ПОРТРЕТ ПУРИТАНИНА

Они нуждаются, обладая богатством, а это самый тяжкий вид нищеты.

Сенека

Не нужно иметь семь пядей во лбу, чтобы понять: Сталин, обладая безграничной властью в великой державе, мог иметь все те материальные ценности, которыми располагала эта держава. В действительности, так оно и было, ведь зачастую ему были подвластны даже души людей. Любой из известных истории правителей: царей, королей, шахов, эмиров и т. п. — мог бы позавидовать полноте сталинской власти. Но возможность в данном конкретном случае явно расходится с реальным желанием владеть какими бы то ни было материальными благами.

Сталин — аскет. Сталин — пуританин. Сталин — верный последователь и лучший из учеников Ленина. Для «учителя», как известно, все эти «барские замашки» были чужды. Он был непритязателен в еде, одежде, ему не нужны были замки с мраморными полами, его слух не ласкал звон хрусталя… Таким же был и Сталин. Он носил военный мундир, пусть даже из дорогого материала и шитый лучшими мастерами, но на этом мундире не красовались ордена и медали из драгметаллов. Он ничем не выделялся из своего окружения. Общий серый, лишенный всяческого блеска фон отлично маскировал своего вождя-пуританина. Но Сталину не нужны были все эти «буржуазные атрибуты», чтобы ощущать всю полноту своей власти. Ежедневно, ежеминутно, ежесекундно он чувствовал это по раболепному блеску в глазах своих приближенных, по твердой уверенности в том, что каждый из них принесет свою жизнь на алтарь его власти.

Говорят, короля делает свита. Но в данном случае свиту делал король. Раз королю не нужна была роскошь, раз он ее презирал, то такого мнения о роскоши должна была придерживаться и его свита. Конечно, нельзя забывать, что люди, окружавшие Сталина, как и сам он, были большевиками первого поколения. Для них пуританство — нормальное явление. Они еще не помышляли о том, как можно блистать среди нищего обворованного народа. Но нельзя также полагаться на то, что какой бы то ни было общественный строй мог начисто уничтожить в человеке его стремление к обогащению, его алчность золота. Желания подобного рода, естественно, возникали в умах советской элиты того времени. Но они тщательно скрывались, поскольку их сдерживал страх за свою жизнь, за жизнь родных и близких. Можно сказать, что люди эти были рабами своего положения. На первый взгляд, они ни в чем не нуждались. Но и ничего своего, в обычном понимании этого слова, у них также не было. Они жили в казенных особняках или казенных квартирах, отдыхали на казенных дачах, их развозили казенные автомобили. Все их имущество было казенным: от картин до вилок и ножей. И всюду бирочки, которые указывали на принадлежность. Во всех квартирах стояла одинаковая мебель фабрики «Люкс» из карельской березы или мореного дуба (как хозяева пожелают). Разбитые тарелки не выбрасывались, а складывались в мешок — для отчетности. Раз в год из КГБ приходили хозяйственники и проверяли сохранность имущества по длинному списку. О стоимости этих вещей никакого представления никто не имел. Да и зачем, если вещи эти были даны им во временное пользование — на срок жизни или срок службы при главном Хозяине.

«На редкость счастливое время, когда можно думать, что хочешь, и говорить, что думаешь», — утверждал Тацит.

Сейчас, когда сняты многие запреты и можно обсуждать практически любую тему, не опасаясь при этом за свою жизнь, кажется, что нам все предельно ясно, что мы понимаем многие вещи, которые ранее были недоступны для понимания предыдущего поколения, что, наконец, мы можем обсудить многие ошибки прошлого. Все это так, но нельзя забывать о том, что нет в природе, истории или жизни чисто черного или чисто белого цвета, как не бывает идеального добра иди абсолютного зла. Чтобы быть последовательной, скажу: таким был Сталин, и его окружение, и то время в целом.

Я предлагаю вашему вниманию выдержки из книги Светланы Аллилуевой «Двадцать писем к другу». Безусловно, эта книга грешит неточностью, т. к. взгляд автора на Сталина-отца субъективен. Но мы ведь обладаем способностью читать и между строками.

Рассказывает С. Аллилуева:

«Все… люди, служившие у отца, любили его. Он не был капризен в быту, — наоборот, он был непритязателен, прост и приветлив с прислугой, а если и распекал, то только «начальников» — генералов из охраны, генерал-комендантов. Прислуга же не могла пожаловаться ни на самодурство, ни на жестокость, — наоборот, часто просили у него помочь в чем-либо, и никогда не получали отказа…»

Эти строки С. Аллилуева писала, рассказывая о смерти отца, о том, какую искреннюю и неподдельную любовь показывали к Сталину люди, которые его знали. Далее она вспоминает:

«С тех дней прошло десять лет, — немало для нашего бурного, сверхскоростного века. Я больше не была с тех пор в мрачной Кунцевской даче, я не хожу в Кремль. Ничто не тянет меня повидать те места. Отец не любил вещей, его быт был пуританским, он не выражал себя в вещах, и оставшиеся дома, комнаты, квартиры, не выражают его.

Я люблю вспоминать только о доме, где жила мама — о нашей прежней (до 1932 г.) квартире в Кремле, о даче «Зубалово» возле Усова, где на всем была рука мамы…

Прошло десять лет. В моей жизни мало что изменилось. Я, как и раньше, существую под сенью имени своего отца. Как при нем, у меня и моих детей сравнительно обеспеченная жизнь…

Его нет, но его тень продолжает стоять над всеми нами, и еще очень часто продолжает диктовать нам, и еще мы действуем по ее указу…

А жизнь кипит кругом. Выросло целое поколение, для которых почти не существует имени «Сталин», — как не существует для них и многого другого, связанного с этим именем, — ни дурного, ни хорошего. Это поколение принесет с собой какую-то неведомую для нас жизнь, — посмотрим, какова она будет. Людям хочется счастья, эгоистического счастья, ярких красок, звуков, фейерверков, страстей, — хочется, чтобы жизнь стала европейской, наконец-то, и для России; хочется говорить на всех языках мира, хочется повидать все страны мира, жадно, скорей, скорей! Хочется комфорта, изящной мебели и одежды вместо деревенских сундуков и зипунов. Хочется принимать все иноземное — платье, теории, искусство, философские направления, прически, все, безжалостно откидывая свои собственные достижения, свою российскую традицию. Разве осудишь все это, когда это все так естественно после стольких лет пуританства и поста, замкнутости и отгороженности от всего мира?..

Моя странная, бестолковая двойная жизнь продолжается. Я продолжаю жить, как и десять лет назад, внешне — одной жизнью, внутренне — совсем иной. Внешне — это обеспеченная жизнь где-то по-прежнему возле правительственных верхушек и кормушек, а внутренне — это по-прежнему… полное отъединение от этого круга людей…

Я не умею и не могу писать о том, чего не знаю и не видела собственными глазами… Я в состоянии судить лишь о том, что видела и пережила сама или что, во всяком случае, находится в пределах моего понимания. Я могу написать о своей жизни в доме с отцом в течение двадцати семи лет; о людях, которые были в этом доме, или были к нему близки; о всем том, что нас окружало в доме и составляло уклад жизни; о том, какие разные люди и какие разные стремления боролись в этом укладе; может быть, о чем-то еще…

А ведь жизнь нашей семьи, этого крошечного кусочка общества, очень характерна, или, как говорят в литературной критике, типична.

Двадцатый век, революция все перемешала и сдвинула со своих мест. Все переменилось местами — богатство и бедность, знать и нищета. И как все ни пере-тасовалось и сместилось, как ни обнищало и перераспределилось, но Россия осталась Россией. И жить, строиться, стремиться вперед, завоевывать что-то новое, и поспевать за остальными нужно было все ей же — а хотелось догонять и перегонять…

Сейчас стоит недалеко от Кунцева мрачный пустой дом, где жил отец последние двадцать лет, после смерти мамы. Я сказала, что вещи не выражают отца, потому что он не придавал им никакого значения. Быть может, я не права? Дом этот, во всяком случае, как-то похож на жизнь этих последних двадцати лет. У меня ничего не связано с ним, я его не любила.

Дом построил в 1934 г. архитектор Мирон Иванович Мержанов, построивший для отца несколько дач на юге. Первоначально дом был сделан очень славно — современная, легкая одноэтажная дача, распластанная среди сада, леса, цветов. Наверху, во всю крышу был огромный солярий — там мне нравилось гулять и бегать.

Я помню, как все, кто принадлежал тогда к нашей семье, приезжали смотреть новый дом…

Сейчас этот дом стоит неузнаваемый. Его много раз перестраивали, по плану отца. Должно быть, он просто не находил себе покоя, потому что так случалось каждый раз: куда бы он ни приезжал отдыхать на юг, к следующему сезону дом весь перестраивали. То ему не хватало солнца, то нужна была тенистая терраса; если был один этаж — пристраивали другой, а если было два — то один сносили…

Так и на Ближней. Сейчас там два этажа, причем, во втором этаже никогда никто не жил, — ведь отец был один в доме. Быть может, ему хотелось поселить там меня, брата, внуков? Не знаю, он никогда не говорил нам об этом. Второй этаж был пристроен в 1948 г. Позже, в 1949, там, в большом зале, был огромный прием в честь китайской делегации. Это был единственный раз, когда второй этаж был использован. Потом он стоял без дела.

Отец жил всегда внизу, и по существу, в одной комнате. Она служила ему всем. На диване он спал (ему стелили постель), на столике возле стояли телефоны, необходимые для работы; большой обеденный стол был завален бумагами, газетами, книгами. Здесь же, на краешке, ему накрывали поесть, если никого не было больше. Тут же стоял буфет с посудой и медикаментами в одном из отделений. Лекарства отец выбирал себе сам, а единственным авторитетом в медицине был для него академик В. Н. Виноградов, который раз-два в год смотрел его. В комнате лежал большой мягкий ковер и был камин — единственные атрибуты роскоши и комфорта, которые отец признавал и любил. Все прочие комнаты, некогда спланированные Мержановым в качестве кабинета, спальни, столовой, были преобразованы по такому же плану, как и эта. Иногда отец перемещался в какую-либо из этих комнат и переносил туда свой привычный быт…

Что было приятно в этом доме, это его чудесные террасы со всех сторон, и чудный сад. С весны до осени отец проводил дни на этих террасах. Одна была застеклена со всех сторон, две — открытые, с крышей и без крыши. Особенно он любил в последние годы маленькую западную терраску, где видны были последние лучи заходящего солнца. Она выходила в сад, сюда же в сад, прямо в цветущие вишни, выходила и застекленная веранда, построенная в последние годы.

Сад, цветы и лес вокруг — это было самое любимое развлечение отца, его отдых, его интерес. Сам он никогда не копал землю, не брал в руки лопаты, как это делают истинные любители садоводства. Но он любил, чтобы все было возделано, убрано, чтобы все цвело пышно, обильно, чтобы отовсюду выглядывали спелые, румяные плоды — вишни, помидоры, яблоки, — и требовал этого от своего садовника. Он брал лишь иногда в руки садовые ножницы и подстригал сухие ветки, — это была его единственная работа в саду. Но повсюду в саду, в лесу (тоже прибранном, выкошенном, как в лесопарке) там и сям были разные беседки, с крышей, без крыши, а то просто дощатый настил на земле и на нем столик, плетеная лежанка, шезлонг, — отец все бродил по саду и, казалось, искал себе уютного, спокойного места, — искал и не находил… Летом он целыми днями вот так перемещался по парку, ему несли туда бумаги, газеты, чай. Это тоже была его «роскошь», как он ее понимал и желал, — и в этом проявлялся его здоровый вкус к жизни, его неистребимая любовь к природе, к земле, а также его рационализм: последние годы ему хотелось здоровья, хотелось дольше жить…

…Вообще, формула «Сталин в Кремле» означает только то, что его кабинет, его работа находилась в Кремле, в здании Президиума ЦК и Совета Министров.

Дом в Кунцево пережил после смерти отца странные события. На второй день после смерти его хозяина, — еще не было похорон, — по распоряжению Берия, созвали всю прислугу и охрану, весь штат обслуживающих дачу, и объявили им, что вещи должны быть немедленно вывезены отсюда (неизвестно куда), а все должны немедленно покинуть это помещение…

…Людей, прослуживших здесь по десять — пятнадцать лет не за страх, а за совесть, вышвыривали на улицу. Их разогнали всех, кого куда; многих офицеров из охраны послали в другие города. Двое застрелились в те же дни. Люди не понимали ничего, не понимали — в чем их вина?..

Потом, когда «пал» сам Берия, стали восстанавливать резиденцию. Свезли обратно вещи. Пригласили бывших комендантов, подавальщиц, — они помогали снова расставить все по местам и вернуть дому прежний вид. Готовились открыть здесь музей, наподобие ленинских Горок. Но затем последовал XX съезд партии, после которого, конечно, идея музея не могла прийти кому-либо в голову. Сейчас в служебных корпусах, где жила охрана, не то госпиталь, не то санаторий. Дом стоит закрытый, мрачный, мертвый…

Но у нас был когда-то и другой дом. Да, представь себе, милый мой друг, что у нас был некогда совсем иной дом, — веселый солнечный, полный детских голосов, веселых радушных людей, полный жизни. В том доме хозяйствовала мама. Она создала тот дом, он был ею полон, и отец был в нем не бог, не «культ», а просто обыкновенный отец семейства. Дом этот назывался «Зубалово», по имени его старого, дореволюционного владельца…

Солнечный дом, в котором прошло мое детство, принадлежал раньше младшему Зубалову, нефтепромышленнику из Батуми. Он и отец его, старший Зуба-лов, были родственниками Майндорфа, владельца имения в Барвихе — и сейчас там, над озером, стоит его дом в готическом немецком вкусе, превращенный в клуб. Майндорфу принадлежала и вся эта округа, и лесопилка возле Усова, возле которой возник потом знаменитый птичий совхоз «Горки-П». Стация Усово, почта, ветка железной дороге до лесопилки (теперь запущенная и уничтоженная), а также весь этот чудный лес до Одинцова, возделанный еще лесником-немцем, с саженными еловыми аллеями по просекам, где ездили на прогулки верхом — все это принадлежало Майндорфу. Зубаловы же владели двумя усадьбами, распложенными недалеко от станции Усово, с кирпичными островерхими, одинаковой немецкой постройки, домами, обнесенными массивной кирпичной изгородью, крытой черепицей.

А еще Зубаловы владели нефтеперегонными заводами в Батуми и в Баку. Отцу моему и А. И. Микояну хорошо было известно это имя, так как в 900-е годы они устраивали на этих самых заводах стачки и вели кружки. А когда после революции в 1919 г., появилась у них возможность воспользоваться брошенными под Москвой в изобилии дачами и усадьбами, то они и вспомнили знакомую фамилию Зубаловых.

А. И. Микоян с семьей и детьми, а также К. Е. Ворошилов, Шапошников и несколько семей большевиков, разместились в Зубалове-2, а отец с мамой — в Зубалове-4 неподалеку, где дом был меньше…

Наша усадьба без конца преобразовывалась. Отец немедленно расчистил лес вокруг дома, половину его вырубил, — образовались просеки, стало светлее, теплее и суше. Лес убирали, за ним следили, сгребали весной сухой лист. Перед домом была чудесная, прозрачная, вся сиявшая белизной, молоденькая березовая роща, где мы, дети, собирали всегда грибы. Неподалеку устроили пасеку, и рядом с ней две полянки засевали каждое лето гречихой, для меда. Участки, оставленные вокруг соснового леса, — стройного, сухого, — тоже тщательно чистились… Я только позже, когда стала взрослой, поняла этот своеобразный интерес отца к природе, интерес практический, в основе своей — глубоко крестьянский. Он не мог просто созерцать природу, ему надо было хозяйствовать в ней, что-то вечно преобразовывать…

В доме всегда было людно. В Зубалове у нас часто летом жил Николай Иванович Бухарин, которого все обожали…

Жил подолгу у нас в Зубалове и Г. К. Орджоникидзе, он был очень дружен с отцом, а мама с его женой, Зиной…

Взрослые часто веселились — должно быть, по праздникам, или справляли дни рождения… Тогда появился С. М. Буденный с лихой гармошкой и раздавались песни — украинские, русские. Особенно хорошо пели С. М. Буденный и К. Е. Ворошилов. Отец тоже пел, у него был отличный слух и высокий, чистый голос…

… Отец безумно сердился, когда приезжали товарищи из Грузии и, как это принято — без этого грузинам невозможно! — привозили с собой щедрые дары: вино, виноград, фрукты. Все это присылалось к нам в дом и, под проклятия отца, отсылалось обратно, причем, вина падала на «русскую жену» — маму… А мама сама выросла и родилась на Кавказе и любила Грузию, и знала ее прекрасно, но, действительно, в те времена как-то не поощрялась вся эта «щедрость» за казенный счет…

В доме у нас, в кремлевской квартире, хозяйничала экономка, найденная мамой, — Каролина Васильевна Тиль, из рижских немок. Это была милейшая старая женщина, со старинной прической кверху, в гребенках, с шиньоном на темени, чистенькая, опрятная, очень добрая. Мама доверяла ей весь наш скромный бюджет. Она следила за столом взрослых и детей, и, вообще, вела весь дом. Я говорю, конечно, о том времени, которое сама помню, т. е., примерно, о 1929–1933 гг., когда у нас в доме был, наконец, создан мамой некоторый порядок, в пределах тех скромных лимитов, которые разрешались в те годы партийным работникам. До этих лет мама, вообще, сама вела хозяйство, получала какие-то пайки и карточки, и ни о какой прислуге не могло быть речи. Во всяком случае, важно то, что в доме был нормальный быт, которым руководила хозяйка дома, и никаких признаков присутствия в доме чекистов, охраны тогда еще не было. Единственный «охранявший» ездил только с отцом в машине и к дому никакого отношения не имел, да и не подпускал близко…

Примерно, так же жила тогда вся «советская верхушка». К роскоши, к приобретательству никто не стремился. Стремились дать образование детям, нанимали хороших гувернанток и немок («от старого времени»), и жены все работали, старались побольше читать. В моду только входил спорт — играли в теннис, заводили теннисные и крокетные площадки на дачах. Женщины не увлекались тряпками и косметикой, — они были и без того красивы и привлекательны…

… Мама моя не успела вкусить позднейшей роскоши из неограниченных казенных средств — все это пришло после ее смерти, когда дом стал на казенную ногу, военизировался, и хозяйство стали вести оперуполномоченные от МГБ…»

И снова С. Аллилуева:

«Мама не принадлежала к числу практических женщин — то, что ей «давало» ее «положение», абсолютно не имело для нее значения. Этого никак не могут понять женщины трезвые, рассудительные…

А мама стеснялась подъезжать к Академии на машине, стеснялась говорить там, кто она, и многие подолгу не знали, чья жена Надя Аллилуева. (В те годы, вообще, жизнь была куда проще, — отец еще ходил пешком по улицам, как все люди, правда, он больше любил всегда машину. Но и это казалось чрезмерным выпячиванием среди остальных.) Она честно верила в правила партийной морали, предписывавшей партийцам скромный образ жизни…

Один пример очень характерен в этом смысле. После смерти Ленина а, может быть, и раньше, было принято постановление ЦК о том, что члены ЦК не имеют право получать гонорар за печатание своих партийных статей, книг, — и что эти средства должны идти в пользу партии. Мама была этим недовольна. Потому что считала — лучше получать то, что ты действительно заработал, чем бесконечно, без всяких лимитов, лазить по карманам казны и брать оттуда на свои личные нужды, на дачи, машины, содержание прислуги и т. п. Тогда еще только-только начиналось казенное содержание домов членов правительств. Слава Богу, мама не дожила до этого и не увидела, как потом, отказываясь от гонораров за партийные труды, наши знатные партийцы со всеми чадами, домочадцами и всеми дальними родственниками сели на шею государства…

Отец сменил квартиру, он не мог оставаться там, где умерла мама. Он начал строить себе отдельную дачу в Кунцеве, куда и переехал жить на следующие двадцать лет… На новой квартире в Кремле отец бывал мало, но заходил лишь обедать. Квартира для жилья была очень неудобна. Она помещалась в бельэтаже здания Сената, построенного Казаковым, и была ранее просто длинным официальным коридором, в одну сторону от которого отходили комнаты — скучные, безликие. С толстыми полутораметровыми стенами и сводчатыми потолками.

Это бывшее учреждение переоборудовали под квартиру отца только потому, что его кабинет — официальный кабинет Председателя Совета Министров и Первого секретаря ЦК — помещался в этом же здании на втором этаже, и оттуда ему было очень удобно спуститься вниз и попасть прямо «домой», обедать. А после обеда, продолжавшегося обычно с шести-семи вечера до одиннадцати-двенадцати ночи, он садился в машину и уезжал на Ближнюю дачу. А на следующий день, часам к двум-трем, приезжал опять к себе в кабинет в ЦК. Такой распорядок жизни он поддерживал до самой войны…

Но все катастрофически переменилось (С. Аллилуева имеет в виду, что все изменилось после смерти матери — В. К.)…

А главное — сменилась вся система хозяйства в доме. Раньше мама сама набирала откуда-то людей, понравившихся ей своими человеческими качествами. Теперь же все в доме было поставлено на казенный государственный счет. Сразу же колоссально вырос сам штат обслуживающего персонала или «обслуги», как его называли, в отличие от прежней, «буржуазной» прислуги. Появились на каждой даче коменданты, штат охраны со своим особым начальством, два повара, чтобы сменяли один другого и работали ежедневно, двойной штат подавальщиц, уборщиц — тоже для смены. Все люди набирались специальным отделом кадров, естественно, по условиям, какие ставил этот отдел, и, попав в «обслугу», становились «сотрудниками» МТБ тогда еще ГПУ…

Казенный «штат обслуги» разрастался вширь с невероятной интенсивностью. Это происходило совсем не только в одном нашем доме, но во всех домах членов правительства, во всяком случае, членов Политбюро. Правда, нигде так не властвовал казенный, полувоенный дух, ни один дом не был в такой полной степени подведомствен ГПУ — НКВД — МГБ, как наш, потому что у нас отсутствовала хозяйка дома, а у других присутствие ее несколько смягчало и сдерживало казенщину. Но, по существу, Система была везде одинаковая: полная зависимость от казенных средств и государственных служащих, державших весь дом и его обитателей под надзором своего неусыпного ока.

Возникнув где-то в начале 30-х годов, эта Система все более укреплялась и расширялась в своих масштабах и правах, и лишь с уничтожением Берия, наконец, ЦК признал необходимым поставить МГБ на свое место: только тогда все стали жить иначе и вдохнули свободно — члены правительства точно так же, как и все простые люди…

Дольше задержался в нашем доме Сергей Александрович Ефимов, бывший еще при маме комендантом Зубалова, также перешедший затем на Ближнюю, в Кунцево. Это был из всех «начальников» наиболее человечный и скромный по своим собственным запросам. Он всегда тепло относился к нам, детям, и к уцелевшим родственникам, словом, в нем сохранились какие-то элементарные человеческие чувства к нам всем, к семье, чего нельзя было сказать о прочих высоких чинах охраны… У этих было одно лишь стремление — побольше хапнуть себе, прижившись у теплого местечка. Все они понастроили себе дач, завели машины за казенный счет, жили не хуже министров и самих членов Политбюро, и оплакивают теперь лишь свои утраченные материальные блага.

Сергей Александрович таковым не был, хотя по своему высокому положению тоже пользовался многим, но «в меру». До уровня министров не дошел, но член-корреспондент Академии Наук мог бы позавидовать его квартире и даче… Это было, конечно, очень скромно с его стороны. Достигнув генерального звания (МГБ), Сергей Александрович в последние годы лишился благорасположения отца и был отстранен, а затем «съеден» своим «коллективом», т. е. другими генералами и полковниками от МГБ, превратившимися в своеобразный двор при отце.

Приходится упомянуть и другого генерала, Николая Сергеевича Власика… Он возглавлял всю охрану отца, считал себя чуть ли не ближайшим человеком к нему, и, будучи сам невероятно малограмотным, грубым, глупым, но вельможным, дошел в последние годы до того, что диктовал некоторым деятелям искусства «вкусы товарища Сталина», так как полагал, что он их хорошо знает и понимает…

При жизни мамы он существовал где-то на заднем плане в качестве телохранителя, и в доме, конечно, ни ноги его, ни духа не было. На даче же у отца, в Кунцево, он находился постоянно и «руководил» оттуда всеми остальными резиденциями отца, которых с годами становилось все больше и больше…

Только под Москвой, не считая Зубалова, где тихо сидели по углам родственники и самого Кунцева, были еще: Липки, — старинная усадьба по Дмитровскому шоссе, с прудом, чудесным домом и огромным парком с вековыми липами; Семеновское — новый дом, построенный перед самой войной возле старой усадьбы с большими прудами, выкопанными еще крепостными, с обширным лесом…

И в Липках, и в Семеновском все устраивалось в том же порядке, как и на даче отца в Кунцево, — так же обставлялись комнаты (такой же точно мебелью), те же самые кусты и цветы сажались возле дома. Власик авторитетно объяснял, что «сам» любит, и чего не любит. Отец бывал там очень редко, — иногда проходил год, — но весь штат ежедневно и еженощно ожидал его приезда и находился в полной боевой готовности… Ну, а уж если «выезжали» из Ближней и направлялись целым поездом автомашин к Липкам, та начиналось полное смятение всех — от постового у ворот, до повара, от подавальщицы до коменданта. Все ждали этого, как страшного суда и, наверное, страшнее всех был для них Власик, грубый солдафон, любивший на всех орать и всех распекать…»

Вот как изображает С. Аллилуева Сталина-отца в годы Великой Отечественной войны:

«В Москву я приехала 28 октября (имеется в виду 1941 г. — В. К.) — в тот самый день, когда бомбы попали в Большой театр, в университет на Моховой, и в здание ЦК на Старой площади. Отец был в убежище, в Кремле, и я спустилась туда. Такие же комнаты, отделанные деревянными панелями, тот же большой стол с приборами, как и у него в Кунцево, точно такая же мебель…

Отец не замечал меня. Кругом лежали и висели карты, ему докладывали обстановку на фронтах.

Наконец, он меня заметил, надо было что-то сказать… «Ну, как ты там, подружилась с кем-нибудь из куйбышевцев?» — спросил он, не очень думая о своем вопросе. «Нет, — ответила я, — там организовали специальную школу из эвакуированных детей, их очень много», — сказала я, не предполагая, какая будет реакция. Отец вдруг поднял на меня быстрые глаза, как он делал всегда, когда что-либо его задевало: «Как? Специальную школу?» Я видела, что он приходит постепенно в ярость. «Ах вы! — он искал слова поприличнее, — ах вы, каста проклятая! Ишь, правительство, москвичи приехали, школу отдельную им подавай! Власик — подлец, это его рук дело!..»

Он был прав, — приехала каста, приехала столичная верхушка в город, наполовину выселенный, чтобы разместить все эти семьи, привыкшие к комфортабельной жизни и «теснившиеся» здесь в скромных провинциальных квартирках…

Но поздно было говорить о касте, она уже успела возникнуть и теперь, конечно, жила по своим кастовым законам…»

А вот что она пишет о послевоенном периоде правления Сталина-отца:

«Летом 1946 г. он уехал на юг — впервые после 1937. Поехал он на машине. Огромная процессия потянулась по плохим тогда еще дорогам, — после этого и начали строить автомагистраль на Симферополь. Останавливались в городах, ночевали у секретарей обкомов, райкомов. Отцу хотелось посмотреть своими глазами, как живут люди, — а кругом была послевоенная разруха. Валентина Васильевна, всегда сопровождавшая отца во всех поездках, рассказывала мне позже как он нервничал, видя, что люди живут еще в землянках, что кругом еще одни развалины… Рассказывала она о том, как приехали к нему на юг тогда некоторые, высокопоставленные теперь, товарищи с докладом, как обстоит дело с сельским хозяйством на Украине. Навезли эти товарищи арбузов и дынь не в обхват, овощей и фруктов, и золотых снопов пшеницы — вот, какая богатая у нас Украина! А шофер одного из этих товарищей рассказывал «обслуге», что на Украине голод, в деревне нет ничего, и крестьянки пашут на коровах… «Как им не стыдно, — кричит Валечка, и плачет, — как им не стыдно было его обманывать! А теперь все, все на него же и валят!»

После этой поездки на юг там начали строить еще несколько дач, — теперь они назывались «госдачи».

Формально считалось, что там могут отдыхать все члены Политбюро, но обычно, кроме отца, Жданова, Молотова, ими никто не пользовался. Построили дачи под Сухуми, около Нового Афона, целый дачный комплекс на Рице, а также дачу на Валдае…

В последнее время он жил особенно уединенно, поездка на юг осенью 1951 г. была последней. Больше он не выезжал из Москвы, и почти все время находился в Кунцево, которое все перестаивали и перестраивали. В последние годы, рядом с большим домом, выстроили маленький деревянный дом, — там лучше был воздух, в комнате с камином отец часто и проводил дни. Никакой роскоши там не было, — только деревянные панели на стенах, и хороший ковер на полу были дорогими.

Все подарки, присылавшиеся ему со всех концов земли, он велел собрать и передать в музей, — это не из ханжества, не из позы, как многие утверждают. Он в самом деле не знал, что ему делать со всем этим изобилием дорогих и даже драгоценных вещей — картин, фарфора, мебели, оружия, утвари, одежды, национальных изделий, — он не знал, зачем это все ему…

Изредка он что-либо отдавал мне — национальный румынский или болгарский костюм, но, вообще, даже то, что присылалось для меня, он считал недоступным использовать в быту. Он понимал, что чувства, которые вкладывались в те вещи, были символическими, и считал, что и относиться к этим вещам следует, как к символам. В 1950 открыли в Москве «Музей подарков», и мне часто приходилось слышать от знакомых дам (при жизни отца, да и после его смерти): — «Ах, там был такой чудесный гарнитур! А какая радиола! Неужели вам этого не могли отдать?» Нет, не могли…

И потом я была у него 21 декабря 1952 г., в день, когда ему исполнилось семьдесят три года. Тогда я видела его в последний раз…

Странно все в комнате — эти дурацкие портреты писателей на стенах, эти «Запорожцы», эти детские фотографии из журналов… А, впрочем, что странного, захотелось человеку, чтобы стены не были голыми, а повесить хоть одну из тысяч дарившихся ему картин, он не считал возможным. Правда, в углу комнаты висит в раме китайская вышивка, — яркий огромный тигр, но она висит там еще с довоенных времен, это уже привычно…

Когда я уходила, отец отозвал меня в сторону, и дал мне деньги. Он стал делать так последние годы, после реформы 1947 г., отменившей бесплатное содержание семей Политбюро. До тех пор я существовала, вообще, без денег, если не считать университетскую стипендию, и вечно занимала у своих «богатых» нянюшек, получавших изрядную зарплату.

После 1947 г. отец иногда спрашивал в наши редкие встречи: «Тебе нужны деньги?» — на что я отвечала всегда «нет». «Врешь ты, — говорил он, — сколько тебе нужно?» Я не знала, что сказать. А он не знал ни счета современным деньгам, ни, вообще, сколько что стоит, — он жил своим дореволюционным представлением, что сто рублей — это колоссальная сумма. И когда он давал мне две-три тысячи рублей, — неведомо, на месяц, на полгода, или на две недели, — то считал, что дает миллион…

Вся его зарплата ежемесячно складывалась в пакетах у него в столе. Я не знаю, была у него сберегательная книжка, — наверное, нет. Денег он сам не тратил, их некуда и не на что было ему тратить. Ведь его быт, дачи, дома, прислуга, питание, одежда, — все это оплачивалось государством, для чего существовало специальное управление где-то в системе МГБ. А там — своя бухгалтерия, и неизвестно, сколько они тратили. Он и сам этого не знал… При всей своей все-властности он был бессилен, беспомощен против ужасающей Системы, выросшей вокруг него как гигантские соты, — он не мог сломать ее, ни хотя бы проконтролировать…»

Можно было бы оставить этот рассказ без комментариев. Возможно, я так и сделал бы, если бы не одно значительное обстоятельство. Я имею в виду пагубность подобной системы распределения — гособеспе-чения. Она двулична и насквозь пропитана лживостью. Она рождает представление, что «народное» — значит ничье, и им можно пользоваться сколько угодно и в каких угодно размерах. Наконец, она очень живуча. Порой мне кажется, что и современные вершители наших судеб не всегда представляют себе, что сколько стоит, они оторваны от реальности. Где искать корни подобному явлению? Ну да ладно, оставим пока современных вершителей наших судеб в покое, о них еще будет идти разговор. Сейчас же мы пытаемся изобразить портрет пуританина. И, чтобы он не был незавершенным, хочу представить взгляд еще одного человека, тоже пострадавшего от системы.

Вспоминает Серго Берия:

«Когда мы переехали из Тбилиси в Москву, отец получил квартиру в правительственном доме, его еще называли Домом политкаторжника. Жили там наркомы, крупные военные, некоторые члены ЦК. Как-то в нашу квартиру заглянул Сталин: «Нечего в муравейнике жить, переезжайте в Кремль!» Мама не захотела. «Ладно, — сказал Сталин, — как хотите. Тогда распоряжусь, пусть какой-то особняк подберут».

И дачу мы сменили после его приезда. В районе села Ильинское, что по Рублевскому шоссе, был у нас небольшой домик из трех комнатушек. Сталин приехал, осмотрел и говорит: «Я в ссылке лучше жил.» И нас переселили на дачу по соседству с Кагановичем, Орджоникидзе. Кортов и бассейнов ни у кого там не было. Запомнилась лишь дача маршала Конева. Он привез из Германии и развел у себя павлинов.

Мать, как и другие жены членов Политбюро, в магазины не могла ходить. Существовала специальная служба. Например, комендант получал заказ, брал деньги и привозил все, что было необходимо той или иной семье. А излишества просто не позволялись, если даже появлялось у кого-то из сталинского окружения такое желание. Лишь один пример: вторых брюк у меня не было. Первую шубу в своей жизни мама получила в подарок от меня, когда я получил Государственную премию. И дело не в том, что отец с матерью были бедные люди. Конечно же, нет. Просто в те годы, повторяю, не принято было жить в роскоши. Сталин ведь сам был аскет. Никаких излишеств! Единственно, это сказывалось на его окружении.

Он никогда не предупреждал о своих приходах. Сам любил простую пшцу и смотрел, как живут другие. Пышных застолий ни у нас, ни на дачах Сталина, о которых столько написано, я не видел. Ни коньяка, ни водки, кроме хорошего грузинского вина. Это потом уже руководители страны почувствовали вкус к роскоши…

Как и все мы, отец был неприхотлив к еде. Быт высшего эшелона, разумеется, отличался от того, который был присущ миллионам людей. Была охрана, существовали определенные льготы, правда, абсолютно не те, которыми партийная номенклатура облагодетельствовала себя впоследствии. Приходила девушка, помогавшая в уборке квартиры, на кухне. Был повар, очень молодой симпатичный человек, и, если не ошибаюсь, он даже имел соответствующую подготовку — окончил нечто наподобие знаменитого хазановского кулинарного техникума. Но, как выяснилось, опыта работы он не имел, что, впрочем, ничуть не смутило домашних. Мама сама готовила хорошо, так что наш повар быстро перенял все секреты кулинарного мастерства и готовил вполне сносно.

Предпочтение, естественно, отдавалось грузинской кухне: фасоль, ореховые соусы. Если ждали гостей, тут же подключались все. Особых пиршеств не было никогда, но всегда это было приятно. Собирались ученые, художники, писатели, военные, навещали близкие из Грузии, друзья. Словом, как у всех».

Спорить с сыном Берия трудно. Да и нет в том нужды. Вполне возможно, что все так и было — как у всех. Но я все чаще и чаще задаюсь вопросом: почему? Что скрывалось за этим показным скромным бытом партийной верхушки. Уж не уверенность ли в том, что завтрашний и все последующие дни вполне обеспечены? Или в том, что даже при самых катастрофических для большевиков изменениях они окажутся по-настоящему нищими?

Власть не может существовать без средств, у нее должен быть крепкий, прочный фундамент. Поддержка народных масс — хорошо, но этого слишком мало. И такой прочный фундамент у советской элиты, несомненно, был.

На случай падения Советской власти существовал тщательно засекреченный фонд драгоценностей. Рассекретил этот фонд бывший секретарь Сталина Борис Бажанов, когда давал показания английским спецслужбам.

Одно время Бажанов работал в качестве ответственного сотрудника Народного Комиссариата финансов. Однажды утром он собирался войти в кабинет Наркома финансов Брюханова, как вдруг что-то заставило его остановиться на пороге.

Бажанов в своих воспоминаниях пишет об этом так:

«Я уже открывал дверь в кабинет наркома, когда услышал, как он берет трубку телефона-автомата. Надо заметить, что автоматическая телефонная связь в Кремле охватывала ограниченное количество номеров, ею пользовалась только большевистская верхушка, обеспечивая строгую секретность телефонных разговоров. Я задержался в дверях, не желая беспокоить наркома. В приемной никого, кроме меня, не было: секретарь отсутствовал. Дверь оставалась приоткрытой, и я отчетливо слышал разговор Брюханова с собеседником, которым оказался, судя по первым фразам, Сталин.

Из реплик Брюханова я понял, что существует абсолютно секретный фонд драгоценностей (возможно, тот самый, с которым я заочно имел дело в 1924 г., в бытность мою секретарем Политбюро). Брюханов оценил его стоимость лишь приблизительно, сказав: «несколько миллионов».

Сталин, очевидно, спрашивал, не может ли Брюханов дать более точную оценку. Тот ответил: «Это сделать трудно. Стоимость драгоценных камней определяется обычно целым рядом переменных факторов: и то, как они котируются на внутреннем рынке, не является решительным показателем. К тому же, все эти драгоценности рассчитаны на реализацию за границей и при обстоятельствах, которых сейчас предвидеть просто невозможно. В любом случае, полагаю, достаточно исходить из того, что они стоят несколько миллионов. Но я все же постараюсь уточнить эту цифру и тогда позвоню вам».

Впоследствии Бажанов узнал, что этот секретный фонд драгоценных камней был предназначен исключительно для членов Политбюро и хранился на случай падения Советской власти.

«Хотя Брюханов говорил, понизив голос, — продолжает Бажанов, — я услышал, что он сказал Сталину, посмеиваясь: «Как это вы смело выразились — «в случае утраты власти!» Услышь это, Лев Давыдович (Троцкий), он бы вас тут же обвинил в неверии в возможность победы социализма в одной стране!»

В этот момент Сталин, не склонный выслушивать подобные шутки, очевидно, перевел разговор на другую тему и заговорил о необходимости соблюдения строжайшей секретности, так как Брюханов поторопился ответить «Конечно, конечно, я отлично все понимаю. Это просто временная предосторожность на случай войны. И это делается не только «анонимно», но у нас даже ничего не зафиксировано на бумаге!»

Для хранения драгоценностей была выбрана квартира Клавдии Тимофеевны Свердловой. Далее Бажанов указывает на это:

«Я понимаю, что это необходимо для членов Политбюро, чтобы предотвратить паралич в работе Центра в случае чрезвычайных обстоятельств. Но вы сказали, что хотели бы изменить систему хранения… Что я должен сделать в этом смысле?»

Последовал длинный ответ Сталина, затем Брюханов сказал, что он полностью согласен: лучшего места для хранения драгоценностей, чем квартира Клавдии Тимофеевны, не найти.

Со всеми предосторожностями ценности были перевезены на новое место хранения.

В этом мероприятии участвовало несколько особо доверенных лиц, каждый из которых знал не больше того, что ему было необходимо по его положению определенного звена в цепи.

Что касается самих членов Политбюро, им, конечно, было сообщено об этом фонде, созданном «на случай возникновения чрезвычайных обстоятельств», однако, без уточнения, где именно он находится.

Только Сталин, Брюханов, Клавдия Тимофеевна и — волею случая — Бажанов знали все.

Эта женщина, фамилию которой Брюханов избегал называть даже в доверительном телефонном разговоре со Сталиным, была хорошо знакома Бажанову. Он знал, что речь шла о К. Т. Новогородцевой, вдове покойного председателя ВЦИК Якова Свердлова. А она обладала двумя необходимыми для подобного предприятия качествами. Во-первых, она была известна своей неподкупной честностью и принципиальностью. Во-вторых, ее квартира находилась на территории Кремля, что весьма удобно.

Бажанов рассказывал, как он получил подтверждение этой необычной информации. Он был знаком с сыном Новогородцевой, Андреем, подростком лет пятнадцати, который жил с матерью. В конце лета 1927 г. ему удалось завести с мальчиком беседу на интересующую его тему. Андрей поведал, как его мать открывает ключом буфет в своей комнате. В том буфете хранились документы ее покойного мужа, и там же лежала «целая куча» драгоценных камней. Когда Андрей спросил, что это такое, мать ответила, что это «семейные украшения», «стекляшки» и «безделушки», которые ничего не стоят. Однако, как ему показалось, она была сильно раздражена тем, что сын заинтересовался ими. Андрей поверил матери. «Конечно, они все фальшивые, — сказал он Бажанову. — Откуда бы у нее могло взяться столько настоящих драгоценностей». И, естественно, Бажанов согласился с этим.

Это, как мне представляется, один из тех случаев, которые характеризуют извечные отношения власти и золота. Но он — далеко не единственный в истории становления, развития и падения власти большевиков в России.

Загрузка...