16


Свое место

Вера твердо решает уйти.

Эта больница, обезличенные стены палат, сверкающие стерильной голубизной операционные, нескончаемые линолеумные коридоры – все это уже не ее, не Верино. На самом деле все это никогда и не было Вериным.

Она неспешно проходит мимо ждущих ее пациентов. У некоторых страдальчески вытянуты лица, словно для написания иконы. Другие сидят с неподвижными отсутствующими выражениями. Какая-то полная коротко стриженная женщина в крупных бусах отрывисто и нервно говорит по телефону.

Среди пациентов есть даже один колыбельный: лет сорока пяти, в темно-синем спортивном костюме. Он сидит возле огнетушителя, угрюмо сгорбившись, сцепив руки в замок. Его темно-синяя сутулость будто выкатывается сломанным колесом откуда-то из внутренней темной усталости в болезненно освещенный коридор. Обдает Веру отчетливыми всплесками белой пираньевой мелодии.

Ему пока просто немного больно, даже скорее дискомфортно. Слегка ноет поясница, да в моче время от времени скручиваются тонкие кровяные нити. Он пришел на прием даже не с этим, а с более значимой на данный момент эректильной дисфункцией. Ему пока ничего не известно про затаившееся в его почечной ткани новообразование, под тяжестью которого он в скором времени сломается. Лопнет от метастазов, словно перезревший фрукт, раскрыв патологоанатому свою больную сопрелую внутренность.

Это все меня уже не касается.

Вера прямиком проходит в кабинет заведующего. Константина Валерьевича сейчас нет на месте, но его отсутствие ничего принципиально не меняет. Вера берет чистый лист бумаги, делает медленный глубокий вдох, пишет заявление об уходе. И с каждым написанным словом ее как будто немного отпускает. Как будто в глубине души рассеивается что-то наболевшее, темное, трухлявое.

Мне, похоже, давно пора было уйти из больницы. И не возвращаться. Только вот пока непонятно, куда идти дальше. Агент по не движимости, менеджер по рекламе – все это, помнится, тоже чужие места. А где мое место – неясно. Но ничего, у меня будет время подумать. Будет время понять, переосмыслить и начать все заново. Забыть навсегда все лишнее.

Она уже собирается уходить, но в дверях кабинета сталкивается с Константином Валерьевичем.

– Здравствуйте, Вера, – говорит он невозмутимым металлическим голосом. – Как самочувствие?

– Здравствуйте. Приемлемое.

Он смотрит на Веру внимательно, остро, царапая жемчужно-ледяными глазными льдинками.

– Что-то случилось? У вас вроде бы сейчас должен идти прием. Или я ошибаюсь?

– Не ошибаетесь, должен идти, да. Но не идет. И по этому поводу я написала вам письмецо.

Вера кивает в сторону черного полированного стола с белеющим пятном заявления. Константин Валерьевич делает пару шагов вперед и быстро проскальзывает по листу глазами.

– Значит, все-таки что-то случилось? – спрашивает он с той же невозмутимостью.

– Нет-нет, ничего нового, все по-прежнему. Помнится, вы мне как-то сказали, что если я хочу работать врачом, то мне необходимо… следовать объективной реальности. Так? Иначе интуиция может увести меня слишком далеко от здравого смысла. Так вот: следовать реальности у меня не получается, в связи с чем я приняла решение уйти со своей врачебной должности. И вообще распрощаться с медицинским миром.

Несколько секунд Константин Валерьевич молчит, хладнокровно и настойчиво пытаясь разглядеть в Вериных глазах истинную причину ее ухода.

– И вы поняли это так внезапно?

– Да, представьте себе, ни с того ни с сего. Озарение пришло, не иначе.

– Послушайте, Вера, я буду с вами откровенен. Объективной реальности действительно необходимо следовать. И не только в нашей с вами профессии, поверьте. Но если в какой-то момент вы почувствовали, что интуиция сильно вам мешает, не позволяя в полной мере выполнять ваши должностные функции, это не повод тут же строчить заявление об уходе. Дело в том, что вы просто…

– …что я просто занимаю в этой больнице чужое место, – перебивает Вера, выходя в коридор. – Как, впрочем, и везде. Я это прекрасно знаю, и тут нечего добавить или возразить.

Константин Валерьевич задумчиво потирает на носу малиновые куперозные прожилки, не отводя от Веры пристального взгляда.

– Что ж, давайте поступим следующим образом. Я пока не стану принимать во внимание ваше заявление. А вы подумаете. Хотя бы до конца рабочего дня.

– Я уже подумала, Константин Валерьевич. Я даже, наверное, слишком долго думала.



Вера спускается в буфет, чтобы в последний раз выпить больничной кофейной жижи. И навсегда оставить в прошлом этот ненавистный вкус, жженую горькую черноту, усугубившую не одну бессонную ночь.

– Кофе закончился, – бодро говорит буфетчица, светящаяся сухой, словно обезжиренной моложавостью. Ставит на прилавок обколотый стакан с рыже-бурым отваром из сухофруктов. – Компотик будете?

Вере не принципиально, можно и компотик. На ходу глотая скользкую приторную сладость, она удаляется к свободному столику. Ей нужно спокойно, неспешно подумать и решить, что делать дальше.



И тут к ней подходит молодой человек.

Крупный, рыхловатый, с очень светлой кожей, в трениках с отвисшими коленками и растянутой футболке. Смутно знакомый.

– Здравствуйте, – неуверенно говорит он. – Вы это… помните меня?

– Нет, не помню, – леденистым голосом отвечает Вера, раздраженная, что ее потревожили.

Даже в эти прощальные минуты мне нет покоя.

– Я ваш пациент… Я был у вас на приеме.

– Понятно. Только пациентов у меня очень много, уж простите, всех упомнить не могу. Память у меня не фотографическая.

– Ничего страшного… Я это… Поблагодарить вас пришел. Вы мне помогли очень.

– Что ж, я рада.

Вера безучастно пожимает плечами и продолжает неторопливо хлебать компот, стараясь не подавиться ошметками сухофруктов.

– Да… Вы мне, можно сказать, жизнь спасли. Я тогда по вашему совету обратился к Олегу Игоревичу, ну, вы знаете его, наверное, это ваш коллега из того, другого отделения… Ну, в общем, он мне сказал, что я вовремя к нему пришел и теперь все будет нормально. Еще бы чуть-чуть, и было бы поздно. А так – все поправимо, меня прооперируют, и все наладится. И мой сынишка не останется сиротой.

Лишь в этот момент Вера внезапно замечает за его спиной группу детей, внимательно следящих за разговором.

– Вы уж простите, увязалась тут за мной ребятня, – продолжает он немного смущенно. – Очень уж им захотелось посмотреть, как тут все вообще, внутри больницы. Хотя я и говорил, что больница – не музей какой-нибудь и что здесь все серьезно. Это сынишка мой, а это его друзья.

И Вера невольно вздрагивает. Потому что его сын – Луис. Тот самый, которого она представляла себе, живо рисовала в мыслях, читая легенду из книги про амазонские воды. И которого она видела потом в реальности, за пределами воображения, в тени прохладного двора. Отвергнутого, с выбитым зубом. В отдалении от других детей, не желающих делить с ним пространство всеобщего веселья.

А теперь он окружен сверстниками и вовсе не кажется изгоем. Напротив, он как будто слит воедино с этой пестрой загорелой массой растущих бойких тел. Непринужденным, легким движением Луис поднимает на Веру лицо, и она с ясностью видит его черты: покатый лоб, косой выпуклый шрам на левой брови, заостренный кончик носа. И видит его улыбку – бесхитростную, прямодушную.

Похоже, у него в глубине больше нет никакого Артура.

Со странным, удивленным облегчением Вера смотрит на его ровные молочные зубы, вовсе не треугольной формы.

– Я очень рада, – растерянно повторяет она. – Я очень рада.

– Вы правда замечательный доктор. Кто-нибудь другой и внимания бы не обратил, а вы вот обратили и отправили меня к Олегу Игоревичу. И теперь благодаря вам все будет хорошо.

У Веры в памяти все никак не всплывает момент, когда она отправляла кого-то к Олегу Игоревичу. Более того, она даже не в силах припомнить, кто такой этот Олег Игоревич. То есть, несомненно, какой-то ее коллега – бывший коллега, о котором она пару раз слышала, но вот на каком таком «другом отделении» он работает – совершенно забылось. Впрочем, выяснять это нет ни сил, ни смысла.

– Я просто выполняю свою работу.

Выполняла.

– Ну, знаете, выполнять работу можно по-разному. Не все к своему делу подходят добросовестно. Далеко не все. Вот, пожалуйста, сынишка мой: левой пяткой домашние задания делает. А ведь осенью ему уже во второй класс идти! Да, разгильдяй? – поворачивается он к сыну.

Все дети, включая самого Луиса, заливисто смеются. И от этого смеха возникает ощущение влажной поздневесенней улицы, до блеска промытой дождем.

– Ну, летом-то, наверное, и не стоит сидеть над уроками, – чуть заметно улыбается Вера.

– Летом, может, и не стоит, так ведь он и потом, и после каникул будет так же разгильдяйничать!

На несколько секунд пациент замолкает, словно внезапно смутившись. А затем судорожно лезет за чем-то в карман.

– Я это… вообще не просто так пришел. То есть я пришел вас поблагодарить, как уже сказал. Но не просто на словах. Вот, возьмите, пожалуйста. В знак моей признательности.

И он кладет перед Верой на край заляпанного кофейной жижей стола бело-зеленый конвертик с оранжевыми елочками.

Веру словно окатывает изнутри бурной студеной водой. Она отчаянно хочет возразить, хочет сказать что-то точное, мощное, глубинно правдивое, что могло бы отменить и конвертик, и утренние слова Коршунова, и всю несуразность ее прожитой врачебной жизни. Да и не только врачебной. Но слова никак не подбираются в голове, не выстраиваются в желаемую всесильную фразу. И когда она поднимает взгляд от конвертика, ее пациент уже уходит из буфета, уводя за собой пестрый хвост детворы.

Еще около минуты Вера неотрывно смотрит на нелепые оранжевые елочки. В голове вновь вырисовывается мамин рассказ про конвертик, оставшийся лежать на дне помойки. Из неподвижной темноты мыслей возникает снег. Густые хлопья начинают медленное скольжение по железобетонной тверди домов, обступивших двор; по редким, сиротливо жмущимся деревьям. Нигде надолго не задерживаются, не скапливаются тяжелой зернистой коркой. Сразу устремляются вниз, в разверзнутое помоечное нутро, и бело-зеленый конвертик становится чисто белым. А вместе с ним постепенно белеет и Вера – словно ее тоже припорошило снегом.

И тут, в этой мысленной заснеженной тишине мягко звучит голос Аркадия Леонидовича. «У вас еще есть шанс там остаться, – говорит он. – Там. Вы можете никуда оттуда не выходить, если не хотите. Это только вам решать».

И Вере внезапно кажется, что она действительно еще может остаться в прихожей жизни, в уютном несуществовании. Все, что она как бы прожила, – это не по-настоящему, не взаправду. Просто у нее перед глазами пронеслась ее возможная, потенциальная жизнь, которую она вовсе не обязана принимать. Она может навсегда остаться в приятном небытийном полумраке и не появляться на свет. Не выходить в осязаемый реальный мир, до краев наполненный многоликой неминуемой болью; мир, в котором нужно бесконечно бежать; в котором нельзя просто застыть посреди ласкового дремотного леса; мир, в котором нужно отчаянно и ежеминутно бороться.

И я останусь, Аркадий Леонидович, как вы и предполагали.

«Принимайте от пациентов в благодарность бело-зеленые конвертики с оранжевыми елочками», – вторит Аркадию Леонидовичу Коршунов, иронично глядя на Веру.

Приму, конечно, приму. И спрячу в него все, что могло бы произойти, если бы я и правда появилась на свет. А ты, Коршунов, живи и борись на здоровье.

Вера медленным рассеянным жестом берет со стола конверт и кладет его в джинсовый карман. В голове проносится мысль, что сегодня она так и не надела белый халат. И уже не наденет никогда.

В больничный буфет постепенно наплывают люди, выстраиваются в шумливую кривую очередь. Но Вере эта обеденная суета кажется бесконечно далекой.

Вот, собственно, и решение относительно того, что делать дальше. Ничего. Просто не быть. Не рождаться.

От этого простого внезапного прозрения внутри становится безмерно, невообразимо свободно. Вера даже удивляется, что не додумалась до этого раньше. Все, что было нужно, – это изначально отказаться от слепой борьбы за саму жизнь, от мучительного биологического усилия. От необходимости бессмысленного и непрерывного движения. Это же так очевидно.

Теснящий и наступающий со всех сторон мир резко легчает, рассеивается. Даже случайные толчки людей, суматошно снующих мимо с суповыми тарелками, уже совершенно неощутимы. Словно все вокруг окончательно отделилось от Веры и теперь с каждой секундой уплывает все дальше – огромным обломком льдины. Прочь от прихожей жизни, в сторону бурной, оживленной действительности. Тем лучше. Пускай опостылевшая, пропитанная болью повседневность растворяется где-то вдалеке. Как можно дальше.



Теперь уже точно можно никуда не спешить. Несуществующая, свободная Вера выплывает из буфета и невесомо скользит по коридору. Никто ее не замечает, не выделяет взглядом из воздушной больничной пустоты. Бровастая полнощекая уборщица добралась до первого этажа и теперь размазывает скудную летнюю грязь рядом с буфетом. Плюхает в ведро бурую слякотную тряпку, источающую прелый запах; с силой отжимает ее, расставив красные шершавые локти, и продолжает шумно ею водить по волнистому линолеуму. Время от времени поднимает усталые глаза на проходящих мимо людей. Но только не на Веру.

А вот впереди возникают регистратурная Люба и Настенька-санитарка. О чем-то оживленно беседуют, вертят во все стороны соломенно-желтыми головами. И их цепкие энергичные взгляды беспрепятственно скользят сквозь Веру, словно сквозь воздух.

Уже у выхода из корпуса на пути встречается Константин Валерьевич. Вероятно, только что выходил покурить и теперь спешит обратно, к неотложным повседневным делам. На этот раз он, разумеется, не станет уговаривать Веру не принимать необдуманных решений и не увольняться. Никакая Вера и не числится среди его сотрудников. На ее месте всегда работал и работает другой, гораздо более перспективный врач. Такой, который появился в медицине не случайно, не вследствие нелепого трагического происшествия, а по призванию.

Вера пересекает больничный двор, соседнюю улицу и неспешно поднимается на холм крылатой коровы. Город, видимый с холма, сейчас кажется удивительно далеким и отчетливым. Простирается перед Верой в мельчайших подробностях – гораздо дальше, чем обычно. Плавно перерастает в соседние поселения. Словно холм резко вырос, вытянулся вверх, превратившись в неимоверно высокую гору. Пространство внизу бесконечно тянется узкими пыльными улицами, прохладными земляными дворами, несгибаемыми линиями гаражей; приподнимается одноцветными бетонными постройками, однотипными историческими памятниками. Закругляется пестрыми от клумб вокзальными площадями, вьется серебристо-чешуйчатыми полосками рек и где-то там, вдалеке, утопает в густом зеленом полумраке лесопарков.

Внезапно Вера вспоминает, как в своей возможной, потенциальной жизни однажды стояла на холме рядом с январским лесом и как дядя Коля заметил, что вдалеке все будто ищет соединения с воздушной высью, пытаясь преодолеть границу между землей и небом. И теперь ей кажется, что сама она может перейти эту границу в любой момент. Воспарить, унестись в высоту, как когда-то это сделала обглоданная до костей корова, стоящая сейчас рядом. Вобрав в себя единым вдохом весь воздушный простор над городом, Вера способна переместиться настолько далеко, насколько хватит взгляда. Вплоть до белесого солнца, прорастающего сквозь душную облачную пелену. Или даже дальше.

Ее свободная от имени и тела сущность с легкостью может перенестись куда угодно – в том числе и за стены домов. Заглянуть в любой уголок реального мира, никогда ее не знавшего.

Вон там, рядом с вокзальной площадью, на улице, где из канализационного колодца поднимается густой белый пар, в угловой квартире на третьем этаже хрущевки сейчас проживает Тоня.

В школе вместо никогда не существовавшей Веры у нее, конечно, была иная подруга. Более решительная, более находчивая. И эта подруга не-Вера не допустила даже Тониного сближения с невероятным Ванечкой. Каким-то образом быстро и навсегда отвадила его от школьного двора. Возможно, подключив свою энергичную тетю, работавшую в то время в милиции. И уберегла Тоню от сомнительного шарма скользких маслянистых глаз и почти налаженного бизнеса в Москве.

И вот Тоня выросла, располнела, устроилась работать кассиршей в окраинный супермаркет. Стала ярко краситься и носить крупные бижутерные серьги с едко-зелеными камнями. Вышла замуж за тихого, неразговорчивого, мучнисто-серого Матвея с хладокомбината. И родила ему двоих детей. Старшая девочка Даша сейчас сидит на ворсистом темно-коричневом ковре, уткнувшись в планшет с мелькающими мультяшными картинками. Мать сегодня сделала ей такой тугой хвостик, что девочкины ореховые глаза кажутся слегка раскосыми, оттянутыми к вискам. Младший, Егорка, мирно спит в кроватке – наконец-то, после стольких уговоров. Над ним неподвижно и беззвучно белеет мобиль в виде рыбок (еще от Даши остался). Самых обычных пластмассовых рыбок – беззубых и безобидных. Тех, что никогда не станут пираньями.

А сама Тоня сидит на кухне, пропитанной неизменным, никогда не исчезающим запахом жареного лука. За клеенчатым столом, робко жмущимся к стенке.

– Даша, не сиди на полу! – кричит она в комнату, сквозь распахнутую дверь.

Но девочка не реагирует, не двигается с места. Слегка хмурит брови и недовольно подергивает плечом.

Тоня не настаивает. Со вздохом переводит взгляд на окно, на пыльные замызганные стекла. Вспоминает, что еще три месяца назад собиралась их помыть. Но сил в последнее время совсем не осталось – все силы словно безостановочно утекают в открывшуюся где-то в глубине тела червоточину. И Тоня смотрит дальше, за окно, на видимый кусочек облачного неба с промоиной синевы.

Напротив нее сидит подруга не-Вера. Четкими энергичными движениями разливает коричневатую заварку из бледно-розового надколотого чайника.

– Что-то я подустала, – рассеянно жалуется Тоня. – От всего.

– Ну, бывает, Тонечка, период такой, – отвечает не-Вера. – Все наладится. Если хочешь, можем на следующих выходных за черникой съездить. Пока не похолодало. Заодно к Ане заедем в гости, она звала. Ты хоть обстановку сменишь, отвлечешься, развеешься немного.

Тоня в ответ задумчиво пожимает плечами:

– Может быть. Надо только с мамой насчет детей договориться.



Возможно, Тонина жизнь сложилась не совсем так, как она мечтала. Но все-таки сложилась, не оборвалась и продолжает складываться по сей день, непрерывно тянуться вперед. И в этой жизни как-никак было немало счастливых моментов. Например, вечер школьного выпускного, когда она предстала перед всеми в новеньком кремовом платье с открытой спиной. Таком элегантном, что даже высокомерная Регина позавидовала. Платье и правда было божественным и сидело на Тоне превосходно – подруга не-Вера подтвердила. В тот же вечер Артем из параллельного класса внезапно пригласил ее потанцевать, и от его близкого горячего дыхания Тоню насквозь пронизывала смутная незнакомая радость – острая и саднящая, словно содранная кожа. Или спустя пять лет, когда она только-только познакомилась с Матвеем. Когда они вдвоем сидели на крыше, пили сладкое тягучее вино из картонной коробки и смотрели, как вдалеке, где-то у самого края земли, заводские трубы отражаются расплывчатыми дымными хвостами в вечернем небе – словно в огромном кисельном озере. И как от летящего в неведомые края самолета остается длинная молочно-белая царапина. Или вот еще счастливый момент: когда родилась долгожданная Даша. Когда дергалась у Тони на руках – теплая, живая, совершенно потерянная в этом новом, незнакомом мире. Билась во все стороны своим крошечным беспокойным сердечком.

Когда-нибудь Тони не станет, но произойдет это очень, очень нескоро. И умрет она не в ледяной кровавой ванне, не от собственных неловких рук, а в чистой постели, пропитанной теплым пятнистым светом, – от незаметно скопившегося внутри ее тела биологического времени. Отойдет безболезненно, постепенно – словно слышимая из соседней комнаты радиостанция, которая наливается все более шипящими помехами, до тех пор пока чья-то невидимая рука не выключает приемник мягким окончательным щелчком, погружая квартиру в безмолвие.

А вот совсем рядом, в стенах больницы, спешит на операцию довольно молодой перспективный врач, место которого Вера никогда не занимала. Будет проводить эпицистостомию первой категории сложности. За свои недолгие годы работы он успел помочь уже очень многим пациентам – даже тяжелобольным (хотя, конечно, не колыбельным – этим не поможет никто).

Вот, например, совсем недавно он удалил опухоль лоханки правой почки семидесятидевятилетнему Геннадию Яковлевичу. И хотя на сердце у того после операции все так же гулко и неприкаянно, по крайней мере он будет еще какое-то время жить, смотреть по утрам в светлеющее окно, возможно, ходить в ДК и покупать продукты по желтым ценникам. Машинальная, но все же действительная, непрерванная жизнь будет пульсировать в его теле еще не один год.

Или вот на днях этот же самый врач выполнил цистолитотрипсию сорокаоднолетней Снежане. Удалил шелковые лигатуры, оставшиеся после чужой, неумело выполненной операции. Снежане предстоит жить еще очень-очень долго. И она уже, скорее всего, вернулась к своей долгой жизни. К разносортным голосам телевизора, слитым в монотонное мерное жужжание, похожее на стучащий по подоконнику дождь, если к нему не прислушиваться. Снежана не прислушивается.

А девятнадцатилетний Никита, экстренно прооперированный этим же врачом после разрыва почки, решил поменять свои жизненные планы и не переезжать в Москву. Быть может, в своем неудачном падении с дерева он увидел некий знак. И возможно, оно и к лучшему. Скорее всего, его жизни суждено сложиться именно в родном городе. Как бы то ни было, после успешно проведенной операции его здоровью не грозят никакие неприятные последствия. И очень скоро он сможет вернуться к работе. Правда, мысль о неосуществленном переезде все-таки будет порой назойливо и тоскливо кружиться возле повседневных дел, словно мошкара возле миски с подгнившими ягодами. Но это уже мелочи, слегка саднящие нюансы, на которых, конечно, не стоит заострять внимание.



Перспективный молодой врач, место которого Вера никогда не занимала, не подвержен «предчувствиям». Он не слышит в голове бессмысленных смертельно-убаюкивающих мелодий, а просто делает свое дело – четко, уверенно, добросовестно. До последнего пытается помочь, а когда помочь не получается, принимает чужую смерть как данность. И тут же берется за следующую чужую жизнь, которую, возможно, удастся сохранить на долгое время.

С ним никогда не случается внезапных помрачений. Его разум всегда ясен, всегда сверкает и источает свежесть, словно позолоченный вернувшимся солнцем летний парк после дождя. Мучительные моменты прошлого не настигают его внезапно, посреди рабочего дня, не накатывают тяжелыми волнами. С пациентами он ровен, улыбчив, неизменно спокоен. И больничная белизна в его присутствии напоминает не о предсмертном ослепляющем свете, а скорее о легком, фарфорово-хрупком пейзаже, завернутом в пелену первого снега.

На него всегда можно положиться. С виду он мягкий, с рыхловатым округлым лицом и добрыми водянистыми глазами. Но внутри у него – непоколебимая плотность, надежная при любых обстоятельствах. Словно он когда-то проглотил сейф, наполненный невозмутимой прохладной решимостью и самообладанием.

Его очень ценит Константин Валерьевич, ценят коллеги. Все надеются, что он не уйдет из городской больницы в частную клинику как можно дольше.

Хотя когда-нибудь он, вероятно, переедет работать за границу. Институтский друг уже почти полгода зовет его в Германию.

– Тебя тут с руками оторвут, вот увидишь, – не далее как позавчерашним вечером настаивал друг по скайпу. – Язык выучишь в два счета, да и диплом здесь подтвердить – пара пустяков.

– Да, я глянул уже список документов, все и правда не так сложно, – соглашается он и параллельно отвечает на сообщение назойливой Ангелине Григорьевне с призрачным хроническим циститом, существующим исключительно в ее голове.

– Ты, главное, на курсы языковые запишись.

На курсы он запишется уже в следующем месяце. С видом на будущее – чтобы не терять время. Но пока что он хочет остаться в родном городе, где столько несчастных, погнутых жизнью людей нуждаются в неотложной врачебной помощи.



А вот из того песочно-желтого панельного дома появляются Кирилл и его жена Алина. Тащат за собой объемистые, слегка потертые чемоданы. Проходят по расшатанной плиточной дорожке, мимо пустующих на солнце скамеек, мимо коренастых тополей, струящихся бледно-серыми, словно водой разбавленными, тенями.

– Кирюша, я все-таки взяла твой коричневый свитер, ты уж меня прости, – признается Алина, когда они уже почти выходят из двора. – Ну мало ли, похолодает внезапно.

– Ну и ладно, – пожимает одним плечом Кирилл. – Раз поместился, пусть будет, на всякий случай. Хотя, конечно, вряд ли он пригодится…

– Ну вот сколько раз ты думал, Кирюша, что я зря переживаю, что напрасно заморачиваюсь. А в итоге я каждый раз оказываюсь права.

Таксист уже ждет их. Рассеянно курит в окно машины и время от времени переводит скучающий взгляд с экрана телефона на пятна солнечного света, раскиданные по ровным прямоугольникам панельных домов.

Перед ними две недели отпуска. Нет, не среди дождевых лесов Амазонии, а гораздо ближе – на знакомом, уже облюбованном Черноморском побережье. Алина посчитала, что после тяжелого рабочего года им обоим лучше спокойно позагорать на пляже, «а не мчаться с рюкзаками по каким-нибудь экзотическим опасным местам». Кирилл возражать не стал. И вот уже совсем скоро, меньше чем через сутки, они почувствуют соленый наваристый запах моря, и под ногами у них будет тяжело дышать горячая земля, густо прошитая корнями буков и кипарисов. А дальше – две недели многолюдного галечного пляжа, ледяного мускатного вина и дремотного оцепенения.



Алина ждала долго. Проводила бессчетные одинокие вечера в своей сиротливой окраинной однушке на девятом этаже. Топила в себе нерастраченное тепло, вглядываясь сквозь кухонные стекла в наружную стылость. В черную городскую бездну с прожилками огней. Кирилла рядом не было. И далекий безучастный город медленно плыл внизу по кругу, словно в огромном, слегка подсвеченном аквариуме.

После окончания института у Кирилла случилось несколько довольно непродолжительных романов. Все они, конечно же, были вопиющей несправедливостью по отношению к Алининым чувствам. Да и просто невообразимой бессмыслицей, дичайшим недоразумением. Особенно с одной, рыжеволосой костлявой юристкой, к которой они с Кирюшей по глупости обратились за помощью в получении лицензии на курсы. С самого начала было понятно, что Кирилл ей по-настоящему не нужен. И едва на горизонте замаячил более перспективный воздыхатель из судебно-претензионного отдела, как она тут же бросила Кирюшу с легкой совестью. Даже не позвонила ему, чтобы объяснить свой уход: ограничилась отправкой куцего, безжизненно сухого сообщения.

Алине было невыносимо больно – за Кирюшины раздавленные чувства и за свои непринятые, невостребованные. Жгучая прогорклая обида на обстоятельства медленно разъедала ее, проникала в волокна плоти, пропитывала насквозь.

Но каждый раз Алине все же удавалось запастись терпением, поскольку в глубине души она всегда знала, что в конце концов жизнь обязательно расставит все по своим местам. Ведь Кирилл не мог не почувствовать в один прекрасный день ее благодатного живительного тепла, не мог не понять очевидности: только это тепло и способно наполнить его жизнь глубинным умиротворением. После каждой своей неудачи (и не только в любви) он неизменно искал утешения рядом с Алиной, среди ее домашнего плотного уюта. Среди целительного будничного покоя, где все проблемы и горести тут же начинали казаться незначительными, мелкими, словно собранными из детского конструктора. И однажды он просто решил остаться в этом уюте навсегда.



Чемоданы погружены в багажник, и такси уносится к вокзалу, пересекая раскаленные улицы, проносясь мимо скверов, пропитанных уже перегоревшими летними красками. До отправления поезда еще больше часа. Но Алина предпочитает приезжать на вокзал заранее, «чтобы не нервничать». Мало ли, где-нибудь скопится пробка или, чего доброго, случится авария.

– Заодно будет время в зале ожидания сделать рассылку ученикам из второй английской группы и заняться оптимизацией сайта, – бодро говорит она, опуская мутное машинное окно.



А Вера уже переводит взгляд в сторону «Нового города».

На соседней с бизнес-центром улице недавно открылось кафе. Совсем не такое, как «Фиалка» или «Семейный очаг», напоминающие своим битым голубоватым кафелем и пластиковыми столами больничный буфет. Нет, над ним тщательно поработали современные дизайнеры. Создали на первом этаже панельного серого здания оригинальное пространство, сверкающее радужным лоском и погруженное в легкую причудливую асимметрию. Непривычный наклон потолка, изломанные линии стен, нарочито бессистемная расстановка мебели и декора, шарообразные светильники, свисающие на разной высоте, – все так и ждет посетителя, который, согласно задумке, должен одним своим присутствием внести в здешнюю атмосферу гармонию. Или, наоборот, еще больше заострить искусно созданный пространственный дисбаланс.

Около входа виднеется Верина мать. Точнее, женщина, которая могла бы стать Вериной матерью, но не стала. Просто Захарова Вероника Тимофеевна, не имеющая к Вере ровно никакого отношения. Моложавая стройная женщина лет пятидесяти пяти (или чуть больше) с аккуратно уложенными волосами оттенка меди. С чуть заметным беспокойством она вглядывается куда-то вдаль, прищуривает безупречно накрашенные илисто-зеленые глаза.

Рядом с ней, засунув руки в карманы брюк и покачиваясь с пятки на носок, стоит Коршунов.

– Здесь, кстати, я слышал, неплохо готовят тартар, надо будет попробовать, – говорит он, кивая в сторону стеклянной изогнутой двери, и улыбается – лучисто и простодушно. Почти как тогда.

– Митенька, ты пробуй, а я уж точно не стану есть сырое мясо, – пожимает плечами Вероника Тимофеевна.

– Ну и зря, мама. Нельзя же брать из года в год один только греческий салат.

– Зато без паразитов и бактерий. И на фигуре никак не отражается.

В этот момент к ним подходит мужчина – бледный, сухопарый, с шелковистой сединой и впалыми, как будто мягкими висками. И донная густота глаз Вероники Тимофеевны слегка рассеивается.

– Я так понимаю, вы уже познакомились? – с напускной небрежностью спрашивает она. – Представлять вас не надо?

– Уже не надо, – моментально отвечает подошедший Митенькин отец. – Мы виделись вчера.

Он кладет руку на плечо Коршунова и чуть заметно улыбается. Его улыбка кажется ломкой и беззащитной – словно просачивается наружу несмело, нерешительно. А глаза слегка увлажняются трепетным, глубоко запрятанным волнением.

– Ну что ж, раз так, тогда, может, зайдем…

И все трое заходят внутрь, окунаются в искусственную кондиционерную свежесть.

Внезапно Вера понимает, что смотрит на них со странным, слегка щемящим чувством. Как будто разглядывает вскрытый этаж здания, в котором когда-то жила и которое теперь сносят. И вот, среди пыльных обломков, среди остатков давней, уже полузабытой жизни она вдруг обнаруживает нечто знакомое, уцелевшее. Старый родной диван или абажур, когда-то успокаивавший ее приглушенным абрикосовым светом. И тут же внутри что-то вздрагивает, переворачивается, начинает горячо пульсировать. Но проходит миг, и все исчезает в серой густой пыли, рассеивается в кромешной темноте небытия. Этого всего уже нет, это все ушло в никуда вместе с тобой, с твоими горячими щемящими чувствами. А вместо этого возникают другая реальность, другое здание и другой, никак не относящийся к тебе интерьер, закрытый плотной стеной от постороннего взгляда.

И эти трое людей живут в реальности, в которой Веры нет. Место Веры занимает Митенька, выигравший по всем параметрам борьбу за существование. За право находиться сейчас в живых, сидеть за столиком прохладного дизайнерского кафе. А Вере остается лишь признать поражение и успокоиться в своем небытийном дремотном уюте, далеком от противостояний, от спешки, от неизбежной, неотвратимой боли.

И Вера успокаивается. В конце концов, это был ее выбор. Она сама только что решила сдаться, уступив Митеньке свою жизнь.

– Готовы сделать заказ? – улыбается миниатюрная официантка с тонкой белокурой косичкой.

Коршунов и его отец все еще рассеянно смотрят в глянцевые страницы меню. А Вероника Тимофеевна с демонстративной обреченностью пожимает плечами:

– Ну что ж, давайте попробуем ваш тартар, куда деваться. Говорят, он у вас вкусный.

– Отличный выбор. Только должна сразу вас предупредить: у нас сейчас очень много заказов, поэтому придется подождать.

– Не страшно, подождем. Мы никуда не торопимся, – отвечает Вероника Тимофеевна. И после паузы зачем-то добавляет: – Даже я. Раз такое дело.



Даже она. Даже у нее вдруг появилось время.

Вера прислушивается к разлившемуся внутри молчанию и пожимает плечами. Ну и пусть. Тем лучше.

Похолодевшим, почти равнодушным взглядом она окидывает пространство, в котором ее не существует. Отрешенно смотрит на плоские крыши хрущевок. На тяжелеющее солнце, которое начинает медленно скатываться к горизонту горячей маслянистой каплей. Вере уже видится осень, происходящая без нее. Дворы и скверы все раньше зажигают где-то внутри себя фонари. Все чаще идет дождь, и пестрые городские огни повторяются в бесформенных жирных лужах, дробятся до бесконечности. А вот уже падают густые снежные хлопья, и земля покрывается все более толстой коркой ноздреватого сизого льда. Город неспешно погружается в глубокую зимнюю спячку.

В мире без Веры все плывет своим чередом. Никто и ничто не замечает ее отсутствия. Безразличное к мелочам широкое течение жизни не останавливается и даже не замедляется.



Но вдруг что-то странное, не вписанное в общую гармоничную картину, цепляет Верин взгляд.

На пригородном кладбище, на том самом месте, где неделю назад в своей возможной, потенциальной жизни Вера видела могилу Коршунова, теперь белеет в снегу совсем другая могила. Высеченные имя и фамилия – простые, бесхитростные – не навевают на нее никаких особых воспоминаний. Но на этот раз на гранитном надгробии размещен портрет покойника, и Вера напряженно вглядывается в смутно знакомые черты. Как будто этот портрет что-то говорит ей – громко, отчаянно и при этом неразборчиво. Она всеми силами пытается понять, услышать обращенный к ней беззвучный голос. Пытается вспомнить. Но образы в памяти неуклонно распадаются, словно плохо состыкованные фрагменты мозаики.



И внезапно, с накатившей волной густого внутреннего изумления, Вера вспоминает.

Это ведь он, тот самый пациент, что сегодня разговаривал с ней в больничном буфете. И положил перед ней «в знак признательности» бело-зеленый конвертик с оранжевыми елочками.

– Зря вы так, – словно говорит он с портрета. – Очень зря. Теперь мой сынишка останется сиротой. И неизвестно, что с ним станет в будущем. А ведь все могло бы быть по-другому.

Его воображаемые слова разрастаются в Вериной голове; становятся массивными, плотными, как будто осязаемыми.

А затем в памяти всплывает и остальное. Всплывает ночное дежурство двухнедельной давности. Бессонная темнота, мучительно капающий кран. Звонок регистратурной Любы. И снова он. С эпидидимоорхитом. Болезненное уплотнение в мошонке. И совершенно неощутимая меланома, медленно назревающая внутри его крупного рыхлого тела. Колыбельный пациент. Тот самый, которого она от безнадежности отправила к онкодерматологу – на заранее бессмысленный, абсурдный прием, не способный ничего изменить.

Но ведь сегодня он сказал, что в итоге все будет хорошо… Что благодаря моему совету он обратился за помощью вовремя. Что все поправимо. Олег Игоревич обещал ему выздоровление и жизнь. А главное…

Вера вздрагивает, внезапно ощутив порыв напористого свежего ветра.

…Главное, что сегодня в больничном буфете колыбельная с его приходом не зазвучала. А значит, все и правда поправимо.

Но такое невозможно. Если колыбельная начинает для кого-то звучать, то она уже не может затихнуть. Не может вернуться обратно в тишину, отменяя тем самым уже предрешенную близкую смерть.

И тем не менее она затихла.



Мир вокруг как будто резко уплотняется, и Вера снова видит себя на привычном, вовсе не выросшем до неба холме крылатой коровы посреди цветущего летнего дня. Воздух тяжелеет, набирает в себя сладкие августовские вкусы и одновременно предосеннюю свежесть. Беспрепятственно стелется живым неудержимым дуновением.



Вера думает, что ей всегда так хотелось примирить непримиримое, совместить в одной реальности две несовместимые жизни – свою и Коршунова. Так хотелось надеяться на чудо, способное это осуществить, несмотря на логику, на природу вещей, на неумолимые законы времени. Но такого чуда не произошло. В реальности по-прежнему оставалось одно-единственное место, которое могло принадлежать либо ей, либо Митеньке. Но никак не им обоим.

Зато произошло другое чудо.

Необратимое разрушение внутри человеческого тела внезапно остановилось. Настойчивая, равнодушно подступающая смерть неожиданно повернула вспять. Отступила перед заявленными врачебными мерами, перед готовностью вмешаться в ее планы. И переливчатые звуки пираньевой колыбельной угасли, растворились в нестрашной, успокоительной тишине.

Никакого логического объяснения этому чуду нет. Как, впрочем, и любому другому чуду. Как и самой колыбельной, время от времени звучащей в Вериной голове. И предупреждающей о близости смерти, которую, как выясняется, порой еще можно отвратить.

Логичность стремительно отступает куда-то очень далеко, в чужеродное пространство, невидимое с холма крылатой коровы. А вместе с ней отступает и сама необходимость в поиске связных, рациональных объяснений происходящему. Остаются лишь теплое трепещущее изумление перед чудом и робкое ощущение сопричастности.



Вера машинально комкает в кармане конверт. Растревоженный, напитанный летними ароматами воздух ложится на нее всей тяжестью, напористо прижимает ее к земле. Словно заставляет остро почувствовать собственную телесность. И внутри Веры все постепенно наливается непривычным ощущением собственной правомерности, оправданности своего гулко стучащего сердца.

Прости, Митенька, но я передумала, внезапно говорит про себя Вера и тут же удивляется своему внутреннему голосу.

Я не стану так просто сдаваться.

Внизу как ни в чем не бывало сереют знакомые до боли корпуса. Блестят на свету слепые непроницаемые окна, за которыми кто-то беспрерывно мучается, терпит, выздоравливает, отправляется к патологоанатому. А рядом с моргом тянется к небу единственное не срубленное во дворе дерево – тенистый старый тополь. Его листья жадно скребутся в окна последнего этажа, трепещут своими тонкокожими сочно-зелеными тельцами. И как будто настойчиво призывают к жизни беспроглядную застекольную неодушевленность.

Нужно как можно скорее вернуться в больницу. Забрать у Константина Валерьевича заявление. И осмотреть пришедших на прием, пока не поздно. Особенно того, колыбельного, с почечно-клеточным раком. Только бы он еще не ушел.

Трава, усыпанная шишечками клевера, перекатывает волны вниз по холму, в сторону больницы. Вера делает несколько решительных шагов по направлению волн. Затем внезапно останавливается, оборачивается к сверкающей на солнце крылатой корове. Словно ища поддержки, одобрения своему выбору. И крылатая корова подмигивает Вере бездонной бронзовой глазницей.

Еще больше книг Вы можете найти на сайте Knigki.net

Загрузка...