11
Луис
Все оказывается безгранично, несказанно просто.
Всему можно найти объяснение, причем объяснение успокаивающее, примиряющее с действительностью. Да, все произошло именно так, как надеялась Вера. Дмитрий Коршунов тогда не погиб. Вероятно, когда за ним приехала скорая, его связывали с действительностью лишь слабые, едва ощутимые покалывания пульса. Мир перед его глазами померк, спустился в темную воронку, пронзительно пахнущую раскаленным асфальтом, бензином, машинным жаром. Или, скорее, пряным тропическим лесом. Его уже окружили пираньи, предвкушающие обильную трапезу. Готовые в любой момент наброситься на раненое умирающее тело: еще чуть-чуть, и оно должно было превратиться в падаль, само приплыть бесчувственным грузом прямо к их голодным пастям. Без малейшего сопротивления тому, чтобы стать центром кровавого пира. Но в глубине тела Димы Коршунова осталась крошка жизни, и эта крошка разрослась, отвоевала потерянную территорию, вытолкнула заблудившегося сомика кандиру обратно в реку. И пираньи отступили. Они успели лишь слегка его покусать: та кровь, что стекала тогда с их тонких белых туловищ, была незначительной, некритичной утечкой из образовавшихся ран. Дима Коршунов оказался в тот раз недосягаем для смерти. И значит, Вере не надо себя упрекать в том, что она заняла чужое место, что не по праву продолжает жить, хотя должна была сама отправиться за своим сомиком и попасть на растерзание пираньям.
Уже потом, когда жизнь окончательно развернулась в окрепшем теле Димы Коршунова, он действительно решил все кардинально поменять вокруг себя (как и предполагала Вера). Видимо, лежа на больничной койке и прокручивая в голове все свои прожитые годы, вплоть до несчастного случая, он понял нечто такое, что раньше ускользало от его сознания. Пройдя по самому порогу черного ничего, он стал другим. Посмотрел на все другими глазами. И едва ему исполнилось восемнадцать, он уехал далеко от родного города, от привычных декораций, уже уплывших в переосмысленное и отрезанное прошлое. Это объясняет тот факт, что Вера так долго его не видела. Конечно, поразительно, что он и правда выбрал именно Манаус для того, чтобы начать все заново. Невообразимое, потрясающее совпадение. Но разве такое невозможно? Разве реальность не способна такое допустить? Конечно, способна.
И теперь он вернулся – видимо, проведенных вблизи Амазонки лет хватило, чтобы восстановиться душевно. Он решил начать новый период своей жизни – в городе, в котором когда-то родился и который стал для него со временем совершенно иным, уже никак не связанным с событием многолетней давности. Он приступил к новой работе со свежими силами и уже даже успел стать директором престижной страховой компании. Ничего удивительного, с его-то целеустремленностью и суперспособностями.
Конечно, на его теле навсегда останется шрам, напоминающий ему о том случае. И возможно, по ночам, сквозь влажно-выпуклую темноту под закрытыми веками иногда еще проступает давний кошмар. Но главное, что Вера не отняла у Коршунова его место, он жив, здоров, успешен, и вся цепочка его жизни от пираний до этого дня вполне логична и не должна вызывать сомнений.
Объяснение находится и для случая с Аркадием Леонидовичем. В тот же вечер Вера узнает из довольно сбивчивых объяснений регистратурной Любы, что его неожиданно, как будто в срочном порядке перевели в другую больницу. Видимо, в какую-то частную клинику. Скорее всего, благодаря хлопотам заботливой внучки Леночки. Что же касается его бреда относительно мутной реки, чудовищ и конвертика, тут тоже все проясняется. Вера находит в мусорном баке газету, лежавшую на его прикроватной тумбочке. Среди прочих статей там есть две, которые, видимо, и остались лежать неподъемными камнями на дне помутневшего стариковского сознания. Одна из статей – про многолетнее загрязнение местной реки промышленными сточными водами. Представительница какой-то экологической организации называет в ней всех причастных к сложившейся ситуации «чудовищами». А во второй статье говорится о «взяточниках-врачах», неоднократно получавших от пациентов благодарности в конвертах. В качестве иллюстрации на страницу помещена фотография одетой в медицинский халат, явно измученной женщины, перед которой лежит на столе конверт – как раз-таки бело-зеленый. Правда, без оранжевых елочек, но и что с того? Почти наверняка Аркадий Леонидович видел такие елочки где-то в другом месте. Все увиденное и прочитанное перемешалось в его голове и вылилось в бессвязный сумбурный монолог, без малейшего смысла. Разве такое невозможно? Конечно, возможно.
Всю следующую неделю Вере неправдоподобно легко и просторно. В какие-то моменты ей даже кажется, что она парит, словно внутри нее возник воздушный шарик. Ей как будто внезапно увиделась другая возможная жизнь – непривычно обыкновенная, простая, невесомая. Другая возможность сосуществования с окружающими ее смыслами.
С виду Верина жизнь никак не изменилась. К ней по-прежнему поступают колыбельные пациенты, и им по-прежнему никак нельзя помочь. Но теперь даже эта переливчато-музыкальная неотвратимость представляется ей не проклятием, а, скорее, рабочим, будничным элементом, раз и навсегда вписанным в естественный ход вещей.
Всю неделю Вере кажется, будто мир вокруг каждой своей деталью обращается лично к ней, чтобы успокоить, уверить ее в логичности и закономерности всего происходящего. Для одной только Веры мягко розовеет луговой клевер на холме с крылатой коровой, плавно стелется гипнотическая, слепящая неподвижность неба, весело растекаются сквозь гулкий хлест дождя красно-желтые городские огни; одной только Вере улыбаются витрины, автомобили, окна квартир – все до краев наполненные предвечерним битым солнцем. Мир вокруг словно говорит, что все правильно, все хорошо и ничего ошибочного и непоправимо страшного никогда не происходило.
Спится Вере эту неделю тоже спокойно. Вместо прерывистых душных снов под закрытыми веками расползается только бархатистая убаюкивающая темнота. Сквозь нее не разглядеть ни Манауса, ни рыб, ни реки, ни лиан. И кажется, что всего этого не существует вовсе.
– Может, съездим куда-нибудь в конце августа? Раз уж у тебя будет отпуск, – говорит как-то за ужином Кирилл.
– Давай, – улыбается в ответ Вера. Мягко пожимает плечами, препарируя у себя в тарелке лопнувшую химически-розовую сосиску, обвитую липкой вермишелью. – Куда поедем?
– Ты это сейчас серьезно?
– А почему нет? Мы разве никогда раньше никуда не ездили?
Кирилл несколько секунд растерянно молчит, и в кухне слышатся лишь стук Вериного ножа о край тарелки и тонкое дребезжание оконного стекла от каких-то далеких транспортных погромыхиваний.
– Ездили, конечно… Но тебя каждый раз нужно было долго уговаривать. А теперь ты согласна вот так сразу – взять и поехать?
– Тебе что-то не нравится?
– Все нравится. Ты как будто изменилась за последние дни… Потеплела, что ли, посветлела. Что-то случилось?
– Ничего не случилось. Отпуск у меня скоро, вот на душе и теплеет. Так куда поедем?
Кирилл задумчиво смотрит куда-то в сторону приоткрытой двери. Туда, где сквозь проем в ярко освещенную кухню подтекает комковато-кисельный коридорный полумрак.
– А давай в этот раз куда-нибудь подальше. В какое-нибудь необычное, не слишком туристическое место. Например, в тропики. В дождевые леса Амазонии.
– Можно и туда. Только прививки сделать уже не успеем, – спокойно отвечает Вера и тут же удивляется, насколько легко ей дается этот ответ. Внутри нее все остается на своих местах, ни на миллиметр не сдвигается под безмятежным, лишь слегка бурлящим потоком крови.
Мир становится таким простым и невраждебным, что Вера даже решается пойти к тому самому магазину. К месту, которое она столько лет с ноющим сердцем обходила стороной.
Место встречает Веру сонным умиротворением, сытой расслабленностью назревающего жаркого дня. Словно здесь никогда не случалось ничего ужасного. Недавно политый асфальт росисто сверкает на солнце и кажется мармеладно-мягким. Спортивная площадка за проезжей частью пустует, а на скамейке, где Вера когда-то оставила книгу про Амазонку, сейчас сидят две хрупкие, антикварно-утонченные старушки с подтаявшими эскимо в обмякшей глазури. Старушки довольно громко обсуждают личную жизнь какой-то ресторанной певицы Марины, и, судя по всему, предмет дискуссии они знают хорошо.
А магазина с белыми пираньями, оказывается, больше нет. На его месте теперь сияет новенький фитнес-центр с огромными завлекающими окнами. Сквозь одно из окон виднеются разнообразные тренажеры, в основном пустующие. Лишь на одной беговой дорожке по черному тугому полотну старательно вышагивает фигуристая девушка с виляющим рыжим хвостиком и пухлыми розоватыми локтями. Безостановочно мелькает полными белыми икрами, напряженными до предела.
Рядом с беговыми дорожками, в соседнем окне, очерчивается крошечный прямоугольник бассейна, сверкающий хлорированной голубизной. Вода абсолютно неподвижна и оттого кажется ненастоящей. У кромки бассейна сидят еще две девушки. Вера не видит их лиц, только блестящие скользкие спины, перетянутые пестрыми лямками купальников.
Как же все, оказывается, нестрашно и буднично.
Еще пару минут Вера неподвижно стоит напротив гладких солнечных стекол, поддаваясь сонному оцепенению воздуха, скованного жарой. И затем со спокойным сердцем уходит прочь, оставляет позади себя безобидно прозрачную бассейную воду, лишенную живности; пустынный сверкающий асфальт и последние сомнения в легкости всего происходящего.
Спокойствие внезапно уходит спустя семь дней после приема Коршунова-Захарова.
Утро в этот день выдается облачное, словно слегка прищуренное. Проснувшись, Вера вспоминает, что у нее сегодня выходной и что она собиралась сходить днем на кладбище, проведать могилы тети Лиды и Тони. Положить растрепанные душистые букетики на не прогреваемые солнцем гранитные плиты. Это единственное запланированное на день дело, которое может немного подождать. По крайней мере, пару часов. С этой мыслью Вера блаженно зарывается в живительное тепло одеяла – доспать еще тридцать-сорок безоблачных ласковых минут. Но внезапно комнатную полусонную тишину прорезает вибрация сообщения. Вера нехотя нащупывает телефон и с резким сердечным толчком обнаруживает новое послание отца, о существовании которого напрочь успела забыть за последние дни.
«Привет! Да, в четверг – отлично. Я очень рад, что ты наконец смог найти время для нашей встречи. Можем пойти в кафе «Фиалка» или, например, в ресторан «Семейный очаг», как тебе будет удобнее. Насчет времени – смотри сам, ты ведь гораздо более занятой, чем я. Напиши ближе к четвергу, как определишься. И спасибо, что написал, твои письма для меня – как бальзам на душу».
Не может быть. Он по-прежнему получает и читает сообщения, которые я ему не писала. И, похоже, деменция прогрессирует. Теперь он вдобавок ко всему решил обращаться ко мне как к человеку мужского пола. Ну а почему бы и нет? Для полного абсурда.
Сначала Вера думает, что дело тут в случайной неуместной автокоррекции, оставшейся без внимания. Но необъяснимый мужской род возникает сразу в нескольких местах: вряд ли отец был настолько рассеян при написании письма. И наверняка он хотя бы разок перечитал свое послание перед тем, как отправить. Так что подобное обращение, видимо, вовсе не случайность. Скорее, закономерность его процветающего безумия.
Сон окончательно улетучивается. Но Вера еще долго и неподвижно сидит на кровати, словно никак не находя в себе сил подняться, пойти в ванную, преодолеть оцепенело теплый и плотный воздух комнаты.
Деменция, повторяет она себе, все это не более чем деменция. И «Фиалка», и «Семейный очаг», и мужской род. Но в глубине души Вера чувствует, что все не так просто и однозначно, что никакая это на самом деле не деменция, а нечто необъяснимое, как будто иноприродное; что спокойное течение последних дней уже преломилось, резко и бесповоротно. Еще чуть-чуть – и оно неумолимо повернет вспять, обратно к тревожному шаткому полумраку. С новым отцовским посланием иллюзорная картина логичного доброго мира словно дала трещину, и теперь – Вера уже откуда-то знает это, понимает неуловимым чутьем – душевная умиротворенность больше к ней не вернется.
На кладбище малолюдно и по-летнему удушливо. Вера совершает довольно быстрый обход – сначала к Тоне (она ближе, практически у самого входа), затем к тете Лиде. Тонино пристанище ярко горит солнечными бархатцами, видимо, посаженными Тониной мамой в конце весны. А у тети Лиды все тянется к небу необузданной осокой и бледно розовеет искусственными дядиколиными розами – еще прошлогодними, перезимовавшими.
Сам дядя Коля умер в начале января от банального гриппа.
Лежа в продавленной койке инфекционного отделения, завещал «ни в коем случае в землю его не утрамбовывать, даже рядом с Лидкой».
– Неохота сорняками-то покрываться. Лучше уж разлететься по ветру, – хрипло говорил он сквозь тоненький свист, непрерывно рвущийся из ноздрей.
Его глаза были изнуренно прикрыты, а дряблая кожа на лице напоминала пятно растекшейся и так и не просохшей сероватой краски.
Вера стояла рядом, оглушенная колыбельной, и беспомощно кивала. Она прекрасно понимала дядю Колю, ей и самой не хотелось бы после смерти пропитывать своим телом голодную черную землю. Гораздо логичнее исчезнуть совсем, раствориться сначала в крематорском огне, а затем в бескрайнем подвижном воздухе.
– Конечно, дядя Коля, конечно. На просторе всяко лучше.
Совсем рядом вечно сломанный, будто раненый кран непрерывно капал в раковину ледяной сукровицей. В белых квадратах кафеля не отражалось ничего, кроме размноженной лампы, такой же холодно-белой. В дядиколиной палате белое до бесконечности соединялось с белым в каком-то совершенно безумном калейдоскопе, слоилось оттенками, сливалось с кружащими в Вериной голове колыбельными пираньями. И от этого обесцвеченного головокружения Вера едва держалась на ногах.
Дядиколин прах она развеяла в лесу, среди зимних скрипучих сосен, плавающих верхушками в бескровно-сером студеном небе. Словно осторожно щупающих ближний небесный слой. В лицо летели тонкие невесомые хлопья, и казалось, будто лес постепенно легчал от этого неслышного вьющегося снега. Будто все пространство вокруг теряло плотность, становилось воздушным, свободно досягаемым, открытым на все четыре стороны.
В итоге земляных пристанищ дорогих людей по-прежнему оставалось два.
Вера кладет на обе могилы подвядшие бледные гвоздики, купленные в ларьке возле автобусной остановки, у старушки с водянистыми глазами и красноватым, будто спекшимся лицом. Ничего лучшего старушка предложить не могла. Впрочем, вряд ли тетя Лида и Тоня ожидали чего-то особенно роскошного, изысканно-помпезного. Скорее всего, Вера могла бы ограничиться даже рыхлыми шишечками лугового клевера, цветущего возле крылатой коровы. Или вовсе явиться с пустыми руками.
Всякий раз, когда Вера приходит на дорогие могилы, ее охватывает странное чувство собственной избыточности, необязательности своего присутствия. Два близких ей человека, при жизни друг друга не знавшие и связанные исключительно Вериным существованием, после смерти вдруг объединились уютным пригородным кладбищем. Они лежат почти что рядом, на расстоянии в несколько узких аллей, в одной и той же ласковой земляной темноте, и теперь как будто гораздо крепче связаны друг с другом, чем с Верой. Между ними теперь невидимая прочная нить, и никакое связующее звено в лице нездешнего, живого человека им больше не нужно.
Немного постояв у обеих могил, Вера отправляется бесцельно бродить по аллеям, среди навсегда застывших во времени незнакомцев. Между оградами густо зеленеют кусты и сочная некошеная трава. Периодически буйная зелень пролезает и сквозь чугунные незамысловатые узоры оград. Довольно много могил кажутся полузаброшенными, и вокруг них стелется удушливо-сладкий запах неспешного запустенья. Все кладбище как будто налито летними хмельными соками и медленно куда-то плывет в мареве пестрых, постепенно увядающих или подгнивающих цветков.
Вера рассеянно водит взглядом по датам жизни, по чужим прохладно-далеким именам. Большинство местных обитателей обустроились здесь довольно давно. Вот уже двадцать семь лет как под выцветшими венками и искусственными цветочными композициями покоится некий Юрий Калачев. А чуть дальше – целых тридцать два года безо всяких венков и букетов, одной только сочной сорной травой обходится какая-то Галина Свешникова. Двенадцать лет назад предали земле годовалую Риточку Худякову (на ее могиле грустит толстощекий мраморный ангелок). В позапрошлом году попрощались с почти столетним старичком Василием Георгиевичем Еремеевым (в память о нем золотятся бархатцы, почти такие же, как у Тони). А семнадцать лет назад… здесь похоронили Дмитрия. Шестнадцатилетнего Дмитрия Коршунова.
Вера резко притормаживает – всего на полсекунды. Сквозь молниеносно проступившую из глубины глазниц полутьму она успевает заметить, что портрета покойника на гранитном надгробии нет. Что могила пестрит цветами – живыми, пробившимися к свету сквозь тяжелую дремотную землю, и мертвыми, лежащими аляповатыми увядающими букетами. И что с краешку, у самой оградки, лежит свежая охапка лугового клевера.
Нет-нет, такого быть не может. Это не он. Это кто-то другой. Просто совпадение.
Вера тут же отворачивается и быстрым шагом уходит прочь. Пульс нещадно бьет по ушам, и по спине между лопатками струится обильный студеный пот.
Ведь фотографии на памятнике нет. Значит, этим Коршуновым может быть кто угодно. Обычная, распространенная фамилия. И, к сожалению, не так уж редко люди умирают в шестнадцать лет. Всякое бывает. А мой Коршунов жив, здоров, недавно вернулся из Манауса и скоро должен явиться на повторный прием. Он вовсе не лежит в кладбищенской земле, под завалом пестрых гниющих букетов.
Но уверенность в этом с каждой секундой неумолимо ослабевает.
Случайно увиденная могила некоего Коршунова кажется Вере вопиющей несправедливостью со стороны реальности. Внезапным предательским ударом под дых. Ведь Вера только-только успела вкусить чудесный густой напиток успокоения, легкости, сладостной глубинной гармонии. И вот уже напиток становится разбавленным, водянистым, а совсем скоро и вовсе превратится в разведенное водопроводной мутью зловонное пиво, которое когда-то подавали в полуподвальном студенческом баре.
Выбравшись за пределы кладбища, Вера еще долго бродит по песчаным окраинным улицам, извилистым и сонливо-пустынным. Растерянно, в плотном оцепенелом тумане слоняется среди унылых двухэтажных построек. Несмотря на жару, дороги повсеместно сочатся осклизлой грязью, словно их внутренний, невидимый глазу кровоток не может восстановиться после дождей, и язвы луж никак не заживают. Знойное окраинное небо кажется каким-то необыкновенно пустым, абсолютно бесплотным. Эта небесная пустота отвечает пустоте между зданиями, и из каждого проема тянет пронизывающим, будто потусторонним сквозняком.
Студеный пот на спине подсыхает и превращается в жгучий межлопаточный зуд. Вера постепенно успокаивается, унимает разбушевавшийся пульс. Мысленно отодвигает от себя всеми силами ту неправильную реальность, в которой Коршунова больше не существует, а она продолжает существовать на его законном месте.
Надо просто дождаться его повторного визита. Результаты анализов уже готовы, и его об этом оповестили. Так что в самое ближайшее время он вновь заявится на прием. И все сразу прояснится, все снова встанет на свои места.
Спустя почти два часа бесцельных блужданий Вера оказывается в небольшом прохладном дворе, обступленном все теми же неказистыми двухэтажками. На нее внезапно накатывает глубокая усталость, и она решает присесть на металлическую серебристо-черную скамейку, почему-то влажную (возможно, скамейки здесь не просыхают так же, как и дороги). В центре двора во что-то увлеченно играют дети, и до Веры доносится бурно текущий разговор, присыпанный легким, невесомым смехом, словно сахарной пудрой. Родители детей сидят в стороне, по периметру двора, и время от времени поднимают на своих чад стеклянистые взгляды. Рядом с Верой, на соседней скамейке, расположилась скуластая красотка с шелковистой косой и зеленовато-желтыми, сочно-цитрусовыми глазами. Красотка без конца делает селфи, поворачиваясь то влево, то вправо. Периодически опускает телефон на джинсовые острые колени, вытягивает шею и надрывно кричит какой-то Вике, чтобы та была «поосторожней с прыжками». Чуть дальше о чем-то оживленно беседуют вполголоса две фигуристые женщины с детскими пестрыми рюкзаками. У обеих лица белые и рыхлые, словно подтаявшие в кипятке кусочки сахара. Обе одеты в темно-синие костюмы, лоснящиеся синтетикой. Сидящих на дальних скамейках Вере не разглядеть, она лишь видит сгорбленные над телефонами силуэты. Бесплотные, безлицые тени, вялыми шевелениями изредка обозначающие свое равнодушное присутствие.
И вдруг в поле зрения Веры попадает мальчик, одиноко сидящий на земле возле пышного тенистого куста. Извлеченный из общего потока веселья. Его тщедушное тельце напоминает муху, вынутую из чая и брезгливо положенную на край блюдца. И, глядя на него, Вера вспоминает мальчика Луиса из окрестностей Манауса.
Ведь он был таким же. Точно таким же хрупким отверженным существом с поломанным сердцем.
– Чего ты пялишься?! – кричит мальчику красоткина дочь Вика, словно в подтверждение Вериных мыслей. – Тебе мало одного выбитого зуба? Хочешь нарваться?
Мальчик в ответ насупленно молчит, неловким движением вытирает ленточку крови, бегущую из угла рта.
Сломать у такого сердце еще проще, чем зуб. Его сердечное устройство вряд ли сложнее механизма обычного старенького будильника. И до того как этот бедняга начнет поедать живьем других, его самого уже обглодают изнутри.
В памяти внезапно всплывает цитата Антониу Виейры из той самой книги. Про рыб и людей, поедающих друг друга живьем. И Вера тут же вздрагивает, вспоминая, что эта цитата кем-то выведена на стене одного из сквозных дворов между больницей и «Новым городом».
– Чего молчишь? Вали, если не хочешь попрощаться с остальными зубами! – это уже кричит кто-то из Викиных кавалеров.
И Луис встает и медленно удаляется от группы гонящих его сверстников.
Мальчик, не умеющий, не желающий бороться. Так же, как и я. Легко вытесненный прочь из кипучего полнокровного мира.
Вере кажется, что он уже обречен стать мальчиком-пираньей Артуром, живущим в его слепой глубине; что на месте выбитого зуба уже прорезается маленький острый треугольник. Пропитавшись болью, Луис будто становится ее воплощением. Он теперь словно мучительная смертельная болезнь, так легкомысленно, бездумно разбуженная на непроглядном речном дне и всплывшая на поверхность. Теперь эта болезнь поплывет по течению и, возможно, накинется на первого встречного.
Первой встречной оказывается Вера, все еще неподвижно сидящая и наблюдающая сцену его ухода, затаив дыхание. Мальчик останавливается в полуметре и внимательно смотрит круглыми покрасневшими глазами. Но смотрит не на нее, а куда-то сквозь, будто Веры здесь нет. Будто Вера вовсе не загораживает своим телом пространство, не создает препятствие на пути взгляда. Тоненькая кровяная струйка сбегает по подбородку и шее, пачкает серую мятую футболку, пахнущую солоноватым горячим потом. Мальчик жадно втягивает носом воздух и, постояв еще несколько секунд напротив Веры, обходит скамейку стороной. Он медленно удаляется в проем между зданиями, растворяется в сонном густом воздухе.
– Вика, дочка, ты так опять лодыжку вывихнешь! – обеспокоенно голосит красотка.
Вера по-прежнему оцепенело сидит на скамейке. Она думает о Луисе. О том, что ей самой не хотелось бы превратиться в речное острозубое чудовище; в чью-то будущую мучительную боль. И о том, что, если мир ее когда-нибудь вытеснит, она очень постарается остаться лежать склизким холодным камнем на самом дне реки, в непроглядной мути.