; ночная зубрежка неохватного, бесконечно разветвляющегося материала; нелепая, на телесном уровне ощущаемая помпезность сессий. Были и посиделки с приятелями-однокурсниками в ближайшем к институту баре – захудалом полуподвальном заведеньице с липкими столами и пластмассовым плющом на стене. Подавали в заведеньице толстые пережаренные гренки и разбавленное водой из-под крана зловонное пиво.

Студенческая жизнь текла быстрым бурлящим ручьем, и все, что осталось за ее пределами, будто немного стерлось, поблекло. Нет времени, нет времени – снова громко и ритмично стучал колесами старый подзабытый мотив. Лишь изредка Вера подспудно ощущала, оторвавшись от растрепанных библиотечных пособий, как что-то важное и ценное неумолимо утекает, проносится мимо. Словно вид за окном поезда, манящий недосягаемый пейзаж, который не разглядеть в деталях, потому что поезд мчится все дальше и дальше. Но в целом Верина жизнь в тот период мало чем отличалась от жизней ее усердных однокурсников, с головой погруженных в учебу.



Все изменилось в конце второго курса, на практическом занятии в областной больнице. В залитой солнцем палате, где лежал мужчина средних лет с круглым лоснящимся лицом и диагнозом «острый гастрит». Впрочем, острота, по всей видимости, уже сошла на нет: пациент со спокойным, немного скучающим видом разглядывал продолговатые разводы протечки на беленом потолке. Ему явно не было особого дела до толпящихся у его койки студентов, внимательно наблюдающих за взятием густой темно-бордовой крови из его вены. Скорее всего, он думал лишь о скорейшем возвращении домой, о теплой привычной реальности, подальше от бесконечных анализов и скукоженно-жалкой больничной еды.

Но внезапно его рассеянный неторопливый взгляд спустился с потолка и встретился с Вериными глазами. И в этот самый момент Вера услышала, как в сознание из глубокой холодной темноты выкатывается эхо переливчатых серебристых колокольчиков. Через несколько секунд эхо превратилось в полноценный, отчетливый звук. Колыбельная разрасталась в голове, расплескивалась, тянулась во все стороны. И Вера медленно попятилась прочь из палаты. Мир вокруг тут же завертелся и измельчился, словно в блендере, пуская густой, наполненный заострившимися запахами сок. Запах хлорки, антисептиков, кисловатый запах подсохших кровяных корочек, едкий запах одеколона и проступающий сквозь него солоноватый плотский душок однокурсника Бори, прислонившегося к двери, – все внезапно нахлынуло, накатилось на Веру. А мелодия уже гремела оглушительно, невыносимо мощно.

– Он умрет, – еле слышно прошептала Вера, опускаясь на бордовую коридорную кушетку.

Однокурсники тут же обернулись, неожиданно, непонятно как услышав из палаты сдавленный жалкий полушепот. Вопросительно и чуть испуганно уставились на Веру.

– Он умрет, – повторила она уже громче. – Скоро.



Он и правда умер – спустя два месяца. При вскрытии выяснилось, что его острый гастрит уже давно превратился в рак желудка четвертой стадии.

Слух о необычном Верином «даре» разлетелся по институту почти мгновенно.

– Скажи, а как ты поняла? – допытывались по очереди едко пахнущий Боря; глыбистая, костистая, с тяжелой нижней челюстью Кира; подслеповатая, похожая на опухшую сову Лариса и некоторые другие.

Причем каждый из них задавал вопрос невозможно лукавым, доверительным тоном, с затаенным в области желудочно-кишечного тракта дыханием, словно всерьез полагая, что вот ему-то, конкретно ему, и раскроют всю тайну. Но Вера никому ничего не раскрывала и раскрывать не собиралась. Вяло пожимала плечами и смотрела равнодушными, словно пустые стеклянные ампулы, глазами.

– Просто поняла, и все. Почувствовала.

И разочарованный собеседник каким-то глубинным, едва пульсирующим чутьем догадывался, что настаивать смысла нет.



Впрочем, большинство преподавателей и однокурсников отнеслись к Вериному роковому предчувствию с изрядной долей скепсиса. Словно к простому совпадению. А Марьяна простодушно предложила телефон «хорошего психиатра, маминого знакомого».

– Ну, если вдруг тебя мучают всякие голоса, которые предсказывают будущее, – развела она руками. – Знаешь, такое лучше не запускать.

– Не переживай, не мучают, – спокойно ответила Вера.

И с тех пор старалась не говорить о своих колыбельных предчувствиях вслух.

Хотя предчувствия продолжились. После того случая во время посещения больниц Вера иногда слышала в голове звонкую мелодию, знакомую до острой сверлящей боли. И возникала эта мелодия всякий раз, когда перед Верой оказывался приговоренный пациент, внутри которого неумолимое, беспощадное разрушение уже прошло точку невозврата.

Чаще всего разрушение было видно невооруженным глазом. Большинство колыбельных пациентов уже стали невесомыми желтоватыми телами, распластанными в ледяном обезжиренном свете онкологических палат. Либо темными и сморщенными, будто сушеные грибы, смотрящими страшно тихим, почти бесцветным взглядом с самого дна абсолютной боли. Практически с порога бескрайнего небытия, откуда все приходят и куда, через некоторое время, неизбежно возвращаются. Они и сами знали глубоко внутри себя, что для них время возвращения почти наступило; что им уже никогда, ни при каких обстоятельствах не выкарабкаться. И огромный, чудовищно плотный сгусток боли, пульсирующий у них внутри, уже невозможно было ни устранить, ни даже разбавить до переносимо жидкого состояния.

Но была и другая категория колыбельных пациентов. С гладкими свежими лицами, с трескучими яркими голосами. С теплой живой плотью, плескавшейся, словно парное молоко, при каждом движении. Таких было мало, но все же они встречались. Еще не сломанные, крепкие с виду человеческие механизмы. Они попадали в больницу с какими-нибудь пустяками и на следующий день обычно выписывались, возвращались к здоровой, кипучей жизни. Но и у них внутри уже обитала неминуемая, глубоко затаившаяся смерть.

Струилась по кровотоку, скапливалась в каком-нибудь органе, сгущалась. Чтобы в один прекрасный день напрячься до предела и лопнуть, разразиться сокрушительным ударом. Они еще не знали, что приговорены, равно как не знали об этом кружившие рядом медицинские работники. Но Вера знала. При виде этих ничего не подозревающих полнокровных бедняг она слышала страшное переливчатое звучание колокольчиков и растерянно отводила взгляд. В такие моменты от беспомощности ей хотелось не двигаться, не вникать в учебные инструкции, не помогать медсестрам, а просто упереться в стенку, будто пластмассовая механическая зверушка, у которой заканчивается завод.



Вера молчала. Не желая сталкиваться с профессиональным здоровым сарказмом медперсонала, со скептицизмом преподавателей, с легкими насмешками однокурсников и их же пожеланиями обратиться к «хорошему психиатру», она запирала свое знание глубоко в себе. К тому же, собственно говоря, делиться этим знанием было незачем. Никакие дополнительные обследования, анализы, срочные операции не могли изменить уже сложившегося, безнадежного положения колыбельных пациентов. Разве что – в лучшем случае – приостановить разрушение на несколько жалких недель. Ничто не могло повернуть вспять естественный ход вещей, выдернуть из обреченного тела уже укоренившуюся смерть.

И постепенно о Верином «даре» в институте забыли. Лишь однажды, уже на четвертом курсе, одногруппник Сережа Гринкевич неожиданно догнал Веру после занятий на пасмурно освещенной лестнице и, крепко сжав ей руку, умоляющим тоном сказал:

– Пожалуйста, пойдем со мной в «четверку». Мне нужно знать.

Всем было известно, что Сережина мама Маргарита Львовна, доктор физико-математических наук, заслуженный деятель высшего образования, профессор, лежит в четвертой городской больнице с «безнадежным» раком груди.

Вера не видела смысла и не хотела наведываться к умирающей Маргарите Львовне. Но Сережа Гринкевич смотрел так грустно, так пронзительно, что его лицо казалось тоненьким, неимоверно хрупким стеклом, способным треснуть в любой момент. И она согласилась.



Маргарита Львовна лежала в просторной индивидуальной палате. Сквозь мутноватые больничные стекла едва пробивалось солнце. Стекало хилыми лучами в явно нетронутый постный суп, стоящий у изголовья; слегка подкрашивало надкусанное рыхлое яблоко.

Глаза у Маргариты Львовны были прикрыты. Лицо, несмотря на довольно молодой возраст, пропиталось старчески-болотным оттенком. Тонкие руки с голубоватыми подкожными нитями и острыми косточками неподвижно лежали поверх казенного пододеяльника в горошек. Длинные, чуть скрюченные пальцы, казалось, застыли навсегда. Атрофированные, омертвелые щупальца. Все в ее образе внушало бездонную, немую безнадежность, бесповоротность приближающейся смерти.

Но колыбельная не звучала. Вера стояла у самого изголовья Маргариты Львовны, в двух шагах от тревожного, печально-стеклянного Сережи, все еще готового пойти трещинами от любого Вериного слова. И слышала лишь, как тикают круглые настенные часы с фоном в виде золотистых розочек, а незнакомая женщина в коридоре громко убеждает по телефону какую-то Настю «не принимать поспешных решений».



– Скажи мне честно, что ты почувствовала? Она умрет? – тихо спросил Сережа, когда они вышли из палаты. При этом он смотрел куда-то в глубь коридора, на пустынный ряд красно-коричневых, будто кроваво-спекшихся кушеток, сиротливо стоящих вдоль стенки.

– Умрет… как и мы все. Но мне кажется, что еще не сейчас. Не скоро.

Произнося это, Вера тоже смотрела в сторону кушеток и не видела Сережиного лица. Но тут же почувствовала, как он налился глубокой, обезболивающей теплотой, мгновенно и всей душой поверив в услышанное.



И Маргарита Львовна не умерла. «Безнадежный» рак оказался доброкачественной и вполне операбельной опухолью. И жизнь постепенно вернулась в ее преж девременно и беспричинно увядшее тело, отвоевала сданные без боя сантиметры.



Уже после окончания интернатуры, когда Вера начала работать как «полноценный» врач, ей несколько раз случалось намекать колыбельным пациентам об отчаянности их положения. О необходимости принять срочные меры (хотя меры эти, по сути, ничего не могли изменить и в лучшем случае были способны совсем чуть-чуть придержать неминуемо ускользающую жизнь). Происходило это, когда дело касалось неурологических проблем. В противном случае Вера молчала и просто делала то, что было в ее скромных силах. Но беда ее подопечных больных не всегда крылась в мочеполовой системе.

Глядя на колыбельного пациента, Вера всегда точно видела, в каком именно органе затаилась смерть. Остро чувствовала, как чужое умирающее тело сжимается, стягивается изнутри, концентрируясь вокруг очага стремительного и беспощадного разрушения. Смертельно больная часть тела отчаянно пульсировала, заливалась всеми жизненными соками, еще имеющимися в наличии, а вокруг нее болталась лишь пустая, дряблая человеческая оболочка.

И Вера советовала пациенту как можно скорее обратиться к кардиологу (маммологу, гастроэнтерологу). Хоть и понимала, что обращение это уже бессмысленно, но все равно советовала. Что-то глубинное, мутное, горячее заставляло ее не молчать, не топить свое знание в себе, а убеждать растерянного и испуганного пациента срочно идти к специалисту в другой области человеческого тела. К тому, кто может чуть-чуть, на крошечный отрезок времени отсрочить неизбежное.

Один раз Вера сама обратилась к коллеге, гематологу Полине Владимировне, с просьбой посмотреть пациента – двадцатидвухлетнего Тему. Та напряженно слушала весьма сбивчивые и туманные Верины доводы и часто моргала огромными кукольно-васильковыми глазами. Все анализы крови у Темы были на тот момент в абсолютном порядке. Да и никаких тревожных симптомов у парня не было, а был лишь никак не связанный с уготованной ему смертью уретрит. Пустяковое воспаление, с которым он обратился к Вере. А смерть, между тем, уже горячо разливалась по его сосудам.

Разговор дрожал, колебался, никак не склеивался. И в итоге Вере так и не удалось вразумительно объяснить, почему она настаивает на дополнительном, более глубоком обследовании у гематолога.

– Ну, я просто чувствую, что ему недолго осталось, вот и все! – в конце концов с отчаянием выпалила Вера, напирая интонацией на слово «чувствую».



Вскоре после этого, вероятно, с подачи Полины Владимировны, о Верином «даре» заговорили вновь. Заодно всплыла старая студенческая история с гастритом, обернувшимся раком желудка. Каким-то образом она просочилась в Верину больницу. Разговоры дошли и до Константина Валерьевича, и тот посоветовал Вере «больше не заниматься ерундой и полностью сосредоточиться на реальном и конкретном».

– Поймите, Вера, нам всем порой кажется, что мы чувствуем нечто, выходящее за рамки объяснимого, – задумчиво сказал он, потирая мелкие малиновые прожилки на крыльях носа. – У нас у всех есть чутье, развитое в той или иной степени. Есть профессиональная интуиция – особенно при определенном опыте. И нередко бывает так, что эта интуиция нас не подводит. Но мы не можем на нее полагаться, не можем позволить ей вести нас за собой в сторону от реальных фактов. Иначе есть риск, что она заведет нас очень далеко от здравого смысла.



И Вера вновь заперла свои колыбельные предчувствия внутри себя. Вновь стала молча выполнять свои обязанности, реальную и конкретную работу, руководствуясь исключительно фактами и здравым смыслом. Она утешала себя тем, что ее безотказное чувство чужой приближающейся смерти все равно никого не спасало и не способно было спасти. Так или иначе колыбельные пациенты были приговорены, и неважно, торопились ли они еще каждый день на любимую работу, носились ли на мотоцикле по ночному городу или лежали в палате неподвижными, тихими телами, упакованными в больничные одеяла. У всех внутри безостановочно надламывался и осыпался мелкой крошкой побежденный недугом орган. Определенный, материальный и ясно ощущаемый Верой. Болезненное сосредоточение небытия, подступившего вплотную.



Лишь однажды Вера не смогла установить, в каком органе у колыбельной пациентки зародилась смерть.

Звали эту пациентку Лора. Она явилась на прием с обострением хронического пиелонефрита. Но разрушение ее тела концентрировалось не в почке. Оно не концентрировалось вообще нигде.

Лора вошла в кабинет воздушно, практически невесомо – совсем юная, худая, ломкая. Казалось, одно неосторожное движение – и от позвоночника разбегутся трещины. Колыбельная в ее присутствии лилась свободно, всем своим безжалостным серебристым равнодушием. Звуки растекались во все стороны, а вместе с ними и затаенная смертоносная боль, не замирая ни на секунду и не скапливаясь в определенной точке.

– Это вы, значит, занимаетесь исцелением почек? – спросила она неожиданно спелым, глубоким голосом. – Или только диагнозы ставите?

– Бывает по-разному, – пожала плечами Вера.

– Это не очень-то обнадеживает. Впрочем, мне уже все равно.

Когда пациентка уселась напротив, Вера увидела вокруг ее глаз паутину мелких морщин и поняла, что не такая уж она и юная, как кажется в первые секунды.

Лора говорила спокойно, тягуче и смотрела куда-то сквозь Веру застывшим, практически неподвижным взглядом. Словно ее глаза когда-то раз и навсегда заледенели, покрылись толстой студеной коркой. Где-то глубоко, под крепким глазным льдом, еще как будто плескалась голубоватая теплая жизнь. Но наружу не выходила, не могла выйти.

Когда Вера рассказывала ей о назначенных анализах и предстоящем курсе лечения, Лора, казалось, слушала серьезно и внимательно. При этом без конца гладила правой рукой левую – будто успокаивала. Руки у Лоры были тонкие, бледные и очень сухие. В глубоких трещинах на костяшках пальцев, с подсохшими кровяными капельками, проступившими сквозь белизну.

И внезапно Лора улыбнулась и наконец сфокусировала взгляд на Вере. Голубоватая радужная оболочка на секунду всколыхнулась живой волной.

– Скажите, а каково это – знать, что пациент скоро умрет, и все равно выписывать ему ненужные лекарства от какого-то воспаления почек?

При этих словах у Веры в животе будто щекотно дернулось прохладное лезвие.

– С чего вы взяли, что…

– Ни с чего не взяла. Я просто знаю, что умру. И вы это знаете. Вижу, что знаете. У вас же в глазах крупными буквами написано: «Бедная, бедная дурочка, пришла лечить почки, нестрашное, безобидное воспаление, а сама уже одной ногой в могиле».

И Вера – неожиданно для себя – не стала спорить. Беспомощно промолчала в ответ.



Время шло, и Верина практика накапливала все больше смертей, все больше мучительных растворений в бескрайней небытийной черноте. Смерть постепенно становилась какой-то отчаянно-будничной, пронзительно-обыденной. Вера смотрела на ускользающие в ничто тела, слушала неотвратимые переливчатые звуки и чувствовала, как внутри у нее сжимается и болит нечто не имеющее органической природы. Она могла лишь молча страдать от своего бессмысленного дара.

Помочь она не могла.



В какой-то момент беспрерывный поток колыбельных смертей стал настолько невыносим, что Вера решила сменить работу.

– А что, сейчас куча вакансий, для которых не требуется специального образования, – сказала она как-то вечером Кириллу, на тот момент уже прочно укоренившемуся в ее жизни. – Например, стану менеджером по продажам чего-нибудь. Или еще лучше – трейдером. Хоть денег немного заработаю.

– Для того чтобы стать трейдером или менеджером, все равно нужны какие-никакие знания, – осторожно возразил Кирилл. – Да и к тому же… У тебя ведь такая благородная профессия… Ты прекрасный врач.

– Да откуда тебе знать, какой я врач? А знания – ну да, нужны, как и везде. Но на трейдера явно не восемь лет надо учиться. Пройду какие-нибудь курсы, да и все.

– Я уверен, что врач из тебя прекрасный. Решать, конечно, тебе, но мне кажется…

– Мне тоже все время что-то кажется, и ни к чему хорошему это не приводит, – перебила Вера. – Работа в больнице выжимает из меня все соки. Я устала, Кирилл. К тому же пора развиваться, осваивать новые профессии. Вот мама, например, считает меня безамбициозной неудачницей. Возможно, она права. И сейчас самое время начать извилистый путь к успеху.

Кирилл озадаченно морщил лоб, беспокойно водил рукой по красно-белесому дивану, по шершавым бордовым цветочкам диванной подушки. Разумеется, он знал, насколько глубоко Вере плевать на мнение матери относительно бесперспективности ее работы. И довод о внезапном пути к успеху явно не укладывался у него в голове.



Верино заявление по собственному желанию приняли довольно равнодушно.

– В частную клинику устроились? – только и спросил Константин Валерьевич.

– Ну… почти. Можно и так сказать.

– Что ж, если надумаете вернуться, наши двери для вас открыты, – спокойно сказал он, пристально глядя на Веру жемчужно-серыми ледяными глазами. И добавил: – Если, конечно, вы будете готовы следовать объективной реальности.



И в Вериной жизни началась череда бессмысленных и чудовищно похожих друг на друга собеседований. Она откликалась на все подряд: вакансии агента по недвижимости, менеджера по рекламе, оператора колл-центра, консультанта в «Сбербанке» – все эти предложения о работе нещадно обволакивали ее сознание плотной пеленой. В какой-то момент все собеседования будто слились в одно бесконечное и тягомотное пребывание в отчаянно выстуженных кондиционерами офисах, тоже слитых воедино. У потенциальных работодателей никогда не было лиц: от них оставались в памяти лишь расплывчатые антропоморфные пятна, деревянные трескуче-сухие голоса и дежурные, затасканные вопросы.

– Почему вы хотите работать именно у нас?

Вера хотела не именно у них, а просто подальше от больницы и колыбельных пациентов. Но ответить честно она, конечно, не могла и поэтому бубнила что-то невнятное про «динамично развивающуюся, успешную компанию». Затем еще несколько минут объясняла заготовленными фразами, почему вдруг решила оставить профессию врача (маленькая зарплата, огромная ответственность, много стресса). Безликие интервьюеры, как правило, уточняли что-то еще, в основном связанное с Вериной «мотивацией» и ее «стремлением к карьерному росту». На это она так же выдавала бесцветные заготовки, пустые речевые шаблоны, найденные на просторах Интернета. Внимательно выслушав бессмысленные Верины фразы, потенциальные работодатели бодро обещали, что обязательно позвонят на днях. И Вера с облегчением вставала с неудобного, словно пыточного стула и мгновенно ускользала прочь, сквозь душные коридоры, прорезанные в некоторых местах офисными пахучими сквозняками.



Работодатели и правда перезванивали. В основном, чтобы сообщить, что Вера им, к сожалению, не подходит.

– Просто нам показалось, что вы не очень настроены на подобную работу, – зачем-то оправдывались в трубке. – Поймите, на эту вакансию есть много по-настоящему мотивированных кандидатов. И нам не хотелось бы, чтобы не очень мотивированный сотрудник занимал чье-то место… Чужое место.

При этих словах интервьюера Вера каждый раз ловила себя на мысли, что совсем не расстраивается. Напротив, она будто ощущала странное глубинное освобождение от чего-то громоздкого и ненужного.



Но однажды ей позвонили, чтобы поздравить.

– Рада сообщить вам, что вы приняты! – торжественным хрустальным голосом сказала безликая телефонная девушка Инна, вероятно, секретарша.

Вера тут же почувствовала, как ее лизнуло изнутри холодным свистящим ветром.

– В смысле? Уже точно? – спросила она с робкой нелепой надеждой, пульсирующей где-то в районе солнечного сплетения.

– Абсолютно. С завтрашнего дня можете приступать.

– Прямо с завтрашнего?

Ветер закрутился, завился в груди острыми свинцовыми вихрями.

– Конечно. Вы ведь говорили на собеседовании, что свободны и готовы приступить к работе немедленно, разве нет?



Вера действительно так говорила. Отступать было некуда. И на следующий день ей пришлось доехать на пятом автобусе до приземистого светло-лососевого здания агентства «Биг Флэт» и вступить в должность «менеджера по продажам строящейся недвижимости».

Вопреки названию вакансии, в Верины обязанности входили в основном ассистентские хлопоты, мало чем отличавшиеся от тех, что доставались секретарше Инне: обработка интернет-заявок и работа со звонками (к счастью, только входящими). Клиентов в офисе принимал ее коллега Арсений – молодой долговязый парень с длинными носогубными складками и рыхлыми сиреневатыми мешочками под глазами. Он же организовывал и проводил «показы на объектах», бронировал квартиры, занимался подготовкой документов, а также сопровождал клиентов «на всех этапах». У Арсения, несмотря на увядшее, как бы немного усталое лицо, были энергичный свежий голос, выверенные движения, безупречная осанка. Всем своим видом он словно демонстрировал свое первенство, свое неоспоримое господство на вверенной ему территории.

– Это только первое время, Вера, пока вы у нас осваиваетесь, – таинственно понижая голос, говорила директриса агентства Элеонора Васильевна. – Потом и вы постепенно начнете принимать более активное участие в сделках.

Вера к более активному участию не стремилась. В отличие от деловитого честолюбивого Арсения, явно планирующего открыть собственное агентство недвижимости в обозримом будущем, она довольствовалась отведенным ей минимумом. Вялым потоком однообразных клиентских звонков, однотумбовым матово-сливочным столом. Видимым из окна кусочком двора с полукруглой скамейкой и корявым сухим деревом, покрытым вздутыми болячками. А еще лучше было бы ограничиться потрескавшимся дерматиновым сиденьем пятого автобуса, который ежедневно доставлял Веру до места работы. В автобусе было тепло и дремотно. В нем хотелось ехать до бесконечности, наполняться стремительно летящими мимо улицами и самой мысленно лететь в безмятежный, беспредметный сон, где нет ни боли, ни остро ощущаемой непоправимости. Одни только убаюкивающие видения хвойного леса и дачи тети Лиды и дяди Коли. У Веры не было ни малейшего желания вылезать из этого теплого сна в неуютный непредсказуемый день, в выстуженную кондиционерами явь. Туда, где по идее нужно бороться, проявлять себя, активно толкаться локтями, отхватывать все новых клиентов. И все ради чего? Чтобы впихивать беднягам еще не существующее, фантомное жилье с воображаемым уютом, которого, возможно, никогда и не будет в реальности. Зато точно будет вид на бурую промзону, осыпающуюся ржавчиной и застланную нездоровой прозеленью; будет кафельный безысходный полумрак подъезда – изнанка вожделенной благоустроенности; будет с лязгом открывающийся тесный лифт, в котором молниеносно улетучиваются все мысли о теплом бескрайнем покое.

Нет, бороться за клиентов Вера не хотела.

И, похоже, Верино отсутствие энтузиазма было настолько ощутимо, что «первое время», отведенное ей Элеонорой Васильевной на освоение профессии, стало заодно и последним.

– Мне очень жаль, но эта работа явно не для вас, – уже спустя месяц сказала директриса, сострадающе, чуть ли не скорбно глядя на Веру густо подведенными глазами. – Вы занимаете чужое место.



И Вера вернулась с чужого места на свое, привычное, пропитанное колыбельными смертями. На исходную и одновременно болевую точку своей взрослой жизни. В приемный покой с запахом тревоги и жадно растущим кактусом; в больничные коридоры, залитые густым ярко-желтым светом; в леденисто-голубоватую операционную. Вернулась к пациентам – беспокойным, глубинно стыдливым, готовым сжаться на приеме в комок, в беспомощный эмбрион. И к уже перешедшим линию беспокойства и стыдливости, просто бестелесно лежащим, откинувшим голову на тощую казенную подушку и обратившим к потолку бескровно-острый, словно бумажный профиль.



О Диме Коршунове Вера думала постоянно. Вспоминала момент, когда все вокруг музыкального мобиля с пираньями словно накрылось белым саваном. И когда она трусливо ушла прочь от разбитой витрины, не обернувшись даже издалека.

Поскольку мертвого раздавленного тела она так и не видела, ей хотелось верить, что в тот день Дима Коршунов вовсе не погиб. Просто покалечился. Полежал какое-то время в больнице, возможно, даже в коме, а потом пришел в себя. В течение долгих лет, гуляя по улицам города, Вера тревожно вглядывалась в лица молодых людей, сидящих в инвалидных колясках. Или бредущих на костылях. Но Димы Коршунова среди них не было.

По логике вещей следовало бы искать его в районе того самого магазина детских товаров. Рядом со спортивной площадкой, где он играл в волейбол. Вполне вероятно, что где-то в том районе были его школа, его дом. Но Вера упорно не приближалась к тому роковому, злосчастному месту. Обходила его за два километра – словно ноги отказывались нести ее туда. При одной мысли о возвращении к тому самому магазину внутри Веры все отчаянно сопротивлялось, а в жилах возникала острая саднящая щекотка. Будто Вера стояла на подоконнике двадцать пятого этажа, и у самых ее ног пролетали крошечные, с булавочную головку машины.

Вере было слишком стыдно и страшно возвращаться туда вновь. Сложно сказать, что именно она боялась увидеть на месте несчастного случая – после стольких-то утекших с того момента дней. Но страх был жгучий, звериный, намертво сжимающий брюшные мышцы.



«В конце концов, – думала Вера, – если Дима Коршунов и правда выжил, он вряд ли проведет остаток жизни в своем микрорайоне. Так или иначе он должен когда-нибудь появиться в других частях города».

Но он не появлялся.

И тогда Вера решила для себя, что он просто уехал. Куда-нибудь очень-очень далеко. Например, туда, куда она сама хотела одно время отправиться. К мутным амазонским водам. Он уехал, чтобы прийти в себя подальше от родного города, резко ставшего ненавистным после того страшного случая. Подальше от сочувствующих лиц знакомых. Уехал, чтобы спокойно оправиться от ледяного дыхания смерти, прошедшей в миллиметре от него. И начать жить с чистого листа.

И теперь Дима Коршунов припеваючи живет где-нибудь в окрестностях Манауса. Возможно, немного хромает на левую ногу, а на виске у него извивается выпуклый розоватый шрам. А в целом – он вполне доволен жизнью.



Но в глубине души Вера знала, что выжить Дима Коршунов не мог. И образ, увиденный ею около «Нового города», не более чем призрак. Колебание влажного преддождевого воздуха, водянистый сгусток. Или плод ее воображения, усталого сознания, истощенного ночным дежурством.

Загрузка...