14
Попробовать побороться
После неудачной попытки разговора с Коршуновым Вера сначала долго бродит по улицам, вдоль нескончаемых блочных пятиэтажек, застекленных по первым этажам сонными магазинами. Затем ее заносит на пустующие аллеи центрального городского парка. Из банной серо-городской духоты в сырую зеленую тень. Аллеи сплошь покрыты осыпавшимися пурпурно-красными лепестками каких-то безымянных цветов – уже раздавленными и слегка размазанными по асфальту яркими пятнами. Из-за этого весь парк представляется Вере бескрайней доской, на которой чистили фантастически огромную рыбу пираруку. И теперь эта доска вся в пурпурной чешуе и кровянистых потеках.
В какой-то момент налетает ветер, и на Веру кидается сорвавшийся с дерева лист. Долго и упрямо тычется ей в спину, в плечи, словно пытаясь удостовериться, что она действительно существует и состоит из плотной телесной тверди. Когда наконец лист сдается и невесомо укладывается под ноги, Вера с удивлением обнаруживает, что он совершенно осенний, лимонно-желтый. И в этом преждевременном знаке осени ей чуется нечто глубоко леденящее, потустороннее. Словно само небытие только что ненароком ощупало ее, пересчитало ей позвонки.
Когда Вера возвращается обратно к дому, у самого подъезда внезапно возникает Алина. Неожиданно твердая, очень прямая, с решительностью в глазах, жирно подведенных блестящим серебром.
– Здравствуйте, Вера, – говорит она нарочито тягучим, словно паточным голосом. – Вот, говорят, у нынешних врачей такой безумный график работы, что свободного времени вообще не остается. Но, смотрю, на вас это не распространяется, судя по вашему прогулочному шагу. И довольно-таки беспечному виду. Что ж, из каждого правила есть исключения. Это я своим ученикам объясняю каждый день.
Вера нехотя останавливается. Между ребрами туго стискивается досада: сейчас совсем нет сил на разговор с неуместной, непонятно зачем появившейся Алиной.
– Что ж, возможно, вы и правы. Я действительно недобросовестный врач, раз посмела быть где-то за пределами больницы. Сегодня же публично покаюсь и сожгу свой диплом. Впрочем, как я погляжу, вы и сами сейчас не на работе.
– Вы верно подметили. У меня сегодня вторая половина дня нерабочая.
– Поздравляю. А у меня обе половины. Взяла целый выходной, представляете. Такое бывает, даже у врачей.
Алинины глаза недобро, словно кровянисто золотятся, как у пойманной пираньи:
– Не выходной, а больничный. Мне Кирилл утром сказал. Он, знаете ли, за вас переживает, думает, вы чуть ли не при смерти лежите в кровати. Все вздыхает да повторяет без конца: как там моя Веронька бедная-несчастная? А Вероньке, я смотрю, не так уж и плохо. Или, может, вы в аптеку за аспирином ходили?
– Нет, аспирин у меня дома есть и так. А в аптеку я ходила за берушами. Чтобы не слышать посторонних словоизвержений. Просто очень уж иногда утомляют разглагольствования, понимаете.
– Да знаю я прекрасно, куда и зачем вы ходили.
Вера невольно вздрагивает, и это не ускользает от недобро-золотистого Алининого взгляда.
– Прекрасно знаете? Интересно, откуда. Вы за мной следите? Или у вас экстрасенсорные способности открылись?
Алина резким, почти театральным жест ом откидывает со лба мелированную прядь, высушенную до соломенной ломкости.
– Ни то ни другое. Просто логичный, закономерный вывод.
– Ну что ж, судя по всему, логичные выводы – это ваш конек. Поделитесь, сделайте милость.
– Да пожалуйста. Не нужно быть экстрасенсом, чтобы догадаться, что ходили вы на свидание со своим вчерашним любовником. И, собственно, ради этого свидания вы и взяли так называемый больничный.
Несколько секунд Вера молча оглядывает Алину с ног до головы. Думает, что в темноте этого добротного здорового тела, затянутого в упаковку цветастого платья, должно быть, обитает точно такая же душа. Теплая, пышная, хлебобулочная. И ей там совсем не тесно.
– Простите, а вчерашний любовник – это который? А то у меня их несколько. Уточните, пожалуйста.
– В том, что у вас их несколько, я не сомневаюсь, и можете ерничать сколько угодно. А сейчас я говорю про того самого, с которым вы вчера разгуливали по больничному двору.
В груди тут же горячо заныло, словно от огромного расчесанного укуса.
– Значит, вы и правда за мной следите?
– Не слежу, не переживайте. Я вчера отвозила маму в больницу. И провела там в ожидании целый вечер, пока ее принимал кардиолог. Может, вам это и покажется странным, но люди иногда заботятся о своих родных и думают не только о собственном приятном времяпрепровождении.
– Может, вам это и покажется странным, но, если люди гуляют вместе по больничному двору, это не означает, что они любовники. Знаете, врачи иногда разговаривают со своими пациентами за пределами приемной. Например, в больничном дворе. В это, видимо, сложно поверить, но такое случается.
– Допускаю. Только разговор ваш со стороны был не слишком-то похож на медицинское консультирование. Или, может, это был неизлечимо больной, вконец ослабевший пациент, и вы постоянно хватали его под руку, чтобы он не упал?
– Именно так. Я забочусь о своих пациентах.
– Это я заметила. Даже слишком заботитесь. Смотрите, не перестарайтесь.
– Не переживайте за меня. Лучше сходите куда-нибудь, развейтесь, проведите свою драгоценную половину выходного с пользой для себя.
Алина смотрит на нее уже откровенно враждебным, неподъемным взглядом. И в этом взгляде как будто сосредоточилось все ее плотное гигиеничное нутро, обросшее повседневными хлопотами и, как якорь, держащее ее на земле.
– Развеяться – это больше по вашей части, – произносит она внезапно осипшим голосом. И совсем уже полушепотом добавляет: – Все же знают прекрасно, какая ты шалава. Даже твоя подружка Марьяна так считает. И зачем ты только появилась в тот день на наших курсах? Английский тебе учить было незачем. Тебе все незачем. Ты живешь своей обособленной убогой жизнью. Ни к чему не стремишься, ни за что не борешься. Зачем ты вторглась в нашу с Кириллом жизнь? Зачем ты вообще есть на этом свете?
– В вашу с Кириллом жизнь? Прошу прощения, но, кажется, никакой общей жизни с Кириллом у вас не было.
Алина плотно зажмуривается, и ее круглое лицо становится похоже на треснутую чашку.
– Так могла бы быть, если бы ты не появилась! Если бы тебя не существовало. Если бы ты…
Она хочет добавить что-то еще, но ее голос как будто истончается, слова начинают хромать, проваливаться обратно в горло. В конце концов Алина замолкает, резко отворачивается и уходит прочь, яростно вбивая в землю толстые оранжевые каблуки. Стремительно удаляется в сторону предвечерней улицы – изломанной солнцем, пропитанной солоноватой испариной. Туда, где через пару часов соберется пробка, похожая на скопление мух на липкой ленте. И в этой пробке будут томиться активные предприимчивые люди, которым есть куда спешить и за что бороться.
Вере внезапно становится жаль Алину с ее отчаянной прямотой, наболевшей и внезапно прорвавшейся обидой. Жаль ее простого, как будто печного тепла, пропадающего впустую.
Ведь ей нужно так мало. Просто подарить это тепло другому человеку, и чтобы тот непременно его почувствовал и оценил. Чтобы это тепло стало нужным.
И, возможно, она права. Возможно, если бы меня не было, у них бы и правда что-нибудь сложилось.
Еще несколько секунд Вера смотрит вслед цветастому силуэту, уносящему с собой легкий запах чего-то уютного, свежеиспеченного, – едва уловимый в солоноватом банном воздухе аромат. Затем заходит в подъезд и неспешно, с горькой медлительностью поднимается на свой четвертый этаж.
Впрочем, в квартиру зайти ей не удается: ключ как будто вырывается из рук, словно извивающаяся скользкая рыбина. Никак не может пролезть в замочную скважину. После нескольких неудачных попыток открыть дверь Вера в сердцах бросает ключ под ноги. На замызганный плиточный пол, местами залитый дрожащим, будто студенистым, светом лестничных ламп.
Ей отчетливо начинает казаться, что пространство изо всех сил вытесняет, выталкивает ее из себя. Словно в ответ на ее неспособность быть, выживать, крепко держаться на земле. Теперь Веру внезапно не пускает и собственный дом. Отказывается принять ее в свое обжитое до зуда, уже почти что органическое нутро.
Теперь у нее как будто и вовсе нет собственного дома.
Когда-то своим настоящим домом Вера считала дачу тети Лиды и дяди Коли. И все устройство мира она воспринимала исключительно из этой домашней точки, ставшей сердцевиной геометрической вселенной, центром мысленной гигантской звезды с расходящимися во все стороны лучами. Школа, вокзал, музеи, магазины, другие города и страны – все существовало в пространстве относительно этого обветшалого, хрупкого, практически нематериального домика. Домика, начиненного таким же ветхим и бестолковым хламом. Непоправимо рассохшиеся стулья, продавленный красно-белесый диван; облезлый журнальный столик, бывший когда-то лакированным; съеденные молью подушки; покосившиеся книжные полки с нетленками соцреализма, всевозможными инструкциями по эксплуатации и даже постановлениями съездов; почти сломанный телевизор, с трудом показывающий один-единственный канал; рваные абажуры – все это наплывало, накатывало огромной хаотичной волной и застывало где-то глубоко внутри, становясь родным, неотделимым.
По каким-то таинственным причинам дядя Коля чинил исключительно чужое добро. Свое же почти всегда оставалось умирать естественной смертью, без шанса на вторую жизнь (за исключением остро необходимых в быту вещей, вроде холодильника «Самарканд»). Словно у своего было особое, нехозяйственное предназначение. У Веры порой создавалось впечатление, что все это нагромождение медленно умирающих предметов томится в доме исключительно для создания непрактичности и неуюта. Для решительного отпора «материальным благам».
– Ну нет уж, мы с Колей, в отличие от некоторых, потребительством не страдаем! – твердо заявила тетя Лида, когда Верина мама пыталась уговорить ее заменить кухонный шкаф на «более современный или хотя бы с закрывающейся дверцей».
– Ну вы о Вере-то подумайте, ведь ребенок у вас столько времени проводит, – настаивала мама. – Ведь к этому вашему шкафу даже подойти боязно, того и гляди на тебя яблоки посыплются или мешки с рисом. А то и груда тарелок. Хочешь мне дочь инвалидом сделать?
– А Верочка знает, что дверца плохо закрывается, и мимо шкафа проходит осторожно.
Неудобство умирающих предметов ощущалось на каждом шагу. Причем оно заключалось не только в самих предметах, не только в их дряхлости или беспомощной неуклюжей наружности, но и в их нарочито непрактичном расположении. При входе на веранду невозможно было не споткнуться о груду картонных коробок непонятного назначения. Либо о тумбочку, из которой вываливалась старая стоптанная обувь, спрессованная в единый ком. А сразу за порогом кухни любой вошедший каждый раз ударялся бедром о ржавенькую газовую плиту. В том числе и хозяева дома. Но эта стеснительная бытовая неустроенность казалась священной, неприкасаемой. Ни один предмет нельзя было сдвинуть со своего нелогичного места. И уж тем более, боже упаси, отправить на помойку. Ведь к каждой нелепой, давно отслужившей вещи было прикреплено нечто глубоко душевное, теплое. Какое-нибудь дорогое сердцу воспоминание.
– А этот телевизор? Ты думаешь, он еще когда-нибудь воскреснет и пригодится? – ехидничала мама. – Или, может, Вере собираешься его в наследство оставить? Хватит уже упираться. Давай я его сегодня же отвезу на свалку, а вам купим новый.
– Ты совсем, что ли?! – с искренним недоуменным ужасом отвечала тетя Лида. – Нам же с Колей его еще папин сослуживец Федор Витальевич подарил. Когда мы только-только вселились в квартиру на Лесной. Помнишь? Когда еще апрель был ненормально жарким.
– Помню. Только с тех пор столько лет прошло, что уже нет в живых ни Федора Витальевича, ни папы, ни мамы.
– А телевизор остался. Ну и что из того, что только один канал? Тем лучше. Все равно ничего интересного не показывают.
И Вера с каждым годом все больше роднилась с этим неуклюжим домом, обросшим ненужными вещами. Вещи казались на первый взгляд тяжелыми, громоздкими, но по своей сути, в глубине себя, они были совершенно невесомыми, не привязанными к земле, к бытовой суетливости, к материальной практической полезности. И эта воздушная, эфирная неустроенность прорастала внутри Веры, опутывала сердце длинными цепкими корнями. И другого, удобного дома было не надо.
Но все-таки однажды с домом пришлось распрощаться.
После смерти тети Лиды резко постаревший и ослабший дядя Коля начал свой постепенный переезд к двоюродной сестре. Переезд протекал мучительно, тягостно, то и дело подвергался сомнениям, приостанавливался и в итоге затянулся на целых семь лет. Лишь когда здоровья не осталось почти совсем, дядя Коля покинул дом окончательно.
Вера и сама в последующие годы приезжала на дачу крайне редко.
Во-первых, быть там без тети Лиды оказалось невыносимо тяжело. Нутро дома, несмотря на нетронутую, ни на сантиметр не потревоженную обстановку, словно опустело, лишилось значительной части живой души.
А во-вторых, мама стала все неохотнее отпускать Веру из города, поскольку пришла пора серьезно подумать о поступлении в институт, вместо того чтобы бесцельно шататься по лесам и болотам.
Мамина квартира, в ту пору уже отремонтированная, сверкающая белизной, обставленная с безупречным вкусом, так и не стала своей. В Верином сознании по-прежнему только нелепые бесполезные вещи из дачного дома тети Лиды и дяди Коли срастались во что-то целое, единое и родное. Несмотря на всю свою разносортность, они словно были проникнуты общим душевным теплом, скреплены одной и той же бесплотной сущностью. А предметы дизайнерской, созданной для удобства мебели из материнской квартиры никак не хотели соединяться в единый интерьер. Все казались неприкаянными, взятыми из разных, совершенно чужих домов и временно составленными вместе.
И Вера ощущала себя бесприютной, нигде основательно не поселенной, будто равномерно размазанной по всему городскому пространству. Мир словно потерял географический центр, и все вокруг развалилось на одинаково окраинные части.
Когда Вера поступила в медицинский, мама сняла для нее отдельную квартиру. Далеко не дизайнерскую, но вполне опрятную светлую студию. Чтобы Вера привыкала к самостоятельной жизни. Новое жилище тоже долгое время оставалось абсолютно отчужденным, обездушенно стылым. И лишь когда Вера перевезла в него красно-белесый диван, среди холодной пустоты появилась капля прежнего глубинного тепла. Но все же этой капли для создания своего дома не хватило. Диван стоял обособленно, напоминая о ласковом неспешном времени, о тете Лиде, о лесных прогулках, и совсем не желая срастаться с остальными предметами обстановки.
Однако спустя несколько лет, уже после Вериной свадьбы, диван перекочевал в квартиру Кирилла. Вместе с Верой. И там он как будто прижился, прирос невидимыми корнями оставшейся в нем от прежних времен души. Словно его пересадили в идеально подходящую почву. Новая квартира всегда была до краев наполнена успокоительным, ненавязчивым уютом. Казалось, будто крошечные солнечные цветки, которыми зарастала Верина душа от теплоты Кирилла, росли здесь повсюду. Пробивались сквозь дощечки паркета, книжные полки, плитки настенного кафеля, ящики комода. А как только в гостиной появился диван, тут же плотно обступили его своей мягкой лучистой желтизной. Приняли на своей земле.
И спустя какое-то время Вера вновь обрела свой дом, собственный центр окружающего пространства. Дома все было спокойно, умиротворенно, по вечерам в гостиной убаюкивающе струился голос Кирилла, приятно теплел абрикосовый абажур. И даже мысли о пираньях и колыбельных пациентах как будто немного отступали, ослабляли непрерывную болезненную хватку.
А теперь этот новый дом как будто отталкивает Веру. Это всего лишь проблема с ключом. Не более того.
Но в собственные успокоительные слова почему-то не верится. Она поднимает ключ и еще несколько раз безуспешно пытается просунуть его в замок. Металлическая рыбина вновь выскальзывает из пальцев и с оглушительным звоном падает на пол.
Придется ждать возвращения Кирилла.
Отчаявшись, Вера садится на лестничный подоконник. Прислоняется виском к оконному стеклу, цедящему, словно марля, замутневший предвечерний свет.
Всего лишь полгода назад Вера окончательно потеряла свой первый дом.
При жизни дядя Коля категорически отказывался что-либо делать с оставленной дачей. И запрещал другим. Неприкосновенный дом все больше разрушался, храня в себе привычную сущность вещей. Но не оседал, не приближался, разбухая и тяжелея, к сырой всепоглощающей земле, а, наоборот, как будто легчал, еще больше прореживался, наполнялся воздухом. Постепенно распадаясь на невидимые глазу частицы, рассеиваясь по ветру, он словно окончательно прощался со своей осязаемой, материальной формой.
А зимой этого года, сразу после дядиколиной смерти, мама занялась продажей участка.
– Дом, разумеется, под снос, но земля-то хорошая, и от города всего полчаса, так что покупатели всяко найдутся, – равнодушно сказала она.
И покупатели действительно нашлись, причем довольно быстро.
Вера возразить не могла: по документам дача отходила маме. Да и веских, серьезных аргументов против продажи участка у нее не было. Пришлось промолчать, заперев свое мучительно жаркое, нарывающее несогласие глубоко внутри. Но эта вынужденная немота больно сдавливала горло и блестела в глазах бессильными непрорвавшимися слезами.
– Да ладно тебе, Веронька, ну что ты, – утешал ее Кирилл. – Ну разве ты планировала что-то с этим домом делать? Жить там? Ты ведь даже о ремонте никогда не заговаривала, за столько-то лет. Ну так зачем он будет стоять пустым и гнить?
Ответить было нечего. Вера и правда не думала о ремонте и переезжать в пустующий, холодный, неуклонно распадающийся дом не собиралась. Как и дяде Коле, ей просто отчаянно, по-детски упрямо хотелось, чтобы все оставалось по-прежнему, на своих местах. Чтобы ничего из старой жизни не исчезало и продолжало существовать в неизменном виде – пусть даже не рядом, не вокруг, а отдельно, за пределами повседневности.
В конце весны Вера съездила один раз в садоводство. И обнаружила, что от прежнего садоводческого мира осталась лишь крошечная подгнившая сердцевинка – словно яблочный огрызок. Пара темных покосившихся домиков с разбитыми верандными стеклами. А вокруг пышно расцветал коттеджный поселок – яркий, сочный, полновесный. На бывшем участке тети Лиды и дяди Коли тоже, судя по всему, рождался новый крепкий коттедж – вместо снесенного ветхого домика. И внутри этого свежего, зарождающегося коттеджа уже наверняка разрастались удобные практичные вещи.
Вера посмотрела на бывший родной участок лишь мельком. Не стала задерживать взгляд дольше, чем на пару секунд. Тут же отвернулась и быстро зашагала прочь, к автобусной остановке, отчаянно пытаясь унять набухающую за ребрами боль.
Она абсолютно не почувствовала, что оставшаяся на месте снесенного дома душа зовет ее, звучит внутри хотя бы легким отголоском. Как будто даже земля на месте первого дома решила забыть Веру. Не узнавать, не откликаться на ее появление. Пережить это было тяжело, но в утешение все-таки оставался второй, нынешний дом, в котором мягко светилась их с Кириллом общая жизнь. В котором можно было лечь на красно-белесый диван, под исцеляющий абажур, чувствовать тепло и оттаивать от переливчатых колыбельных мелодий, звучащих в больнице.
Неужели теперь и этот дом решил меня не узнавать?
Вера рассеянно смотрит сквозь лестничное окно. Снаружи уже потихоньку начинают просыпаться фонари. Их свет – апатичный, голубовато-сизый – пока что довольно бесполезен и почти полностью растворяется в молочной мути ранних сумерек.
И тут внезапно Вере на почту приходит очередное письмо от отца:
«Сынок, ты не представляешь, как я рад, что мы с тобой сегодня встретились и обо всем поговорили. У меня словно камень с души свалился. Надеюсь, теперь мы будем видеться часто. Можем, кстати, в следующий раз встретиться вместе с твоей мамой. Думаю, она будет рада.
И еще: я очень счастлив, что ты именно такой, каким я тебя всю жизнь представлял. Я безгранично горжусь тобой и очень-очень надеюсь, что успех и благоденствие будут сопровождать тебя всю твою долгую жизнь».
Ну это уже точно переходит границы разумного. Всему должен быть предел, в конце-то концов.
Вера тут же решает позвонить матери и на этот раз непременно добиться вразумительных объяснений. Даже если мать сейчас страшно занята, Вера не отступит, пока не услышит ее комментариев происходящему.
Она уже собирается нажать на дисплее на зеленую трубку, но в этот момент во дворе появляется Кирилл. В поспешном, как будто чуть тревожном темпе проходит по расхлябанной плиточной дорожке.
Ладно, позвоню позже.
Внизу слышится грохот дверного железа, и тут же раздаются стремительно взбегающие шаги.
– Веронька, а ты что тут делаешь? – спрашивает он прерывистым, запыхающимся голосом, увидев сидящую на подоконнике Веру. – Ты же болеешь, тебе лежать надо!
– Болела. И вышла в аптеку за аспирином. Вот Алина знает.
Кирилл обеспокоенно сводит брови. Внимательно смотрит непонимающими бутылочно-зелеными глазами, пытается успокоить дыхание, сбитое больше тревогой за больную Вероньку, чем стремительным лестничным подъемом.
– Алина?..
– Ну да. Приходила сегодня твоя подруга, подкараулила меня у подъезда.
– Как это – подкараулила? Зачем?
– А чтобы обвинить меня в том, что я, дескать, плохая жена, плохой врач и все в таком роде. Кажется, она меня не очень жалует. И вот – решила все мне высказать.
– Ну, не обижайся на нее, – робко, как будто немного сконфуженно говорит Кирилл. Словно это он виноват в Алининой бесцеремонности. – У нее просто сейчас сложный период в жизни… У матери со здоровьем проблемы – ей даже вчера пришлось везти ее в больницу. Вот она и срывается на всех. А так-то она человек хороший, незлой…
– Да знаю я все. И не обижаюсь. Просто рассказываю.
Несколько секунд Кирилл растерянно молчит, замерев среди переплетенных лестничных теней, никак не могущих соткаться в плотную единую темноту.
– Ну а здесь-то почему сидишь?
– Не получается зайти в квартиру. Что-то с ключом произошло.
Вера кивает в сторону неподвижно лежащей на стыке черно-серых плит металлической рыбины.
– Погнулся?
– Да вроде нет. Просто отказывается открывать. Упрямится.
Кирилл осторожно поднимает ключ и с легким прохладным щелчком открывает дверь.
Его-то, в отличие от меня, дом не отталкивает.
– Такое, Веронька, бывает… – смущенно говорит он, проходя в глубь квартиры. – Подожди, сейчас свет включу. А ты давно тут сидишь? Чего не позвонила? Я бы приехал сразу.
– Да нет, только недавно пришла, не переживай.
Вера слезает с подоконника и подходит к открытой двери. Квартира встречает ее абсолютно темной, криво разинутой пастью. Кажется, будто внутри на несколько часов позднее, чем на улице, все еще густеющей молочными сумерками. Где-то там, в глубине квартирной глотки затаилась леденисто-черная не включенная лампа. Но вот Кирилл нащупывает выключатель, и из гостиной в прихожую тонкой паутиной тут же протягивается свет.
– Ну а зачем же ты пошла за аспирином? – доносится из гостиной голос Кирилла. – Почему меня не попросила зайти в аптеку?
– Да не ходила я ни за каким аспирином. И вообще я не болею. Просто решила не ходить на работу, и все. И сегодня, и вообще.
Вера так и остается стоять на пороге. Замирает в дверном проеме между двух полумраков – лестничного и квартирного. Полумраки не смешиваются, не проникают друг в друга ни цветом, ни плотностью, словно воды Амазонки и Риу-Негру недалеко от Манауса.
Кирилл выплывает обратно из гостиной, навстречу Вере.
– Как это – вообще?
– Да вот так. Я решила, что работать врачом – это все-таки не для меня.
– Что-то случилось? Конфликт какой-нибудь? Или пациент внезапно скончался? Зайди, пожалуйста, не стой на пороге и расскажи мне все.
Но Вера не заходит. Ей кажется, будто из глубины квартиры наплывают густые сдобные запахи. Запахи бытового уюта, пекущихся пирогов, благоустроенности. Чужие запахи. Алинины.
– Просто мне кажется, что я не гожусь для этой профессии, только и всего.
– Ты что-то сделала не так, совершила какую-то ошибку? И теперь коришь себя за это?
– Что-то в этом роде.
Кирилл подходит ближе, осторожно берет ее ледяную ладонь. И ладонь тут же начинает наливаться глубинным живительным теплом. Как в тот далекий день, когда Вера, уходя с курсов, отдала ему свою визитку.
– Так ведь все иногда ошибаются. Это же не повод бросать работу. Я не сомневаюсь, что ты прекрасный врач, Веронька.
– В любом случае вряд ли мне удастся сохранить свое рабочее место после ошибки, которую я совершила.
– Ты думаешь, тебя могут уволить? Но ведь нельзя так сразу опускать руки. За свое место нужно побороться. По крайней мере, попробовать побороться. Доказать всем, что ты этого места заслуживаешь.
Попробовать побороться. Ну да, как же без этого…
Когда-то очень-очень давно Вере казалось, что за свое место бороться не нужно. Что можно просто жить. Что счастье можно собрать вручную, из самых простых вещей: смолисто-грибного запаха, терпкого чая, неуловимого кострового дымка, свежего черничного пятна на рукаве. Но оказалось, что это не так. Ради своего места нужно непременно ожесточенно биться, поедать живьем других.
– Мне хочется просто сдаться. Отступить в темноту, исчезнуть, признать поражение.
– Ну что ты скисла? – говорит Кирилл.
Точно так же говорила мама, когда семилетняя Вера увидела за окном автобуса придавленного железом водителя.
– Я не скисла. Я просто задумалась.
– Перестань, Веронька. Все пройдет, все уляжется. Что бы у тебя там ни произошло на работе. Все непременно вернется в привычное русло. Лучше подумай о приятном. О том, например, что совсем скоро мы с тобой вместе поедем в отпуск. Отправимся в тропики, в дождевые леса Амазонии, как и планировали.
Вера вздрагивает и резко поднимает голову:
– Я же говорила, для такого путешествия мы уже не успеем сделать прививки. Даже если удастся достать билеты на самолет, в чем я сильно сомневаюсь.
– Ну, значит, ближайший отпуск проведем где-нибудь неподалеку. А зимой, когда сюда нагрянут морозы, отправимся в тропики. Осенью как раз успеем сделать все прививки и билеты за божескую цену подыскать. Договорились?
– Посмотрим.
Кирилл обнимает ее, прикасается к виску теплыми губами. Словно обволакивает кожу живым целительно-душистым медом.
– Ты только пообещай мне, что не будешь так легко сдаваться, ладно?
– Ладно. Я попробую.
– Вот и прекрасно. Давай зайдем уже наконец в дом, а то все стоим тут на пороге, как бедные родственники.
И Вера вслед за Кириллом проходит в квартиру, уже совсем не свою, не родную, до краев напитанную чужими запахами.