Еще засветло я понял, что заблудился в этом чужом для меня городе, но продолжал бродить по узким и тесным от множества людей галереям, где держалась хоть какая-то тень, по улочкам и переулкам, среди сотен лавчонок, деревянных лотков, маленьких кофеен и закусочных. Некоторые из них располагались прямо на тротуаре и были прикрыты от солнца яркими тентами. На вывесках, обозначавших ту или иную лавку, рядом с заковыристыми иероглифами попадались английские названия, но я их не читал, потому что весь товар был выставлен, вывешен, прилажен к распахнутым дверям лавок, к косякам, к любому ржавому гвоздю, вбитому в стену; и впечатление было такое, будто шел я по лабиринтам бесконечных складов. Толчея была такая, что человеку трудно пройти, а, однако же, изредка по улочке пробиралась автомашина или же какой-нибудь торговец катил нагруженную тележку. И странно, что машина не сигналила, а торговец не покрикивал: люди безропотно расступались, пропуская, и тут же смыкались.
Вверху — над товаром, лавками и тентами — из окон второго этажа торчали шесты с выстиранной одеждой, и ее было так много, что казалось, там тоже идет торговля. Краснели черепичные крыши, окна домов были распахнуты. Солнце жгло немилосердно, город парился в привычной тропической духоте, которая усиливалась толчеей и разогретым асфальтом, дышать было тяжело. И, вытирая струившийся пот, я удивлялся себе и думал, что давно пора взять такси и ехать в гостиницу. Но не ехал, а все бродил меж людьми — низкорослыми, пропеченными солнцем, с раскосыми глазами. Люди эти, казалось, тоже бродили бесцельно, ничего не покупали и ни к чему не присматривались; они беззвучно перетекали с места на место, скользили вдоль обшарпанных и увешанных товаром стен, обтекали лотки, сновали, не останавливаясь ни на минуту. Меня они не замечали, и, если я встречался с кем-нибудь глазами, взгляды становились невидящими, нацеленными куда-то далеко. Я понял, что разговориться с ними не просто и что это люди особенные. Таких мне встречать не приходилось.
Случайно я набрел на то место, куда нас привозил автобус, постоял, оглядываясь в надежде, что еще кто-нибудь из группы отстал, а после снова бродил и не сразу заметил, что давно уже иду за торговцем соком. Торговец этот медленно катил нехитрое сооружение, отдаленно напоминавшее наши тележки с газированной водой. От солнца его прикрывал большой зонтик из каких-то сухих листьев, под которым блестели два ребристых валика и лежали стебли, похожие на сахарный тростник. Торговец катил не останавливаясь, словно бы в этой толчее ему не хватило места. Я подошел к нему, положил на тележку две монеты. Он тут же остановился, пропустил тростник между валиками, выжимая мутную жидкость прямо в стакан, и разбавил водой.
— Жарко, — сказал я по-английски.
Ни один мускул не дрогнул в лице торговца, он даже не поднял глаза, но его коричневая рука тут же опустила в стакан два кусочка льда. И как только я вернул стакан, он сразу же покатил тележку дальше, будто и не останавливался.
Изредка кто-то из бродивших присаживался за столик уличного кафе, и тогда владелец выуживал из холодильника то пиво, то сок, ловко нарезал обжаренное до черноты мясо, и все это делал размеренно, неторопливо; не слыша никаких слов, он по каким-то признакам угадывал, что подать. Похоже, он никогда не ошибался, или же люди испытывали полное безразличие к еде и питью и им было все равно, что пить и есть, или же они думали совсем о другом?.. И я приглядывался к ним, не понимая и выискивая, как мне казалось, что-то очень важное. Похоже, их молчание вселило в меня тревогу. Так оно, наверное, и было: ничего подобного встречать не приходилось, и мне было не понять, живет ли каждый из них сам по себе, не нуждаясь ни в каком общении, или же так только кажется. Возможно, все они были связаны между собой чем-то таким, чего посторонний не замечал, и прекрасно понимали друг друга, не прибегая ни к жестам, ни к мимике, а обходясь короткими ойкающими словами — вероятно, значительными, если выражали многое? Или же им вполне достаточно было и того, что их так много в этом городе? Не знаю, да и откуда же я мог знать, если не говорил ни с одним из них. А ведь не зря сказано: если хочешь узнать человека, надо поговорить с ним. И мне подумалось, что наши люди тем и понятнее, что беспрерывно говорят — в автобусе, в метро, на улице.
Впрочем, если бы кто-нибудь остановил меня и спросил, чего же я ищу, я вряд ли смог бы ответить точно. Да только кто же меня мог остановить в этом городе, где я оказался чужим. Наверное, если бы я спросил дорогу в гостиницу или что-нибудь подобное, мне бы ответили, но не больше. Никому из этих людей и в голову не пришло бы спросить меня, откуда я и зачем брожу по тесным улочкам: ни улыбки, ни лишнего жеста, и, возможно, поэтому мне казалось, что эти люди постигли в жизни какие-то важные истины. И я продолжал бродить, несмотря на усталость и жару, и в какой-то момент почувствовал обман этих улочек, лавчонок и людей. Я видел, как женщина покупала краба, и, хотя в этом не было ничего особенного, она отчего-то привлекла мое внимание. Женщина была невысокая, стройная, одетая в простое выцветшее платье. Появилась она перед торговцем внезапно, но не успела даже к нему подойти, как он уже выловил из большой стеклянной посудины краба, сонно водившего большими и похожими на портняжные ножницы клешнями. Женщине осталось только раскрыть красную сумку, куда продавец кинул краба, и положить деньги. Она так и сделала и, не сказав ни слова, повернулась и пошла. Но тут же замедлила шаги, и я ожидал, что она вскинет ладонь к виску, как делают это русские женщины, вспомнив о чем-то, и возвратится. Но женщина не вернулась, быстро исчезла в толпе, и мне отчего-то стало по-настоящему тоскливо. Я снова подумал, что надо взять такси и ехать в гостиницу, где меня уже давно ждали. И снова бродил…
Меня не покидало ощущение того, что горы ананасов, связки бананов, кастрюли, божки из дерева, будильники всех мастей, зонтики и жаровни для мяса существовали сами по себе, а торговцы, не обращая никакого внимания на толпу, покуривали сигареты или же какие-то корешки в тени своих лавчонок, где было чисто подметено и пахло то корицей, то мылом, то чем-то сладковатым, приторным и неизвестным мне. Они там что-то перекладывали, сортировали, отбраковывали — так и жили, пока светило солнце, нимало не заботясь ни о торговле, ни о времени и не испытывая потребности в других людях. Казалось, они ждали чего-то другого, лучшего, и были уверены, что оно непременно придет.
Ливень я пережидал у дверей лавки, где были развешены яркие ткани. Пахло шерстью и табаком. В глубине лавки на ящике сидел старик в очках с круглой оправой; мальчик лет восьми крутился в темном углу, приводя что-то в порядок. Один раз он зыркнул на распахнутую дверь, на ливень, на людей, и я ожидал, что, не удержавшись, он выскочит под крупные холодные капли, сделает полукруг по асфальту и влетит в лавку. Но ничего подобного не произошло, мальчик остался в своем углу, как прикованный, и мне вдруг стало понятно, что он не думает ни о чем подобном. Он останется в этой лавке и в дождь, и в солнце — навсегда. Это было закономерно, как и то, что ливень, будто по команде виденных мною будильников, начинался в одно и то же время — каждый день. И длился он строго отпущенное время, не больше и не меньше.
Пол галереи кое-где залило водой, не успевавшей стекать по желобкам и канавам, но никто из стоявших рядом со мною людей не двинулся с места, не проронил ни слова. «Вот это дождец! Ничего не скажешь!» — услышал бы я в своих краях. А эти люди безмолвно и терпеливо глядели в какую-то одну точку и, казалось, не видели, что ливень проливался отвесными от безветрия струями, что асфальт дымился брызгами и улица покрылась зонтиками, как грибами. И я подумал, что в головах этих людей, так же как в глубине лавок, что-то постоянно перекладывалось, сортировалось и отбраковывалось. Мне даже послышался звон, словно бы кто-то пересыпал пригоршнями иероглифы. Звонкие и сухие. Казалось, эти молчаливые, не замечавшие меня люди все время о чем-то сосредоточенно думали; им некогда было ни посмеяться, ни расслабиться; и при мысли об этом мне стало как-то не по себе.
Я ходил, пока не наткнулся на широкую, свободную Бридж-роуд, тянувшуюся куда-то далеко. Дома на ней были новые, высокие, белые. Деревья, росшие по обе ее стороны, узкими листьями напоминали нашу иву, но тянулись вверх, будто хотели угнаться за домами. Бридж-роуд была совсем не похожа на те улочки, где я бродил, хотя в некоторых домах, так же как в галереях, на первых этажах помещались магазины, дорогие, с просторными витринами и автоматическими дверьми, за которыми сохранялась прохлада. Магазины пустовали, и в глубине их, за стеклами, виднелись продавцы. Наверное, они скучали от безделья, если умели скучать; во всяком случае, они сидели или стояли, но оставались неподвижны. У дверей одного такого магазина стояла зеленая ель, невысокая, пушистая и украшенная разноцветными гирляндами. Мне подумалось, что это единственная примета времени в этом городе, где давно когда-то навсегда установилось лето.
Людей на тротуаре было немного, они не бродили, как в узких улочках, а шли торопливо, словно бы попали сюда случайно и старались побыстрее убраться. Это были деловые, занятые люди. В руках они держали папки или портфели. Они шли по тротуару, заходили в какие-то двери, исчезали, но тут же появлялись другие. Одеты они были в светлые одежды и тем самым напоминали тех людей, среди которых я бродил полчаса назад, у них были такие же лица, такая же отрешенность. Но была и едва уловимая разница: один из них взглянул на меня — правда, быстро и почти незаметно. Другой же — похоже, рассыльный, — в светлом полотняном костюме, подкатил к дому на велосипеде, прислонил его у дверей и скрылся за ними. Это было узкое, небольшое здание банка, но вид у него был внушительный, потому что первый этаж облицовали черным мрамором. И оставленный велосипед отражался в нем, как в зеркале. Я долго смотрел на этот велосипед, вспомнив, как двадцать лет назад я взял покататься подобный велосипед и разбил его. А принадлежал он нашему соседу, одноногому инвалиду Ивану Петровичу.
Пройдя какой-то дом, я вдруг увидел просторный скверик, в котором росло не больше десятка молодых деревьев, зеленую ухоженную траву. За сквериком был виден белостенный особняк с тонкими колоннами и узкими окнами. Но самое главное — недалеко от тротуара, среди зелени травы, стояла водоразборная колонка, толстая, чугунная, с круглой шляпкой. Казалось, как раз она попала сюда случайно, потому что таких колонок множество стоит по нашим небольшим городам, на улицах, во дворах. И, глядя на нее, я подумал, что человек, куда бы ни забросила его судьба, всегда первым делом ищет то, что ему привычно и близко, и теряется, если ничего не находит. И тогда с какой-то легкостью я повернул назад, пошел к галереям и лавчонкам, к узким улочкам и, увидев небольшое кафе, присел за свободный столик. Кафе было совсем маленькое: три стола, несколько стульев, электрическая жаровня и пепельница из морской раковины. Сверху над всем этим был натянут зеленый тент, проткнутый в двух местах. Владелец в белой рубашке, стоявший до этого как часовой у входа, выставил мне банку пива, положил пакетик сушеной рыбы, кисло-сладкой и непривычной на вкус, и водворился на прежнее место, терпеливо глядя на людей, сновавших перед ним.
Я потягивал пиво, смотрел на улицу, на людей и думал о том, что Иван Петрович, которого давно нет в живых, вспомнился мне даже в Сингапуре. Конечно, я вспоминал его и раньше, но здесь, среди чужих людей, которые понятия не имели ни об Иване Петровиче, ни обо мне, как-то по-другому увиделось то, что, начав работать, я так и не собрался купить ему новый велосипед. И неожиданно вся маета в этом городе показалась мне ненужной и тягостной, словно пробрался я сюда запретными путями. И впервые мне пришло в голову, что, может быть, и не надо ничего стараться понять, а просто жить, как живут вот эти люди, которые бродили по улице. Ведь живут же они — и, похоже, не так и плохо: и, возможно, не надо докапываться до сути всего, что есть под небом? Так же как и не надо забираться за тридевять земель, чтобы, понять простые истины? И не правы ли те из нашей группы, кто посмотрел крокодилов на загородной ферме, где мне не суждено теперь побывать, и преспокойно рассматривают купленные сувениры?.. Спросить легче, чем ответить, тем более что все же я пробродил день среди этих лавок и лотков, так и не увидев чего-то главного. День заканчивался. Ноги гудели от усталости, и не хотелось никуда двигаться. Вытащив из сумки схему города, я отыскал на ней Бридж-роуд и понял, что нахожусь от гостиницы километрах в пятнадцати. Но и тогда не встал, а все сидел, будто не зная, что же делать дальше, и смотрел, как солнце, удлиняя тени, пропадало где-то за крышами.
Набежали короткие синие сумерки. Люди стали исчезать с тротуара; заскрипели, захлопали двери лавок. Торговцы поспешно очищали лотки, вносили товар внутрь, с лязгом закрывали решетки и пропадали. Галереи и улочки пустели, но сразу же на вторых этажах домов зажглись окна, зажелтели светом и неведомым мне уютом. Редкие фонари отражались пятнами на асфальте. На Бридж-роуд высвечивались рекламы и витрины магазинов, по ней тянулась лента автомашин. Но людей на тротуарах больше не было, они сбежали, как сбегает дождевая вода. Все больше огней зажигалось, и горели они все ярче, и от этого казалось, что улица уходит далеко куда-то. И, глядя на огни и автомашины, я отчего-то решил идти в гостиницу пешком.
И пошел мимо домов, огней витрин, в которых блестели то разнообразные товары, то манекены с европейскими довольными лицами; какое-то время я еще посматривал и на рекламы, и на витрины, вспыхивавшие подобно короткому замыканию, а после все это надоело.
Я шел, и мне вспомнилось, как прошлым летом топал я из Колы в Килп-озеро: пройдя мост через шумевшую на камнях речку, легко и бездумно взобрался на первую сопку, лысую, в россыпи каменьев, не предполагая, конечно, что придется одолевать сорок четыре километра. И только утром увидел первые дома Килп-озера. Никто не знал о моем переходе, но какое-то время мне леталось легче, и иногда, снижаясь для посадки и глядя с высоты на сопки, я находил глазами извилистую дорогу. И мне не верилось, что я прошагал ее.
К полуночи я добил остатки Бридж-роуд и, взглянув на схему, стал забирать правее. Пошли короткие улочки, фонарей было мало, и горели они нехотя. Откуда-то донеслись музыка, шум и крики. Маленький человек вынырнул из-за угла и, ловко управляясь, покатил мимо меня жаровню на колесах. Угли разгорались и ярко краснели. Потянуло пригоревшим мясом и приторным запахом китайской кухни, а через квартал я уже втиснулся в гущу ночного базара, неспокойного, как все базары, галдящего. Казалось, пока я тащился по Бридж-роуд, торговые ряды перевезли сюда из тех мест, где я бродил днем, зажгли разноцветные лампочки, раздули жаровни. Даже дома — такие же двухэтажные, с галереями, — перетащили вместе с товаром и лавками. Опять я видел бананы, туфли, плоды папайи и кипы дешевых штанов. Все было как днем, и лишь торговцы к ночи разошлись не на шутку: они кричали, зазывая покупателей, потрясали своим товаром и заклинали купить, говоря, что отдают почти за бесплатно. Цены и впрямь были ниже. Но главное, куда-то исчезло спокойствие и отрешенность, с которыми взирали на толпу дневные торговцы. Один из них, стриженный наголо, взобрался на шаткий лоток, заваленный разноцветными рубашками, и кричал в микрофон: «Скорее! Скорее! Такие рубашки только у меня!..» Он пританцовывал, выхватывал взглядом кого-нибудь из покупателей и манил к себе, уверяя, что тот не прогадает; при этом он умудрялся подкидывать вверх рубашки, ловил их и кидал другие. «Скорее! Скорее!..» — кричал он и был похож больше на артиста эстрады, чем на торговца. И, глядя на него, казалось, что если не купишь рубашку, то непременно что-то потеряешь. А в метре от него полунагой старик на куске материи разместил десятки цветных камешков, цепочки, браслеты и фигурки каких-то божков. Он сидел прямо на асфальте, подогнув под себя ноги, и — в таком шуме и гаме — оставался совершенно спокоен, и лицо его было спокойным, задубелым, как панцирь черепахи, и выглядел он божком. Я смотрел на него и не заметил, как щуплый китаец в коричневой рубашке, вынырнувший из затемненного угла, ткнул мне в руки альбом уличных красавиц. Движение его было рассчитано с точностью змеиного удара. Он ободряюще хихикнул, одновременно выразив лицом все удовольствия тайного заведения, и мне ничего не оставалось, как кивнуть и сказать, что зайду позже. Китаец юркнул в свою щель, унося еле слышное «о'кей!».
И я снова бродил по освещенным тесным улочкам, по базару, которому, казалось, не было ни конца ни края. Слушал, как торговцы нахваливали товар, а покупатели торговались, сбивая цену; купил в подарок два брелка и белую безрукавку с броской надписью и довольно безобидным львом — символом города. Находился в этой шумной, будто бы праздничной, толчее, а потом заглянул в кафе. В моем кармане лежало несколько зеленых бумажек, и одну из них я протянул хозяину. И тогда худенькая, с кирпичным лицом женщина ошпарила миску мидий, а торговец принес мне пиво и злой соус. Он же, улыбнувшись, показал, как отворять мидии, проглотил студенистую массу, еще раз сверкнул зубами и отошел в сторону. Я выпил пиво, расщепил десяток мидий и покинул базар, потому что было поздно.
И вскоре шум его остался позади, я шел по темной пустынной улочке, шаги мои гулко отстреливались в стенах. Впереди, указывая путь, маячил белый фонарь. Из темного коридора улочки гнутая ножка фонаря выглядела изящной, как танцовщица. И, глядя на нее, я подумал, что всегда замечаю лишь то, что никогда не пригодится в жизни; дошел до перекрестка и повернул налево. Мне оставалось пройти километра два.
Улица была широкой, освещенной и пустой. Но вдруг, словно сотворившись из этой самой пустоты, навстречу мне проехали велорикши, они шуршали шинами и тонко позванивали. Их была целая вереница, и крутили они наверняка к базару.
Я шел, думал о том, как, добравшись, завалюсь спать, а через неделю буду дома. Мне вдруг не поверилось, что я пройду по дорожке мимо скамейки, где сидят наши любопытные бабушки, провожающие глазами каждого; удивительно, но свой дом из чужого края видится лучше. И впервые за это время я почувствовал, как далеко забрался; помечтал, что хорошо бы утром и вылететь, но с утра, как помнилось, была какая-то экскурсия. Надо было пережить и ее, и эти оставшиеся несколько дней…
Услышав мелодичное позванивание, похожее на то, какое раздается в иностранном самолете перед снижением, я удивленно оглянулся: меня догонял велорикша. Не знаю, был ли он из той вереницы или ездил сам по себе…
— Хэй! Если хотите… — сказал он по-английски.
Поравнялся со мной, притормозил.
— Хэй! — ответил я на приветствие. — Не хочу.
— Но почему?! — резко спросил он тонким голосом. — Почему? — повторил он, заулыбавшись и сверкнув зубами.
— Так сразу не ответить, — нехотя произнес я. — Сложно…
Рикша понимающе кивнул, но промолчал.
На вид ему было лет сорок — возможно, немного меньше. Восседал он на своей трехколесной машине легко, педали покручивал без усилий, как бы играючи. В застиранной сорочке навыпуск и шортах он выглядел веселым, хотя морщинистое лицо его отпечатало, казалось, все сингапурские улицы и было похоже на лежавшую в моей сумке схему. На голове у него примостилась шапочка с узким козырьком, а глаза выглядели бритвенными порезами.
Так мы и двигались по пустынной улице: я шел, а рикша ехал, поглядывая на меня так, будто хотел что-то спросить, но не решался.
— Сложно, — хмыкнул он через какое-то время, будто бы и не мне сказал, а думал вслух. — Нет денег, вот и вся сложность…
— Это просто, — возразил я, понимая, что рикша не верит своим же словам, и протянул ему зеленую бумажку: — Бери… А если нет, значит — нет! Не так ли?..
— Да, — сказал он и тряхнул козырьком, но деньги не взял. — Вы — русский?
— Ага, — подтвердил я; мне подумалось, что вот сейчас рикша скажет что-то очень важное. Где-то я читал, что восточные люди обычно говорят о постороннем, несущественном, чтобы высказать главное. Ведь он понимал, что я не сяду в его коляску, но не уезжал.
— Вы никогда не ездите, — начал он, и в голосе его мне послышалось сожаление. — Я не о деньгах… Но почему?
Я не успел не то что ответить, но даже подумать, когда он притормозил и простецки сказал:
— Садись, парень, довезу!
— Спасибо, но не хочу.
— Но почему?
Похоже, этот вопрос занимал его давно.
Я ничего не ответил рикше, но подумал, что неплохо бы растолковать ему, почему же русские не ездят. Ведь рикш, бегавших на своих двоих, давно уже нет. Их место заняли велорикши, а это совсем другое дело, хотя, наверное, что-то перешло и от тех, умиравших к тридцати от истощения. С одной стороны, он работал, и я, отказываясь проехать, лишал его тех мизерных денег, которые нужны были ему для жизни, а с другой — я не представлял себя в этой коляске. К тому же мне хотелось пройти весь этот путь пешком, своими ногами. Да и если бы я сел, то разговор бы сразу же прекратился. А не для этого ли я пробродил весь день?.. Наверное. Но тут же мне стало понятно, что вот это и тяжело растолковать рикше, говоря с ним на английском или даже на его родном языке. Это так же верно, как и то, что мы тоже не всегда понимаем друг друга, хотя говорим все на русском. И выходит, что дело вовсе не в языке…
А рикша, словно догадываясь о моих мыслях, весело поглядывал, покручивал изредка педали. И мне подумалось, что, быть может, не так уж и бездарно я пробродил весь день и вечер, оказавшись на этой дороге тогда, когда по ней катил именно этот велорикша. Он был первым, кто заговорил со мной в этом городе, и сразу же спросил, почему русские не ездят… «А почему это так важно знать?» — можно было спросить его в свою очередь. «Ты ведь тоже бродил весь день, — сказал бы он, не отвечая на вопрос, — и тебе тоже что-то важно знать…» Вот такой мог бы произойти разговор, но дело в том, что говорить не хотелось. Возможно, за день хождений эти люди отбили во мне охоту к общению, или же сказывалась усталость? А быть может, я почувствовал бесполезность подобного разговора и понял, что даже если долго жить в этом городе, то и тогда мало что прояснится, потому что это совсем другие люди. И чтобы понять их, надо родиться в этом городе, вырасти, надо быть таким же, как они…
— Надолго? — спросил рикша, отрывая меня от мыслей о восточных людях.
Я ответил и, сам того не ожидая, спросил его о жизни. Он взглянул на меня непонимающе: не то его впервые об этом спрашивали, не то он не понимал, какое мне дело до его жизни. И вместо ответа покрутил рукой в воздухе и скривился, так что я и не понял, какая у него жизнь — хорошая или плохая. Впрочем, если бы он задал мне подобный вопрос, я ответил бы не лучшим образом, потому что ведь всегда кажется, что жизнь должна быть лучше, чем она есть.
— А детей сколько?
— Семеро, — ответил он, отпустил руль и зачем-то показал еще и на пальцах.
Я кивнул — семейка.
Какое-то время мы двигались молча; рикша все так же покручивал педали, колеса его машины крутились ровно, спицы блестели.
Показалось здание гостиницы, несколько ее окон высвечивались в ночи; приветливо горели два фонаря у входа… Я вытащил сигареты, взял себе и предложил рикше. Он молча отказался. Тогда я, прикурив, достал еще пачку и протянул ему. Он взял, быстро осмотрел и тут же ткнул себе под ребра. Пачка исчезла с такой скоростью, что я не заметил, куда он ее спрятал. До гостиницы оставалась какая-то сотня метров.
— Куда теперь? — спросил я, понимая, что надо же сказать что-нибудь перед расставанием. — Домой?
— Ага, — ответил он и посмеялся этому слову. — Дожди… Работы все равно не будет.
Я кивнул, остановился. Он тоже притормозил, пожевал губами и, не глядя на меня, что-то прошептал. Возможно, это было все то же «Почему?!» — я не разобрал. И тут же он посмотрел на меня серьезно, как-то тяжело, будто хотел запомнить. Исчезла легкость, рикша сгорбился, лицо его больше не смеялось. Тугая пружина, казалось, таилась в его изношенном теле, и рикша, скрывая ее, щурил и без того узкие глаза. И хотел что-то сказать. Я понял это отчетливо и ждал… Но в ту же секунду рикша, привстав, надавил на педали и, блеснув спицами, поехал.
— Прощай, русский! — крикнул он уже издали, взмахнул рукой.
И укатил в свои края.