12


Сомик кандиру

Коршунов-Захаров за результатами анализов не приходит. Не записывается на повторный прием. Однако спустя три дня после похода на кладбище Вера видит его в больничном дворе – с холма крылатой коровы.

Он материализуется как-то совсем неожиданно. Словно сплетается из вечереющего душного воздуха. Вера после работы поднимается на холм – прийти в себя, посидеть в молчаливом коровьем обществе – и внезапно замечает его силуэт.

Он стоит рядом с административно-хозяйственным корпусом и как будто кого-то ждет. По крайней мере, он явно пришел не на врачебный осмотр: приемные часы давно закончились. Совсем скоро сгустится вечер, постепенно начнет настаиваться крепкая ночная темнота. Дневные, несрочные пациенты давно разошлись, оставив большинство больничных коридоров в гулкой линолеумной пустоте. Теперь только экстренные больные всплескивают своим появлением тишину приемного покоя. Но сегодня не Верина очередь их принимать. Сегодня вечером Вера собиралась посидеть рядом с коровой не больше десяти-пятнадцати минут и отправиться домой. И она так бы и поступила, если бы на пути у нее не возник ждущий Коршунов-Захаров.

Потому что Вера знает, чувствует тревожно ноющим нутром, что ждет он именно ее.

Лица его четко не видно, однако по какому-то неуловимому наклону головы становится понятно, что сидящую на холме Веру он заметил. И теперь он смотрит на нее безглазым лицевым пятном, как порой смотрит неодушевленный предмет, выдавая свое внимание исключительно легкой таинственной напряженностью, чуть более резким очерчиванием на фоне остальных вещей.

Вере почему-то становится страшно. Томимая смутным внутренним трепетом, она совсем не торопится спускаться с холма и идти ему навстречу. Хотя еще три дня назад она вроде бы только и хотела, что поскорее увидеть Коршунова-Захарова, вновь почувствовать его живое человеческое тепло, терпкий мускусный запах, чтобы все встало на свои места. Чтобы заново отсеять сомнения в его непрерванном существовании. Но теперь Вера боится. Возможно, именно того, что сомнения отсеять на этот раз не получится. Что реальность за эти дни резко повернула в другое русло.

Вера растерянно смотрит на крылатую корову, словно спрашивая совета. Вытягивает руку вверх, машинально проводит пальцами по холодным бронзовым ребрам. Но корова в ответ молчит, безучастно обратив куда-то в неведомую даль пустые бездонные глазницы. Видимо, ей сейчас не до Веры. Возможно, она поглощена мыслями о своей прошлой жизни, протекавшей вдали от этого серого больного города, от унылого, забитого неказистыми корпусами больничного двора. От немощного грузного неба, где даже в белизне облаков мерещится что-то больнично-страдальческое.

И Вера, лишенная коровьего внимания, решает спуститься с холма навстречу Коршунову-Захарову.

В конце концов, не буду же я торчать здесь до ночи. Можно, конечно, обойти его стороной. Сделать вид, что не заметила, не возвращаться в больничный двор. Но вряд ли от этого что-то изменится. Лучше уж сразу посмотреть правде в глаза. И все окончательно выяснить.

Она пересекает дорогу и направляется в его сторону. С каждым шагом лицо Коршунова-Захарова, пронизанное влажным лучом подтаявшего солнца, вырисовывается все четче. Он и правда смотрит на Веру: теперь уже она видит его внимательные, чуть ироничные глаза.

– Добрый день. Боюсь, вы опоздали, – как можно спокойнее говорит она. – Прием пациентов давно окончен. Или у вас что-то срочное?

– Рад вас видеть. Нет-нет, срочного ничего. Я пришел не на прием.

– Тогда, позвольте узнать, зачем?

– Как это – зачем? Снова встретиться с вами.

Он разводит руками, словно только что сказал нечто само собой разумеющееся. Смотрит легко и весело. Его глаза на вечернем солнце кажутся совсем прозрачными, будто отлитыми из голубоватого стекла.

– Не вижу иных причин для встречи, кроме как сугубо медицинского характера. Кстати, ваши анализы давно готовы, так что можете приходить на повторный прием. Но для этого вам нужно будет позвонить в регистратуру и записаться. В приемные часы.

– Как же все непросто.

– Нет, все как раз очень просто. Время приема можете посмотреть на сайте больницы, если вдруг забыли.

– Вы знаете, я очень много работаю. И у меня не всегда получается вырваться в дневное время.

– К сожалению, ничем не могу помочь.

– Если честно, мне помощь уже и не нужна. Симптомы благополучно ушли без всяких противовирусных препаратов. Как я уже сказал, я пришел вовсе не жаловаться на воспаление крайней плоти.

Вера внезапно замечает, что машинально куда-то идет с ним вместе по больничному двору.

– А я уже сказала, что говорить нам с вами в таком случае не о чем.

– Как же это не о чем? – расплывается он в самоуверенной, будто слегка язвительной улыбке. – Если не ошибаюсь, в прошлый раз мы с вами говорили отнюдь не только о воспалении. Вы меня так подробно расспрашивали о моем прошлом.

Вера рефлекторно вздрагивает, чувствуя, как сердце стремительно ускользает в глубь тела, словно масло в горячую овсяную жижу.

– Да, расспрашивала. Но я уже все выяснила, что хотела.

– А я не все.

– И что же вы хотите знать?

– Ну, для начала, что это вообще за история с каким-то несчастным случаем семнадцатилетней давности? Со сменой фамилии и переездом в непонятный город со странным названием? Откуда вы все это взяли? Только не говорите, пожалуйста, опять про таинственного общего знакомого, который вам поведал о моей жизни.

– Что значит – откуда взяла? Вы же сами сказали, что все это правда.

– Сказал. Но я соврал, каюсь.

Вера невольно замедляет шаг – как тогда, возле могилы Коршунова. И как тогда, в глазах проступает зыбкая, трепетная полутьма.

– Зачем? Зачем вы соврали?

– Ну… вы так настойчиво спрашивали. С такой надеждой в глазах. Мне почему-то показалось, что вы очень-очень хотите, чтобы я ответил на ваши вопросы утвердительно. Уж не знаю почему. Как будто для вас это было суперважно, прям жизненно необходимо.

– И поэтому решили соврать?!

– Ну да. Я хотел сделать вам приятное. Принять вашу игру, правила которой я, правда, так и не понял. Мне показалось, я вас заинтересовал как… не знаю, как мужчина. И я подумал: может, вы это все специально затеяли, все эти загадочные расспросы, чтобы заинтересовать меня?

– Что вы несете? Я врач! – Вера переходит на сдавленный полукрик. – Я не флиртую с пациентами!

– Ну простите, мне так показалось. Я не мог найти другого объяснения вашим, согласитесь, не очень логичным вопросам.

– И не надо искать никаких объяснений! Тем более таких нелепых.

– Ладно-ладно. Простите мне мою дерзость.

Сквозь наплывшую в глаза полутьму Вера замечает, что они уже успели каким-то образом обойти двор (немыслимо, нереально быстро, несмотря на вроде бы неспешный шаг). И теперь зачем-то идут по второму кругу.

– Значит, это все неправда? – спрашивает она внезапно тихим, надтреснутым голосом. – Значит, вас никогда не сбивала машина? И вы не были при смерти?

– Не сбивала, не был. И если честно, очень надеюсь, что сия учесть меня минует.

– И вы не уезжали на много лет в Манаус?

– Я даже не знаю, где этот Манаус находится. Уж простите мое невежество.

– И не меняли фамилию?

– Не менял и не планирую. Я Захаров с рождения, это фамилия моей матери.

Каждое его слово будто восковой раскаленной каплей падает куда-то в самый центр оголенного комка нервов. Падает, но не застывает – медленно растекается и продолжает мучительно жечь.

– А как же шрам?.. Ведь у вас остался шрам, я видела.

– Да, остался. Я в двенадцать лет неудачно прыгнул с турника. Причем прыгал на спор, вот таким я был дураком. И неудачно приземлился – спиной на край цветочной клумбы. Хорошо еще, что легко отделался, позвоночник не сломал. А то пришлось бы менять фамилию и ехать в Манаус.

Вера внимательно смотрит на него несколько секунд.

Но ведь это он, точно он. Это Коршунов.

Она ясно видит лицо, навсегда вдавленное глубоко в память, впечатанное в малейших подробностях. Те же самые черты, лишь слегка размытые временем.

Я не могла перепутать. Даже спустя столько лет. Но как такое возможно?

Вера отчаянно пытается найти хоть какое-то объяснение происходящему. Примирить тот далекий августовский день, в котором случилось непоправимое, и сегодняшний вечер, где погибший шестнадцатилетний мальчик, уже превратившийся во взрослого мужчину, спокойно шагает рядом и совсем не помнит, что с ним когда-то случилось. У него амнезия? Или, может, он сознательно решил отрицать действительность? Предположения, одно другого нелепее, разворачиваются в Вериной голове друг за другом, словно шуршащие обертки. Но вместо догадки в каждой из них обнаруживается беспомощная пустота.

– Зачем вы пришли сегодня? Зачем ждали меня? И почему говорите мне все это сейчас?

– Я просто хочу понять, в чем был смысл той истории. Не приоткроете завесу тайны? А то я все эти дни ломал голову.

– Никакой тайны нет. Я просто, видимо, перепутала вас с другим человеком. Которого когда-то знала. Вот, собственно, и все, добавить тут нечего.

Но ведь на самом-то деле я не перепутала, это правда он! И по-другому быть не может.

– Значит, я на кого-то так сильно похож?

– Значит, да.

– Интересно было бы посмотреть на этого моего двойника. Я не ошибусь, если предположу, что вы к нему были неравнодушны?

Это не двойник. Черт возьми, нет никакого двойника, это один и тот же человек!

– Ошибетесь.

– Что ж, значит, показалось.

– Что вам показалось?

– Что вы очень хотели встретиться с этим человеком вновь. И очень надеялись, что я им окажусь. Но уж простите, это не так. Надеюсь, вы не сильно расстроились.

– Не сильно.

Вера вспоминает пестрящую цветами могилу Коршунова. И думает, что, видимо, это действительно была его могила. Видимо, он действительно тогда погиб. А Коршунов, идущий сейчас с ней рядом, говорит правду. С ним никогда не случалось ничего из Вериной истории про несчастный случай и переезд в Манаус. Но тем не менее она уверена, что вопреки всякой логике и здравому смыслу это один и тот же человек, только раздвоенный, словно находящийся одновременно в двух параллельных реальностях. В одной из реальностей он покоится в небытийной темноте, а в другой – он здесь, в больничном вечереющем дворе.

Я как будто схожу с ума.

– Ну и хорошо. Тогда, быть может, мы забудем всю эту историю про загадочного двойника, и я просто приглашу вас выпить со мной кофе?

– Я не пью кофе с пациентами.

– Это у вас принцип такой? Что ж, понимаю. Но ради меня ведь можно сделать исключение?

– С какой стати я должна делать исключения ради вас?

– Может, просто с такой стати, что я вам все-таки понравился, несмотря на медицинскую этику и ваши яростные отрицания?

– Вы опять за свое?

– Опять, каюсь. Просто мне так кажется, вот и все.

– А по-моему, вам слишком много всего кажется.

– Да ладно вам, Вера Валентиновна. Да ладно вам! – весело говорит он и непринужденно берет ее за локоть.

Вера вздрагивает. Она будто снова слышит голос умирающего Аркадия Леонидовича. И снова видит его пародонтозный оскал и мягкий, чуть размытый взгляд небесно-голубых глаз, словно немного вытекших из отвислых век.

– Откуда вы знаете мои имя и отчество?

– Как это – откуда? Когда я записывался на прием, мне по телефону очень вежливая девушка из регистратуры сказала, как зовут врача. И я запомнил. Память у меня хорошая. Но, если честно, обращение по имени-отчеству – это как-то слишком официально. Могу я называть вас просто Верой?

– Не можете.

Он все не отпускает руку и, кажется, наоборот, еще крепче сжимает пальцы на Верином локте. Под кожей уже наверняка наливается лиловый синяк, похожий на перезревшую, с мякотью, сливу. А в голове все окончательно запутывается. Плотная белая исступленность завоевывает в сознании все больше пространства. Словно густо стелется непроглядный туман. Заслоняет трезво-холодные привычные мысли.

Сквозь туман Вере в какой-то момент начинает видеться, что идущий рядом человек каким-то немыслимым, непостижимым образом затерялся во времени.

Что, если Коршунов до сих пор находится как бы между двумя мирами? На стыке жизни, которая у него могла бы быть, и надвигающегося небытия? И, вероятно, все еще можно переиграть? Вдруг его еще можно спасти, вытянуть на плотный безопасный берег? Ведь после случившегося мне столько раз хотелось вернуться в тот день и все изменить. Не предоставляет ли сейчас реальность именно такой шанс?

– Почему вы такая напряженная, Вера?

– Я не напряженная. Я просто не люблю навязчивость.

– Что вы, я вовсе не навязываюсь. Просто предлагаю вам свою компанию. Если не хотите пить кофе – что ж, понимаю. Я на самом деле тоже стараюсь по вечерам не злоупотреблять кофеином. Можем просто пойти куда-нибудь прогуляться. За пределы этого двора.

– Я никуда с вами не пойду. И отпустите наконец мою руку!

– Да я вас вроде и не держу.

Вера замечает, что ее локоть и правда уже свободен от крепких узловатых пальцев Коршунова-Захарова.

– Тем лучше. И давайте уже поскорее закончим этот нелепый разговор. Мы все выяснили. Мне пора идти. Если решите явиться на повторный прием, запишитесь по телефону или онлайн.

– Что-то подсказывает мне, что вам вовсе не хочется заканчивать наш нелепый, как вы говорите, разговор. Может, рассказать что-нибудь еще из моего прошлого? Там, конечно, не было Манауса, но было много всего другого, не менее интересного.

– Не надо. Ваше прошлое меня не интересует. Равно как и настоящее.

Вера внезапно понимает, что вокруг уже стемнело. Солнечный вечер как-то необычайно резко надломился, расклеился, и больничный двор рухнул в чернильную темноту, слегка подкрашенную химической желтизной фонарей. А наверху уже выкатилась неровная, словно слегка покусанная с краев луна.

– Ну что ж, тогда, может, расскажете мне о себе?

– Мне нечего вам рассказывать.

– Неужто у вас такая унылая, пресная жизнь, что вам и поведать нечего?

– Да, именно так.

– Ни за что не поверю. Даже в самой непримечательной жизни всегда найдется что-нибудь особенное, заслуживающее интереса.

– Не в моем случае. Считайте, что моя жизнь пуста и бессмысленна.

– Ну как же. Раз вы появились на этот свет, значит, в этом определенно есть какой-то смысл. Не зря же вы занимаете место в этом мире?

В груди на полсекунды ярко вспыхивает необъяснимая горечь, словно кто-то чиркает спичкой. Вера ясно ощущает ее даже сквозь плотную внутреннюю затуманенность.

– Скорее всего, зря.

– Не думаю. Вот скажите, почему вы решили стать врачом?

– Чтобы носить белый халат – мне, говорят, идет. И получать откаты за выписанные лекарства.

– И только ради этого?

– Нет. Еще чтобы не работать, как вы, в «Новом городе». И не бояться нырять в реку, когда нужна моя помощь.

– А при чем тут «Новый город» и река?

Вера уже не может ответить. Густой молочно-белый туман успел почти полностью заволочь сознание. Коршунов-Захаров говорит что-то еще и улыбается. И на этот раз в его улыбке проступает нечто необъяснимо зловещее и как будто слегка плотоядное.

– …Нырять не придется, – слышит Вера конец фразы.



Оказывается, больничный двор уже совсем опустел. Будто время опять ускорилось, либо вечер просто выронил из себя несколько часов, и они, подхваченные неведомым, нездешним сквозняком, унеслись в никуда. Совершенно неожиданно нависла глухая, бездонная ночь. В большинстве окон свет уже не горит, и корпуса безучастно смотрят влажными прямоугольниками застекленной черноты. Темень вокруг словно обрела плотскую, физически ощущаемую густоту.

Намотав по двору несчетное количество кругов, они внезапно останавливаются напротив морга.

– …Если несильное течение… вот уж не задумывался… самое подходящее место, – доносятся до Веры отзвуки голоса Коршунова.

Они зачем-то проходят внутрь, в небольшой холл с мраморным бордово-белым полом, похожим на срез копченой колбасы. Наверху тускло горит половина зеленоватой люстры. Вторая половина, погруженная в дремоту, напоминает крупный ледяной нарост, безвольно свисающий с потолка.

Со всех сторон тут же подступает небытие – простое, обыденное, бытовое. Хорошо знакомое по работе. Мгновенно обдает, как и всякий раз, неотвратимым глубинным ознобом.

– …Если честно, не вполне понимаю… вам, конечно, виднее… – все говорит и говорит Верин спутник, не переставая улыбаться, – такое, конечно, впервые… весьма оригинально…

Его фразы становятся все менее внятными. Будто речь Коршунова постепенно размывается неспешно текущей студеной водой.

Вера, кажется, что-то произносит в ответ, но ее голос тут же растворяется в нежилом промозглом холодке помещения. Ни смыслы, ни даже звуки собственных фраз не доходят до ее замутненного сознания. Она растерянно смотрит на Коршунова, отчаянно пытаясь понять, о чем они сейчас говорят, почему не расходятся, зачем он привел ее в морг. Но его глаза внезапно кажутся непроницаемыми, словно ночные окна больничных корпусов.

Через холл они проходят в узкий линолеумный коридор, заставленный пустыми каталками. Здесь к осклизлому холодку морга примешивается запах. А точнее, целый букет запахов: сладковато-гнилостного, удушливо-дынного, формалинового, рыночно-мясного. Аромат изнанки человеческой жизни здесь намертво впитался в голые побеленные стены.

Вере становится тяжело дышать, ей кажется, что воздух вокруг неровный, прерывистый, с глухими провалами. Она хочет развернуться, хочет поскорее выйти из здания, нырнуть обратно в теплую августовскую ночь. Но Коршунов крепко хватает ее за руку и тянет куда-то в глубь помещения. Он продолжает говорить, но теперь его слова окончательно превращаются в бессмысленно журчащую воду.

Они оба попеременно спотыкаются о возникающие на пути каталки. Но Коршунов ни на миг не разжимает руку, продолжает тащить за собой оцепенелую, едва дышащую Веру. А в головном тумане словно мучительно гудят багрово-красные набухающие пузыри.

Через несколько бесконечно долгих секунд (или минут) Коршунов останавливается и толкает возникшую справа облупленную дверь. Та медленно, с раздирающим скрежетом уплывает внутрь комнаты. Они оказываются в секционной.

Здесь желтеет лишь заключенный в дальний угол слабенький свет, вытаскивая из полумрака письменный стол медрегистратора, а вместе с ним небрежно раскинутые листы А4, ломкое, кое-как выпотрошенное из упаковки печенье; пустующий колченогий табурет. Вере кажется, что светильник нервно подрагивает – сырым подтекшим желтком. Но точно она не знает: возможно, это подрагивают от напряжения ее затуманенные глаза.

Остальная часть комнаты утопает в полумраке, слегка разжиженном коридорными тусклыми лампами. И жирно-зеленый мусорный бак, и этажерка с инструментами, и стоящие слева и справа от входа металлические секционные столы, похожие на огромные душевые поддоны, – все погружено в липкую удушливую полутьму.

Вера вновь пытается уйти, выбраться наружу, но Коршунов что-то кричит и внезапно толкает ее прямо на секционный стол. Она сильно ударяется плечом об угол раковины, но боли при этом почему-то совсем не чувствует. Чувствует лишь сковывающий тело немыслимый ступор. И только где-то в глубине сердца набегает и откатывается морозная волна, оставляя после себя ледяной ожог.

– Прекрати, что ты делаешь! – внезапно слышит она свой голос, вновь дорвавшийся до сознания. – Прекрати! Слышишь? Прекрати!

Но Коршунов не прекращает. Воспользовавшись Вериным ступором, он неловко, но очень настойчиво пытается привязать ее к секционному столу чем-то черным, тонким и длинным. Видимо, прикрепленным сбоку душевым шлангом.

– Отпусти, ты совсем, что ли? Ты в своем уме?! – вновь раздается нутряной, чуть дребезжащий голос Веры.

Она пытается приподняться, но Коршунов снова ее толкает. И снова Верино тело не отзывается болью – только глубоким оцепенением от происходящего.

Он явно хочет зажать Вере рот, заставить ее замолчать, зажать внутри горла иступленный крик. Но ему не удается. Она отчаянно вертит головой и, кажется, разбивает себе губу. Либо это он наносит ей удар: Вера уже не может с точностью определить. Практически неощутимая, безвкусная кровь тонкой струйкой скользит по подбородку. Словно совершенно посторонняя жидкость.

Внезапно Вера замечает, что в руках Коршунова сверкает что-то острое, металлическое, тонкое.

Секционный нож. Не может быть, нет. Такое просто не может происходить наяву. Да и во сне. Зачем ему нож? Зачем?

– Отпусти меня сейчас же! Пусти!

Голос звучит все громче, все пронзительнее. Отчаянно всковыривает плотный удушливый воздух секционной. И вдруг Вера понимает, что этот голос исходит вовсе не из ее горла. Это голос Коршунова.

– Отпусти, идиотка, слышишь?! Ты совсем больная? Какая к черту операция, что ты несешь?!

Вера растерянно опускает глаза. И в этот момент багровые пузыри в голове наконец раздуваются до максимума и туго лопаются. Высвобождают глухой, звериный ужас, тут же захлестывающий жгучим потоком.

В правой руке она видит секционный нож. В своей собственной руке. Тонкой, беспомощно-жалкой, бескровно-белой. А прямо перед собой – кое-как привязанного к столу Коршунова.

Почему? Откуда это все взялось? Как так получилось?

Коршунов резким движением освобождается от душевого шланга и поднимается на ноги, потирая ушибленное плечо. Затем вырывает нож из Вериных пальцев и бросает его на узорчатый плиточный пол. Комната тут же отзывается оглушительным, мучительно звонким стуком, от которого по спине пробегают крупные кипящие мурашки.

Вера хочет что-то сказать, но в следующую секунду Коршунов бьет ее наотмашь по лицу. И на этот раз боль ощутима: она словно расходится по телу зыбкими кругами, как от брошенного в озеро камня.

– Ты, оказывается, реально больная! На всю голову!

Он смотрит на нее неотрывным, до костей пронизывающим взглядом. В его глазах больше нет ни капли ироничной самоуверенности – только неподдельное глубинное изумление и животная ярость. На темных разбитых губах белеет пенка вперемешку с каплями крови – словно заплесневелое варенье из черных ягод.

– Я не знаю, как… Я просто… – шепчет ссутулившаяся от удара Вера, но слова застревают в горле бесформенными комками.

– Да тебе самой операция нужна! Лоботомия! Ты реально сумасшедшая. У меня нет никакого сомика в уретре.

С этими словами он уходит прочь из секционной, растворяется в болотном коридорном свете, затекающем сквозь распахнутую дверь. Его нервные тяжеловесные шаги отдаются в голове мутной болью, смешиваются с остывающей болью от удара. А затем в секционную наплывает оглушительная пустота, невесомое жуткое безмолвие.



Вера остается неподвижно стоять посреди комнаты. Около минуты она беспомощно смотрит вниз, на поблескивающий в полумраке нож, на невыносимо пестреющий узор плиточного пола. В какой-то момент у нее начинает кружиться голова, ей кажется, будто кто-то вытягивает бесконечный узор у нее из-под ног. Веру качает, относит невидимой волной в угол секционной, и она медленно сползает на пол по шершавой побеленной стенке.

Ее мутит, к горлу подступает кислая горячая слизь, сквозь которую становится все сложнее дышать. Вере мучительно плохо, ее тяготит собственная плоть – излишняя, неуместная, болящая. Ей хочется вывернуть себя наизнанку, извергнуть из себя все до последней капли. Превратиться в бестелесную неуязвимую тень.

И навсегда забыть о том, что произошло. И тогда, и сейчас.

Она уже собирается дать волю неумолимо растущей тошноте, но внезапно в коридоре вновь раздаются чьи-то шаги – на этот раз неспешные и развалистые. Спустя несколько секунд кто-то щелкает выключателем, и секционная мгновенно наливается нестерпимо ярким лабораторным светом. А на пороге оказывается санитар Сева (или Виталик – Вера точно не помнит, как его зовут).

Он тут же замечает сидящее в дальнем правом углу скрюченное тело и изумленно таращит прямодушные тюленьи глаза:

– Ой, здравствуйте! Вера? А вы тут какими… по какому…

У него простое круглое лицо, словно наскоро вылепленное из хлебного мякиша. Едва он заходит в секционную, как воздух насыщается пресной теплотой его дыхания.

– Ни по какому. – Вера медленно поднимается на ноги, борясь с тошнотой. – Просто зашла посидеть в тишине.

– Ну да, здесь тихо, с этим не поспоришь, – улыбается он в ответ. – А что, случилось что-то?

– Ничего не случилось. О жизни захотелось подумать. А здесь самое подходящее место.

В его глазах проступает нечто вроде напряженного недоумения. Возможно, он наконец замечает расплывшуюся красноту на Вериной щеке.

– У вас точно все в порядке? Может, помощь какая нужна?

– Точно. И помощь не нужна. И вообще хочу дать вам совет: не лезьте ни к кому со своей помощью. Чтобы хуже не сделать. Поверьте моему опыту.

Несколько секунд подряд он сосредоточенно моргает, словно переваривая услышанное.

– Да вы знаете, большинству людей, с которыми мне тут приходится работать, я вряд ли могу сделать еще хуже, чем есть.

– Как знать, – говорит Вера. – Доброй ночи.

Слегка пошатываясь от бегущего из-под ног плиточного узора, она обходит санитара Севу (или Виталика) и покидает морг.

Уже снаружи, в остро пахнущем свежестью ночном воздухе, обессиленной Вере наконец удается глубоко вздохнуть. Она делает несколько шагов и припадает всем телом к шершавому старому тополю. Единственному не срубленному во дворе дереву, растущему как раз возле морга. Думать ни о чем не получается, да и не хочется. Вера чувствует себя жертвенной амазонской коровой, обглоданной пираньями до костей. Только без крыльев. Она с тоской поднимает голову, туда, где тополь расходится все более тонкими ветвями, словно стремясь поскорее бесследно исчезнуть, раствориться в бескрайнем чернильном небе.

Загрузка...