Ему было лет сорок, но выглядел он старше.
Высокий, крепкий, несколько даже грузный Бирюк считался в доме человеком замкнутым, молчаливым и до удивления неприветливым. Возвращаясь с полетов, он шел по дорожке, ни на кого не глядя и ни с кем не здороваясь, закрывался в своей однокомнатной квартире и выходил из нее только для того, чтобы вновь отправиться на работу.
Глядя на него, думалось, что, возможно, когда-то давно его крепко обидели, и поэтому на лице его застыло выражение угрюмости и недоброго отношения к роду человеческому, или же он пережил какое горе, ломавшее и мявшее его и в конце концов отступившее, но оставившее на нем свои следы. Казалось, следы эти были даже на лице: нос небольшой, но сплющенный, губы толстые и немного вывернутые, глаза темные, с красными прожилками. Можно было предположить, что прошлое свое, какое бы оно ни было, Бирюк помнил крепко, и теперь, что бы ни делал и куда бы ни смотрел, видел только это прошлое. По его скудной жизни можно было понять, что ни мир, в котором жили разные, возможно более удачливые люди, ни природа, представавшая перед ним все теми же тополями вдоль дорожки, его не интересовали.
Что он делал в свободное от полетов время?.. Чем жил?.. Никто толком не знал, и даже две дотошные старухи, просиживавшие на скамейке целые дни и провожавшие усталыми, но все еще любопытными глазами каждого, молчали и только покачивали головами, когда разговор касался странного соседа.
Возможно, Бирюк действительно решил, что за пределами аэродрома существует одна лишь пустота, бежал от нее в самолет и готов был летать дни и ночи, до беспамятства. Но это запрещалось приказами, и ему приходилось коротать время дома. Ослушаться приказов Бирюк не мог: в его жизни если что и оставалось прочного, то это авиационные приказы, порой строгие или невнятные, иногда — двойственные: один из них перечил другому. Но все же это были приказы, определявшие летную жизнь, и, работая, Бирюк старался выполнять все.
Бирюком его называли, кстати, не всегда, и долгое время соседи, если случалось упоминать о нем, говорили: «Этот пилот… жилец квартиры такой-то..» Или еще как-нибудь, не заботясь особенно о выражениях и испытывая, как казалось, некоторую злость на Бирюка за то, что он их совершенно не замечал.
Шло время, на смену лету приходила осень, затем зима. В жизни Бирюка такие события обозначались только тем, что осенью он надевал плащ, зимой — пальто. Фуражка его, увенчанная золотистыми листьями, была всегда одна и та же, поскольку шапку он не носил.
На смену морозам явилась в апреле оттепель; яркое солнце, выглянувшее в эти дни, растопило лед и подсушило дорожки у дома. Воздух был по-весеннему свежий и бодрящий и казался немного синим по вечерам. Даже у дома отчего-то пахло речкой, талой водой и почками. Люди как-то веселее глядели на синее небо, где проплывали белые облака, на голые ветки тополей; их радовало в это время все: и ручьи, бежавшие вдоль бордюров, и сухие клочки асфальта, и даже первая пыль.
Весенние перемены коснулись и Бирюка: он снял пальто, надел старую кожанку со множеством молний и, выйдя как-то из очередного своего заточения, постоял секунду у дверей подъезда и вроде бы даже улыбнулся. Быть может, эта гримаса и не означала улыбку, но все же что-то дрогнуло в его лице. В дальнейшем, правда, ничего в жизни Бирюка не менялось: он был один, все такой же молчаливый и угрюмый.
…В январе, готовясь к медицинской комиссии, Бирюк отлежал две недели в госпитале; в больничной обстановке было скучно и однообразно, но дело облегчалось тем, что о госпитале существовал специальный приказ. Возможно, вспоминая госпиталь, Бирюк и улыбнулся.
В один из весенних дней Бирюк всполошил соседей тем, что подкатил к дому на автомашине. Крылья и кузов старой «Победы» носили на себе следы тщательного ремонта, узкое, словно бы запотевшее лобовое стекло было надтреснуто, но свежая оранжевая краска так блестела на солнце и резала глаза, что машина казалась совсем новой. Она лоснилась, будто от жира, и, казалось, бычилась под чужим взглядом. Когда Бирюк выбирался из нее, дверца жалобно скрипнула… Соседи присматривались к машине, некоторые загадочно ухмылялись, а самые догадливые предвещали перемену в жизни пилота.
Они не ошиблись: через неделю Бирюк привез на этой машине молодую женщину с добрым лицом и по-детски припухлыми губами. На вид ей было лет двадцать, может, двадцать пять, но никак не больше. Одета она была в красный плащик, и, как вышла из машины — нарядная, смеющаяся, — сразу же поздоровалась со всеми, кто был рядом… Бирюк тоже кивнул.
Через два дня весь дом знал, что женщину звали Вера и что Бирюк женился на ней, едва познакомившись: встречались они раза три, не больше, ходили в кино и гуляли по улицам. Насколько Бирюк был замкнутым, настолько Вера оказалась разговорчивой, и соседи узнали, что работает она медсестрой в госпитале и что, кроме нее, в семье есть еще две девочки, школьницы.
Вера любила петь, и иногда слышно было, как она, готовя обед или убирая в квартире, выводит какую-нибудь веселую мелодию. Ходила она быстро, почти бегала, и была настолько веселой и приветливой, что ее как-то все сразу полюбили. Теперь в квартире Бирюка слышался смех. Оказалось, что Бирюк тоже умеет смеяться; правда, если голос Веры звенел, то он ухал филином, грохотал, что, впрочем, неудивительно для его могучей натуры. В квартире он смеялся и шутил, но на людях оставался молчаливым и неприветливым.
Наблюдательный глаз мог заметить, что теперь он шел домой не медленно, как раньше, а торопливо. Вера, поджидая мужа, выглядывала в окно и, заметив его, махала рукой, но Бирюк не догадался ни разу поднять голову и взглянуть вверх, на пятый этаж. Шагал быстро и по-прежнему ни с кем из соседей не здоровался.
Поздней осенью Вера родила девочку и ее не стало видно у дома: нянчилась с дочерью, гуляла редко, потому что погода стояла дождливая и холодная. Бирюк работал, ходил с двумя большими сумками в магазин, в молочную кухню за кефиром дочери — сосредоточенный, молчаливый. И если он раньше не замечал людей, то что было ожидать теперь, когда у него все так хорошо устроилось: жена, дочь — одним словом, семья. И казалось, ничего уже не может произойти в его жизни и будет он жить, как живет большинство людей: тихо, скучно и неприметно. Однако в один из летних дней произошло событие, снова всполошившее соседей и заставившее их по-другому взглянуть на Бирюка.
В этот день Вера не на шутку разругалась с мужем и решила от него уйти. Она связала в простыню детские пеленки, свои платья и, взяв на руки дочь, спустилась вниз. Бирюк, очевидно не ожидавший от нее такой решительности, догнал ее уже на дорожке. Вера, сгибаясь от тяжести, а больше от неудобства, тащила узел чуть что не по асфальту. Шел летний, но все же какой-то нудный дождь, растекался каплями по лицу и смывал слезы. На асфальте стояли лужи…
Догнав жену, Бирюк преградил ей дорогу и принялся что-то объяснять. Он хватался то за нее, то за узел, то бил себя в грудь и растопыривал руки, будто собирался ловить Веру. Она же слушала его, отрицательно качала головой и пыталась обойти. Бирюк не пускал, и она сквозь слезы повторяла одно и то же:
— Не могу больше… Сил моих нет… Отпусти меня домой!..
И продвигалась по дорожке все дальше.
Бирюк, похоже, растерялся, уже ничего не говорил, а только двигал руками, словно в каком-то странном танце, потом неожиданно упал перед Верой на колени, угодив в самую лужу, обхватил ноги жены и застонал, как от страшной боли.
— Все равно уйду! — говорила Вера. — Нет больше сил терпеть… Отпусти!..
Столько отчаянья слышалось в ее голосе, столько боли и страдания, что Бирюк понял — она действительно уйдет. И тогда он беспомощно огляделся вокруг, на двери и окна дома, и закричал во весь голос:
— Люди добрые, помогите!..
Он закричал так, будто его смертельно ранили и жизнь должна была вот-вот уйти от него; лицо его побелело, исказилось страшной гримасой отчаянья. Верно, в эту секунду он вспомнил всю свою жизнь, одиночество и увидел — что ожидало его впереди.
Вера испугалась крика, притихла и со страхом смотрела на мужа, который стоял перед нею на коленях и с какой-то потерянностью глядел снизу вверх, то ли на нее, то ли куда-то в небо. Голова его была сильно запрокинута, и в этом увиделось ей что-то жуткое, она застыла на мгновение, открыла рот, но не плакала, а затем силы покинули ее и она опустилась на асфальт. И тут уж разрыдалась так, что ее не скоро успокоили. Сквозь слезы и всхлипыванья она вычитывала мужу свои обиды, которые невозможно было разобрать и в которых то и дело слышалось:
— Бирюк ты разнесчастный!..
Вышли соседи, отвели их на скамейку и, как могли, утешили…
Бирюк не скоро отошел, тупо глядел на людей и, казалось, ничего не понимал, и когда Вера гладила его по мокрой голове, он как-то дурашливо улыбался.
Вера больше никогда не уходила от мужа, растила дочь, заботилась домашними делами и день ото дня становилась все более замкнутой. Все реже слышался ее смех, хотя с людьми она оставалась, как и раньше, приветливой. Она здоровалась, но мало с кем говорила, и улыбка ее казалась стеснительной. Что-то произошло в тот день с нею, и лицо ее как-то быстро состарилось, поблекло. Она стала выглядеть старше своих лет, и в глазах ее всегда была печаль, будто бы только теперь она поняла что-то важное, что уже нельзя исправить.
Что ж до Бирюка, то он с неделю после того дождливого дня не выходил из дому — болел, а после — работал, улетал и возвращался, как и прежде, ни с кем не здороваясь и не разговаривая. Внешне он не изменился, казался все таким же здоровым и крепким и выглядел как раз на свои сорок лет. Правда, теперь зимой он надевал шапку.
Через несколько лет Бирюк с женой и дочерью переехали в другой район, и никто не знал — куда, потому что они ни с кем не попрощались.