Встреча

— И-и, калика! — шептались бабы в магазине или же сбежавшись за водой, — калика, а гляди, туда же!.. Сына народила. — И катили молву по улицам поселка, судачили, успокоиться не могли, будто не водилось у них других забот в те весенние чистые дни. Пожимали плечами, губы кривили в злой усмешке, но не могли сказать, горе то или радость. И не жалели ничуть, будто посягнула Анастасия на то, на что не имела никаких прав. — И-и, калика! — Слово это долго шаталось по дворам.

Ничего этого Анастасия не слышала. Роды были долгими, и она, чуть живая и бледная, вымученная, лежала в тишине, далекая от людских голосов, новостей и пересудов, отрезанная от всего, чем жил поселок. Когда появился на свет ее сын и закричал резко в еще пустой для него день, война изошла на нет, и на поселок, жавшийся хатами к железной дороге, накатила радость победы. Вскоре потянулись певучие эшелоны с фронтов, и люди веселели, говорили громче, свободнее, собирались у репродуктора, как собирались на этой же базарной площади в самом начале войны, слушали и гадали, как оно будет дальше… Все чаще, оставляя своих военных товарищей, возвращались в поселок оклемавшиеся после ранений фронтовики. Неузнанные, словно чужие, они приходили по одному, шли пустыми пыльными улочками, оглядываясь по сторонам, вроде бы удивляясь своему возвращению; вдыхали пропаленный паровозами воздух, чадный и привычный с детства. Люди глядели на них из своих просторных до неуютности дворов, выходили за ворота, всматривались и шумно радовались, признав соседского хлопца или просто знакомого. «Не скажешь, никак не скажешь!» — говорили, потому что вернувшиеся с фронтов казались совсем другими людьми… Вечерами слышны были в поселке песни, без устали трудились гармонисты, и веселье затягивалось далеко за полночь и постепенно стихало, уступая весеннее тихое пространство недремлющим кабысдохам с их припугнутым подвыванием. Так праздновали возвращение фронтовиков, и люди, слыша далеко разносившийся шум веселья, топот и песни, радовались за других, некоторые вздыхали и надеялись на лучшее, другие плакали.

Толстые стены больницы — до войны там помещался банк — отрезали Анастасию от всего этого, и она долгими часами думала в покойной тишине палаты, вспоминала. Она еще не знала, как будет жить, но понимала, что произошло что-то очень важное в ней самой, изменившее и ее и будущую жизнь. С этими мыслями пропадал и лейтенант-танкист, задержавшийся было в поселке по своей военной причине, и людские наговоры затихали в ее горячем еще сознании. «До Насти ходит, — шелестело. — Лучше найти не мог… Э-хе-хе… Известное дело: война». И решали тут же: кинет лейтенант Настю, кинет, потому что молодых вдосталь, а она — перестарок, да и нога не гнется. «Идет — хромает, что ж оно такое для женщины! Калика, — говорили, — чего тут думать».

Анастасия слышала когда-то такие пересуды; ей становилось нехорошо и тяжко жить, боялась она чего-то и на людей глядела несмело, диковато. Вроде бы стыдилась того, что лейтенант ходит к ней вечерами, хромоты своей стыдилась. А жизнь в поселке известная: шагу не ступил, а уже все знают, и новости из конца в конец — от Хомихи до Захарки как ветром переносятся. Теперь же, родив сына, Анастасия глядела на него, кормила грудью и радовалась. Исчезали страхи, и без боязни думала она о том, как, выздоровев, вернется домой. Анастасии хотелось поскорее встать на ноги, и она терпела скуку больницы, и толстые стены, и гнетущую необходимую тишину, чтобы выздороветь. Под тихий гомон соседок по палате, таких же ослабевших в родах, но говорливых женщин, Анастасия засыпала, словно проваливалась в какую-то бездонную пропасть. Ей снилось, что она взбирается на дерево, кричит весело о чем-то, снилось, как падает. Она пугалась этого падения даже во сне, вскрикивала, но, обессилев еще больше, не могла проснуться. И тогда кошмарные видения возвращали ее к тому времени, когда, не сумев вылечить, ей хотели отрезать ногу. «Не отрезайте, — просила Анастасия во сне. — Пожалейте! Как же я буду, люди добрые…» И кто-то, будто не слыша ее слез, монотонным голосом твердил: «Отрезать», а другой, тоже невидимый, перебивал его и ласково, как колокольчик, звенел: «Коса русая до пояса, девушка молодая…» От этого нежного голоса Анастасия пробуждалась, лежала, не открывая глаз, и вспоминала, как мучилась два года с ногой, вспоминала, сколько отъездила по больницам, сколько отлежала и как ее уже положили было на стол, чтобы отрезать ногу. Но, слава богу, нашелся один смелый, согласился еще раз сделать операцию. И сделал. А после снова — костыли, больницы, но нога все же осталась. Хоть и не гнется, да своя.

Думая так, вспоминая, Анастасия снова засыпала и видела брата. Он шел к ней, и Анастасия слышала, как он кричал, звал ее куда-то. Она тянулась к нему, но не могла сдвинуться с места, и больно ей становилось от этого. А брат все звал ее, и от его голоса Анастасия пробуждалась… Стонала женщина у стены, солнце все еще светило, и сквозь окно нарезалась узкая полоска света, близился вечер. Анастасия с трудом вырывалась из сна, вспоминала, что зимой на брата пришла похоронка, и тихо плакала. С гибелью брата Анастасия и совсем осиротела: мать померла в самом начале войны, а отец еще раньше — в голодные годы. Не стало брата, и Анастасия выплакала это горе и словно бы заново похоронила всех троих и долгих, каких-то незрячих ночей уже не боялась, знала теперь, что не пропадет, если не умерла при родах, когда изрезали всю, места живого не оставили, а сын никак не хотел выходить на свет, и ее резали еще и еще…

А брат все же вернулся: с пустым, заправленным под ремень рукавом гимнастерки, изменившийся, осунувшийся, но веселый. Анастасия, в чем была, выскочила из палаты, обнимала его, и плакала, и все присматривалась к нему, вроде бы не узнавала. «Ваня, — приговаривала, — Ваня…» Брат молча гладил ее по голове ладонью, а после, когда они уже сидели на лавочке под кустом сирени, он весело заговорил о том, что был дома и соседи все ему рассказали.

— Всякое говорили, — хитровато улыбаясь, сказал брат, — но картошку тебе посадили, так что не переживай. А это, — он взглянул на пустой рукав, — чтоб в жизни не скучать да чтоб не забывались деньки-денечки!

И на другой день, забрав Анастасию из больницы, повез ее в старую и родную хату, осиротевшую без нее и, казалось, подпавшую еще больше на один угол. Маленькое оконце ее косило на сруб колодца, и хата, как настрадавшееся живое существо, вроде бы хотела что-то высказать, но не могла. Анастасия побелила стены известью, насколько хватило сил, подмазала глиняный пол, чистые занавески повесила. У хаты росла груша, старая, раскидистая, диких лесовых соков; тень ее в полдень накрывала двор, давая свежесть и прохладу, где они с братом сидели, говорили. Прикрытый от солнца легкой накидкой, спал сын Анастасии. Огород весело зеленел, белели соседские хаты, тишина стояла, и солнце светило жарко. Хорошо было на сердце у Анастасии, легко, потому что сын у нее, потому что брат сидел рядом на чурбане, смеялся и поглядывал в небо, «Деньки-денечки», — приговаривал.

В такой же солнечный летний день окатила его бледность, помертвел он, говорил брат да и смолк враз, будто прислушиваясь к чему-то, рванул ворот гимнастерки.

— Что с тобою, Ваня?! — кинулась Анастасия.

А он уже смеется и опять за свое: «Деньки-денечки…»

Сколько ни подступала к нему Анастасия, умоляла: «К докторам тебе надо показаться», — смеется.

— После такого, Настенька, доктора не помощники, — сказал как-то. — Они другим потребуются, а мне ничего уже не нужно. Мне и так… Дойти хотелось — дошел, чего еще.

А то собрался брат на кладбище сходить, четвертинку водки взял и кусок хлеба. Кладбище неподалеку, огороды пробежал — и сразу же кресты виднеются, трава там буйная, сытая, сирень растет да деревца, какие не побило. Анастасия хотела было с ним идти, но брат воспротивился.

— Нет-нет! В другой раз все сходим, а теперь я один!

Так и пошел, сидел там на могиле матери, думал о чем-то, а вечером, когда минута свободная выдалась, усадил Анастасию к столу и наказал похоронить его рядом с матерью.

— Не плачь, — сказал. — Не плачь, Настенька, все же я дошел, а многие там и остались. Не плачь!

— Как же мне не плакать?.. Такое слушать?..

— Не плачь, — отвечал брат. — Сын у тебя.

И после, осенью уже, слег, как скосило, не встал больше. Не стало его — помер. Но до этого все мастерил: хату подправил, стойку под балку завел в сарае, чтобы не падал. А то, заохотив соседского хлопца, сбил маленький столик, стульчик, деревянную лошадку вырезал… Анастасия глядела на его заботы, радовалась, надеялась, думала, что обойдется.

— Рано ему за столик садиться, — сказала брату, — когда это будет.

— Ничего, — отвечал тот. — Вырастет, а столик готов.

Не забыл и деревянный кружок на ведро вырезать, а осенью слег и помер. И Анастасии пришлось еще раз не умереть, хоть и думала она, что не выдержит ее сердце. На похоронах много было людей, фронтовики держались кучкой. Все утешали Анастасию, духовая музыка играла. Тяжко это было. И с тех пор сжалось ее сердце, будто кто его цепкими пальцами держал и отпускать не хотел. А жить надо было, сын у нее…

Незаметно прошло три десятка лет.

Анастасия, постаревшая и седая, ставшая совсем маленькой и незаметной, ехала ночным, неспешным поездом, делившим черное пространство на две половины. Состав поскрипывал телом, тараторил что-то свое на стыках рельс — казалось, постанывал от непосильной работы; люди в вагоне сидели и лежали, было тесно, неуютно и душно. Анастасия, отгородившись ладонью от тусклого света, пристально вглядывалась за окно, в черноту полей; изредка вспыхивала в этой черноте будка путевого обходчика, пустынный переезд или же тихая станция, и опять — чернота да голое поле. Анастасия томилась ожиданием и думала о том, что жизнь ее неприметно утекла с каждодневными заботами, горестями и радостями. Крутилась она в этой жизни, сколько помнит, с утра до вечера, работала, чтобы выжить. Ничего особенного, если подумать, не видела; да и что оно в поселке свершалось такое?.. Разве кто приедет или в армию провожают?.. А так — одно у людей: работа. Работа да огород. И она, как все, ради куска хлеба крутилась, на хату стягивалась. И стоит теперь хата, но как вспомнишь, кому только в ножки не поклонилась, сколько слез выплакала… «Но то ладно, — думала Анастасия, все вглядываясь в окно, — а Ваня такие дороги прошел, с того света, можно сказать, вернулся — и не успел пожить. Меня забрал из больницы, вроде бы приходил за этим, или так, будто сил хватило только до дому добраться. И лежит теперь, бедный, ничего не знает, а фронтовикам почести да послабления предоставили; да и то: сколько их осталось. Тот, слышишь, умер, другой — лежит… А лейтенант приезжал…» Лейтенант приезжал, вернуться хотел, но было это давно, после смерти брата. Анастасия тогда будто ослепла от горя и никого не признавала. И на него смотрела невидяще, словно на чужого. «Приезжал, да что теперь, — равнодушно вспомнилось Анастасии. — К сыну еду…»

Ей захотелось произнести это вслух, потому что радостно стало от такой мысли, тепло. Анастасия оглядела сумрачный от скупого освещения вагон: чужая женщина спала на нижней полке, тревожно вздрагивала и прикрывалась платком, рядом с ней сидел тощий, иссушенный годами старец, он не спал, вглядывался пустыми глазами прямо перед собою и покашливал; там, подальше, всхлипывал и жаловался ребенок. Мать покачивала его на руках и, прикрыв глаза ладонью, урывками спала; и в том, как женщина, склонившись над ребенком, покачивалась, и в том, как размотавшаяся пеленка белела и спускалась к полу, Анастасии увиделось что-то скорбное и щемящее. Она долго глядела на мать с ребенком, а после, вздохнув, стала смотреть в черноту полей, будто таилось там что-то близкое и понятное ей одной… Вспомнились ей бессонные ночи, тревоги, когда сын то болел, то упал в яму… А сколько пережила она, когда узнала, что он с дружками своими откапывал снаряды, оставшиеся с войны. «Боже, — тихо шептала Анастасия, — сколько всего в жизни. А летать стал — то хоть бы день спокойной побыть…»

Шло время, поезд все бежал и бежал, и по проходу, мерцая лысиной, протащился проводник, заспанный и равнодушный, с толстыми, вывернутыми губами.

— Борисполь, — бубнил он. — Следующая Борисполь… Кому надо, Борисполь. Стоим одну минуту… Борисполь…

Анастасия ловко подхватила сумку, стоявшую у ног, и поспешила к выходу. Состав уже скрежетал и тормозился, замелькали белые станционные фонари, и вскоре показалось желтое, приветливое в ночи пятно перрона и вокзал. Поезд остановился. И, не отстояв даже положенной минуты, тронулся.

— Три часа промелькнуло — и не заметила, — сказала в пустоту Анастасия и пошла по перрону.

Вокзал в Борисполе, кирпичный, приземистый и весь какой-то ладный, с узкими, тепло светившимися в ночи окнами, оказался в эти часы совсем безлюдным: в маленьком зале ожидания, где стояли желтые скамейки, не было ни души. Оконце кассы было закрыто и занавешено изнутри зеленой материей, на двери буфета висел простой, с толстой дужкой замок. «Да и что, — подумала Анастасия, — городок маленький, кто сюда приезжает». Посидела какое-то время в зале ожидания, но от безлюдья ей показалось сиротливо, и она вышла из вокзала и направилась к недалекой автобусной остановке. Ждать первого автобуса предстояло целый час, потому что время было раннее, но Анастасия не расстроилась. «Сядешь в автобус, на повороте выйдешь, — растолковывал ей вчера сосед, бывалый человек, проработавший долгие годы кондуктором на поездах. — Вот тот, другой, и доставит тебя в аэропорт, а там спросишь, там знают. И люди там хорошие». Говорил сосед медленно и очень рассудительно и рассказал к случаю, как он ездил в этот самый аэропорт встречать свояка. «Четкость у них необыкновенная, — заключил он, — как на поездах!» И передал привет сыну Анастасии… Она вспомнила его уверенные поучения, но заранее тревожилась, переживала страх заблудиться. «Сядешь, да не в тот, а то поворот прозеваешь, — думала Анастасия, топая туда-сюда на остановке, — кто ж знает, куда мне нужно. А сын дал знать — в семь часов его самолет». Анастасия хотела было достать телеграмму и еще раз прочитать — радостно ей становилось и хорошо от скупых слов на белом бланке, — но пошел снег, и она пожалела. «Намокнет, — решила, огляделась: земля поспешно белела. — Ранняя зима, ранняя, но да ничего, с поля уже все повывезли, приготовились люди к холодам…» И вспомнилось ей, как когда-то, не зная ни выходных, ни праздников, работала она в колхозе; вспомнилась нескончаемая делянка свеклы, дожди и грязь, когда чистишь, чистишь до немоты в руках и кажется, нет конца этой работе, а спина деревенеет — не разогнуться. «И не платили, а люди гнулись, — сказала Анастасия тихо, без обиды сказала, потому только, что было это, — и всю какую ни есть тяжесть вынесли». И все ходила на остановке, поджидая автобуса.

В аэропорт Анастасия добралась как раз к семи часам. Снег разгулялся, раскрутился, не находя себе места, падал на землю неохотно, будто собираясь взлететь вскоре; и в белой его мгле здание аэропорта показалось Анастасии нарядным, словно праздничным, большие окна ярко светились, звали к себе. Где-то неподалеку прогрохотал самолет, а после все стихло, и только снег все кружился и кружился в своей бестолковости. Уже развиднелось, и день из-за первого снега казался ослепительно ярким… Анастасия вошла в большой зал, огляделась, взглянула даже на высокий причудливый потолок, подивилась громадности строения и отыскала глазами «справочное». Там ей коротко сказали: «Ждите!» — и Анастасия простояла в нерешительности минут двадцать и встревожилась: большие часы отмечали, что уже десять минут восьмого. «А в телеграмме значится: «семь часов», — подумала она. — Сын прилетел и бегает, ищет меня, а разве в таком большом зале, где столько людей, найдешь?» И решительно отправилась на поиски сына. Ей подсказали, где служебный вход, и она попала к проходной и долго втолковывала усатому вахтеру, что приехала встречать сына, что сын ее летчик.

— А то вдруг разминемся или еще что, — говорила Анастасия, показывая телеграмму. — А так я буду стоять, он и увидит…

— Пропуск тута надо, — басил вахтер из своего окошка, на телеграмму косился. — Без пропуска не положено.

— Да откуда же у меня пропуск, — удивлялась Анастасия. — Сын прилетает…

— Ладно, — сжалился вахтер, — иди… Вон там за стеной и стой, тут они все ходют.

Анастасия устроилась стоять под стеною здания. Перед нею, на просторном заснеженном перроне сторожко застыло несколько больших самолетов; в вихревом движении снега они, казалось, летели низко над землей. У одного из них — того, что поближе, — хлопотали люди; маленькие рядом с самолетом, они охаживали его, как живое существо. Между самолетами, нарезая свежие следы, сновали автомашины. И самолеты, на которых Анастасия никогда не летала, и снег, и ожидание встречи с сыном, и весь этот заснеженный мир аэропорта, совсем не похожий на тесное пространство двора и хаты — десяток вишен, яблоня перед окном, забор да обыденность комнат, — рождали непривычную легкость. И Анастасия всматривалась сквозь снежную пелену, радовалась тому, что у нее такое хорошее место: видит она всех, да и ее не пропустишь; прикрывалась платком от залетного ветра, обсыпавшего снегом, и ждала.

Мимо нее проходили летчики, удивлялись на терпевшую непогоду женщину и пропадали где-то в снеге; вахтер наведывался из своей будочки — присматривал, молчал и уходил. Анастасия приветливо кивала ему, как бы говоря: «Да здесь я, здесь, никуда не хожу». Она открыто поглядела в лицо сердитого с виду начальника, который даже приостановился, заметив ее, строго оглядел и спросил, что она делает на служебной территории. Анастасия ответила ему и подала телеграмму. Начальник взглянул на листок, подумал и, не сказав ничего — лишь кивнув, ушел. Анастасия боялась, что он выпроводит ее, попавшую в эти запретные владения. «Сына я жду, — думала она, как оправдывалась, — что же в этом такого?..» И все стояла, не чувствуя ни холода, ни быстрого бега времени. Снег присыпал ее так основательно, что она стала даже незаметной среди общей белизны.

Вахтеру пришла смена, и он, как положено, передал напарнику Анастасию, будто объект какой; от него Анастасия и узнала, что пошел десятый час. «Что же делать? — встревожилась она. — Что же делать?» Вахтеры ничего путного сказать не могли, отмахивались от нее.

— Сходи к диспетчеру, — посоветовал тот, что сменился, показал дверь и пошел домой.

Диспетчер сидел за прозрачной перегородкой, он что-то записывал, кидался то вправо, то влево над столом, говорил кому-то невидимому. Анастасия терпеливо стояла перед ним, не решаясь беспокоить. Только теперь она вспомнила, что оставила сумку у стены, и успокаивала себя тем, что так оно даже и лучше, что сын, проходя мимо, непременно узнает ее. «И сразу же поймет, что я где-то рядом, — думала Анастасия. — Как же ее не узнать, черная она, удобная… и на каждый день, и так если…» Диспетчер раза два взглянул на Анастасию, но не увидел ее, будто старая женщина только померещилась. Он «выпустил» все самолеты, потребовал резерв и его отправил в рейс, но пассажиров все же оставалось много. Самолетов больше не было, из-за метели никто не прилетал, и диспетчер с досадою думал о том, что начинается заварушка. Ему хотелось только одного — поскорее передать смену и уйти домой.

— Сын у меня, — решилась наконец-то Анастасия, выговорила это в стекло и подала телеграмму.

Диспетчер взял телеграмму, прочитал.

— Все правильно, мамаша, — сказал он и вернул листок. — Рейс задерживается, надо ждать… Вон как метет.

Анастасия поблагодарила диспетчера и вернулась к стене. «Надо ждать, — повторяла она. — Надо ждать!» И все стояла. Самолеты разлетелись, перрон опустел и обезлюдел, его засыпало снегом, и он стал похож на зимнее поле. Снег все гарцевал, крутился и падал, и бело было вокруг и пусто.

Ближе к полдню Анастасии захотелось есть, и она, вытащив из сумки, погрызла хлебца, яблоко взять не решилась — пожалела, но после достала одно краснобокое и съела. И продолжала ждать. Ей слышно было, как где-то неподалеку гудел самолет, и она надеялась, что вот-вот появится ее сын. Мысль о сыне поддерживала ее, и она, не особо заботясь о себе, простояла до темноты. Один раз ей все же пришлось отойти от стены, но ходила она недолго, да и на то время попросила вахтера поглядеть, не пройдет ли кто… Когда стемнело и зажглись прожекторы, она пошла к диспетчеру. За прозрачной перегородкой теперь сидел другой, пожилой, с орденскими планками. «Фронтовик», — обрадовалась Анастасия и, поздоровавшись, протянула ему телеграмму. Диспетчер даже не взглянув, выпроводил Анастасию за дверь да еще и пригрозил вслед:

— Как только пропускают всяких!

И Анастасия, испугавшись не на шутку, скоренько вернулась к стене и решила никуда больше не ходить, ждать, сколько бы ни потребовалось. Больше всего она боялась, что ее выпроводят с территории и она лишится такого удобного места… Снег, вроде бы намаявшись к вечеру, тихо и лапчато устилал землю, мельтешил в глазах и искрился в снопах света. Анастасия стояла и все смотрела сквозь этот снег, она захолодала от бездействия и от чего-то еще, будто оцепенела, и покорно ждала. Снег присыпал ее и не таял даже на щеках, и она изредка смахивала его рукой. А он все падал и падал, и Анастасии подумалось, что ничего уже не будет у нее хорошего в жизни — только вот это ожидание сына, и она терпеливо стояла под стеною.

Верно, она прождала бы всю ночь.

К ней подошел незнакомый летчик, расспросил и взял телеграмму.

— А я гляжу, вы в обед стояли, — сказал он, — и теперь вот стоите, ждете… А ведь никто не прилетит, потому что метет.

Он так и ушел с телеграммой, не было его долго, а когда возвратился, то рассказал Анастасии, что сын ее ждет погоды во Львове и прилетит не раньше утра, потому что снег обещают на всю ночь. Анастасия слушала его и думала о том, что сын ее тоже одет, наверное, как этот летчик, в плащ и фуражку и тоже ходит, обсыпанный снегом.

— Он прилетит и будет сутки ждать эстафету, — говорил между тем летчик. — Такой рейс у него… Давайте я устрою вас в гостиницу, вам надо обогреться…

— Спасибо, я пойду, — ответила Анастасия. — Спасибо вам!

Она сразу же решила поехать домой, чтобы одеться потеплее. «К утру обернусь, — прикидывала, — а что так людей беспокоить». И вскоре уже ехала в вагоне поезда, дремала, согревшись в душном тепле, и жалела, что не успеет растопить плиту и приготовить что-нибудь себе. Есть ей, правда, и не хотелось, но знобило изнутри и по телу разливалась слабость. «Горячего бы чего», — подумала Анастасия и забылась сном, и уже во сне слышала, как по вагону, все такой же недовольный, блуждал проводник. Он бубнил что-то толстыми губами и, потерявшись вконец в монотонности, после «Марьяновки» объявил «Борисполь». Анастасия удивлялась во сне этой глупости, но не проснулась, а после, будто уяснив что-то очень важное, и сама согласилась, что так оно и быть должно. И успокоилась, и не знала уже, едет ли она домой или из дому. Вагон беззаботно покачивался среди белого поля и, поскрипывая, катился все дальше.

Утром Анастасия опять приехала в Борисполь, прошла к диспетчеру. Там ей сказали, что сын прилетал ночью, бегал, искал ее, спрашивал и улетел сразу же, потому что много людей ожидало отправления и потому что все рейсы перемешались. Анастасия слушала и не верила, не понимала, что такое могло быть.

— Улетел, — только и сказала она, повернулась и вышла.

Снег давно успокоился, лежал себе тихо на земле, кое-где уже потемнел. Небо было чистое и синее. Анастасия ничего этого не видела, плелась, неровно как-то ставила больную ногу и беззвучно плакала.

Загрузка...