ЛЮБОВЬ ДО НОРДКАПА

Рита Князькова не появлялась наверху от самого Измаила, и потому матросы, спешившие под полубак, замерли все разом, увидев ее, закутанную в полушубок и в небывалом сопровождении: Риту тащил под локоть сам капитан.

Стояло туманное холодное утро, мокрая палуба елозила под ногами, и матросы, вжимая в железо подошвы, задрали подбородки, наблюдая, как управляется с буфетчицей Николай Павлович. В бортовом проходе было тесно для этой пары, и выручала их только нейлоновая капитанская куртка: стеганая ткань со свистом скользила по фальшборту.

Капитан прислонил Риту к углу надстройки, глянул вниз круглыми глазами, и толстые усы его запрыгали:

— Вы что, орлы, всё на разминке! Живую буфетчицу впервые видите? Боцман их ждет, а они… А ну!

Приказ достал матросов в спину, они повернулись к баку сразу после первых капитанских слов: кому же охота попадать под крутую руку хотя бы и отца родного!

Капитан пятерней придержал падавшую на него Риту, потом взял ее под мышки, проволок до лебедочной площадки.

— Ну вот, здесь, на ветерке, и посидишь. Дыши как следует, куда голову прячешь? И учти, у меня ни одна девка дурака не валяла! Какая еще тебе качка? Нет качки. И не гляди на горизонт, на море гляди и с ним соревнуйся: кто кого! Понятно?

Рита смотрела на него такими порожними глазами, что Николай Павлович наклонился и зашептал ей в лицо:

— Ты меня не позорь, Маргарита! Ты сама посуди, разве можно капитану судовых девок под ручку таскать? Посиди часок, пока солнце туман не разогнало, чаю с черным сухарем да с сольцой выпей — и работать! И никаких чтобы голодовок! Туда же, укачиваться… Сиди! Сиди.

Николай Павлович похлопал Риту по спине, выпрямился:

— Смотри у меня!..

Затих за углом надстройки шелест нейлона. Рита осталась одна и услышала, как до дурноты монотонно стучит судовая машина, и так же монотонно всплескивают волны, и в такт им зябнущие под полушубком плечи приваливает то к железным прутьям ограждения, то на другую сторону, к металлической коробке с рычажками, и эти отростки парохода не дают ей падать, заваливаться назад и набок, озноб проходит, и при каждом наклоне слышно, как сминается, пружинит мех полушубка, доносится запах овчины, расслабляющий запах детства, и глаза закрываются сами собой, но ведь она не спит, потому что слышит свое тело, измученное трехдневной голодовкой, — и тогда Рита с ужасом чувствует, как сжимается в ней желудок и стягиваются какие-то петли, и пухлый противный комок подкатывается к горлу, и приходится, чтобы не умереть, открывать глаза.

А в глазах — все то же туманное море, но туман уже отодвинулся к горизонту, и потому не так страшно, не так неожиданно выкатываются из-под него волны, и потому, конечно, на мостике выключили раздиравшие воздух туманные гудки. Впрочем, кажется, это было раньше, еще до того, как Николай Павлович зашел к ней в каюту. Да, раньше, она успела даже подумать: «Слава богу, выключили!», потому что рвущийся через каждые две минуты звук больно дергал волосы на затылке; она все хотела перевернуться на спину и втиснуть затылок в подушку, но не хватало сил, а может быть, тело само берегло вековечную женскую позу — лицом безутешным в ладони, с опавшими плечами и сдавленной грудью.

На спине лежа, иногда, бывает, плачут, но рыдают лишь лицом вниз, а Рита именно рыдала, не осознавая, что слезы давно кончились, как не было уже ни слюны, ни желчи, чтобы хоть чем-то помочь тому, что рвалось из нее наружу. Ох, тяжело доставалось ей море!


Разве таким оно было, когда ехали всем экипажем на приемку в Измаил, и задержались из-за билетов в Одессе, и загорали вдалеке от порта: оказалось, было такое место, где жили знакомые ребятам люди и где пляж был не очень — но зато море! Рита никогда не видела такой счастливой воды. Это было совсем не то море, которое мерещилось, когда она, не поступив в институт, с дрожью в сердце ожидала визы на кухне в торгмортрансовской столовой.

До звона в ушах накупавшись там, на даче, половина команды отказалась ночевать в ДМО или на вокзале, пили похожее на газированную воду вино и спали вповалку на террасе, а Рита с кокшей Татьяной Викторовной — вдвоем на одной постели в доме, и с вечера жгло Риту голое поварихино плечо. Проснулась Рита под утро от треска рвущейся ткани: это Татьяна Викторовна раздевалась, стоя у окна, такая же бледная и тихая, как поступающий к стеклам рассвет. Потом она села на табуретку, уронив руки в кружевца короткой рубашки, и Рита испугалась ее холодного успокоенного лица и незнакомого запаха, исходившего от нее, и осторожно вытащила из Татьяниной прически соломину.

Наутро народ интересовался, как им спалось, но море, когда купались, выглядело по-прежнему чистым, светлые волны накатывались полого и неторопливо, и все вдали было еще более смутно, чем на душе.

Ребята орали, выкидывали коленца не хуже цирковых акробатов, и Риту поразило несоответствие между утренним человеческим шумом и тихой неторопливостью моря, и тогда ей как-то печально подумалось, что морю-то что, морю спешить некуда…

Раньше ничего подобного никогда не лезло ей в голову, да и потом ей всего лишь однажды захотелось подумать серьезно, когда через два месяца они выходили по кофейно-молочному Дунаю в море и остались уже позади зеленые берега с виноградниками и шелестящим понизу тростником, и вот там, где речная вода разливалась по синеве, там, где на границе двух вод радостно возникли навстречу пенные ослепительные гребешки, мелькнуло в сознании, что они такие же и здесь, на реке, только не видны из-за переполняющей их мути, и… Но додумать Рита не успела, потому что судно дернулось навстречу первому морскому гребню, томительно зависло, потом упало набок и ее окатило бьющими больно, словно град, плотными и крупными брызгами, а затем изнутри потянуло, словно за ниточку, пухлый противный комок, и Рита побежала, облепленная ветром, в надстройку и не вставала до той минуты, когда ею занялся сам Николай Павлович.

Правда, на второй день рейса, в забытье, Рита явственно увидела ломоть домашнего каравая и почувствовала, что сможет, вообще-то, поесть, проснулась и сползла с койки. В иллюминаторе тянулись какие-то склоны с желто-серым кустарником и пыльными прокаленными развалинами. Казалось, оттуда пышет полынью и сухим навозом. Рита посмотрела на этот беспросветный берег, обозвала себя мямлей и, стиснув зубы, опять полезла в койку. Она решила дотерпеть до конца, тем более что берег в иллюминаторе скоро кончился и возобновилась качка.

Ее пытались расшевелить, даже Татьяна Викторовна прибегала поначалу, и уж на что все остерегались зазубренного, словно овощной нож, старпома Джохадзе, но и тот отступился после третьей попытки, хлопнул об каютный стол таблеткой аэрона — блестки полетели, яростно прошипел, почти позабыв свой кавказский акцент:

— Слушай, зачем мне с тобой возиться! Ты знаешь, что у нас доктора нет?

— Знаю…

— Так вот, мне акт о твоей смерти подписывать надо. Умирать будешь — приду! Так что лучше, пожалуйста, не умирай, я тебя предупредил!

Засим старпом прямо на мостике, при смене вахт, доложил Николаю Павловичу, что им все меры воздействия исчерпаны и потому он умывает руки от этой Риты, «хотя, послушайте, Николай Павлович, вы ей очень даже чрезмерно…»

— Давай-ка не так прытко, старпом — проворчал в ответ капитан, — прежде всего — подход к людям!

Джохадзе пожал плечами, и Николай Павлович, сплюнув в сердцах, отправился, как только поредел туман, вниз, наказав вызвать себя немедля, если появится на экране радиолокатора опасная цель: здесь, за Дарданеллами, всяких встречных-поперечных было хоть отбавляй.

Николай Павлович действительно добр был к Рите еще с той минуты, когда встречал у проходной свою команду и девочка эта ойкнула разочарованно, поведя глазками вслед за приглашающей капитанской рукой:

— Ой, какой корабль разобратый!

Судно и в самом деле было несообразным — не судно, а чемодан: без трубы, с мачтами, уложенными вдоль бортов, и надстройкой, стоящей на третьем трюме, каким приволокли его в Измаил из Будапешта под дунайскими мостами.

Долго волокли: сначала опоздали к таянию снегов в Шварцвальде, и вода по Дунаю кое-где стояла слишком низко, а на другой год, по весне, пришлось пережидать паводок, ибо судно не пролезало под мостами даже в упакованном виде.

И поржаветь успели.

По душе пришлось капитану, что новенькой буфетчице так небезразличен вид ее будущего парохода, словно она бездомный матрос. Через месяц Николай Павлович, можно сказать, полюбил Риту, не так чтобы очень по-мужски, годы не те, и не так чтобы очень платонически, просто напоминала она ему собственную невестку.

Привык Николай Павлович сиживать с хорошими людьми, радушием был славен и потому всякий раз с удовольствием наблюдал, как верстает Рита стол и какие у нее при этом бережные руки да с божьей искрой глаза.

Столы подобные, признаться, выставлять приходилось, потому что из-за прошлогодних препятствий накопилось на крановом и судостроительном заводе в Венгрии много судов и монтаж их в Измаиле не всем вмещался в план.

«Как две капли… — сравнивал Николай Павлович, взглядывая на Риту. — И за что той с моим бульдогом веревку вить?»

Сына своего Николай Павлович, стыдясь, с каждым приходом в Союз разглядывал все внимательнее и не любил все больше. Хотя и предприимчивый вышел парнишка, не оказалось в нем желанной доброты, юлил, жизнь кусками выхватывал, не брезговал на перекладных кататься, высокое и мелочь будто ощупывал осьминожьими плавными пальцами, приценивался жестко, словно к обновам, какие привозил Николай Павлович ему, невестке и внуку.

«Тьфу, посмотрела бы Маша, бедная, кого мы с ней в самый жар зародили!»

И крутил Николай Павлович при этом короткой шеей, водил подбородком по вороту белоснежной рубашки, морщась, словно было у него раздражение после бритья.

Глядя на невесткину жизнь, Николай Павлович не выдержал, сказал ей однажды:

— Просмотрел я сына, однако, теперь такого не перелопатишь. Брось ты его, Елена, да найди себе по совести человека. К тебе шмотье не липнет.

Невестка глянула понимающе, но ответила:

— Нет. Я его и такого пока что люблю.

Потому и Риту жалел Николай Павлович, что улавливал в ней что-то схожее с грустной твердостью невестки, и словно бы при этом он сам был перед ними обеими виноват…


Стоя у открытого окна рулевой рубки, оглядывая раскрывающееся море, втягивая запрокинутыми ноздрями солоноватый воздух, Николай Павлович нет-нет да и косился вниз, на ссутуленную фигурку в полушубке, и всякий раз фыркал.

Он дождался, пока туман не отошел окончательно далеко, хмуро оценил вахтенную смену, велел перевести машину в морской режим, скомандовал полный ход, а потом спустился к себе, вместился в привычное угловое кресло, с хрустом распрямил ноги.

И на черта она ему далась, эта буфетчица, чтобы он с нею тут, в архипелаге, маялся! У него что, своих дел, поважнее, нет? Совсем стареть начал, в сантименты, понимаете ли, вдался…

Николай Павлович засопел, и тут как раз в дверь чутко постучали и вошла Татьяна Викторовна, поигрывая искрящимся ножичком из нержавейки.

— У меня к Вам необычное дело, Николай Павлович, я Вас давно поджидаю. Позволите? Ваши полегче.

Николай Павлович кивнул, без интереса наблюдая, как повариха усаживается на диван, откладывает в сторону ножик, разглаживает чистый цветастый воротничок, прикуривает и, не оправляя расстегнувшейся джинсовой юбки, закидывает ногу на ногу.

Красивое поварихино лицо не по ней строго, но курит она, как обычно, жадно, и капитан выдержал первые затяжки.

— Ты вот что, Татьяна, ты колени убери, меня этой деталью не проймешь.

Татьяна Викторовна равнодушно сменила позу, но от этого ноги ее не стали менее вызывающими, и Николай Павлович рассердился всерьез:

— Если по делу — говори, Татьяна. Очень уж ты роскошно все обставляешь. Давай короче.

Повариха придавила в пепельнице сигарету.

— Вы знаете, Николай Павлович, что с Ритой?

— Хм, с тобой не бывало?

— Бывало. Но Вы знаете, что с ней?

Николай Павлович давно заметил, что в побледневших устах Татьяны Викторовны слово «Вы», когда она обращается с ним к капитану, звучит с очень большой буквы.

— Так Вы знаете, Николай Павлович?

— Не тяни.

— У нее нездоровье… А, беременная она! И хочет, чтобы это… Чтобы выкидыш начался. В Грецию, мол, или в Италию по дороге завернем. Врача, мол, не прислали, а помощь все равно потребуется. Вот и голодает, глупая… Вы молчите?

Николай Павлович сопел, уставясь в поварихины сухие глаза и постукивая по столу ребром ладони.

— Вы молчите? — повторила Татьяна Викторовна.

— Как же мы девчушечку проморгали? Сама ведь ребенок еще… Дело чье?

— Был один, да Вы его — как же! — вовремя с судна списали… — ответила кокша и снова потянулась за сигаретой: — Позволите?

— Кого? Радиста? Так ведь он — женатый!

— Ах, Николай Павлович, подумаешь, открытие! Впервые про любовь до Нордкапа услыхали?

— А ты-то куда, куда ты-то смотрела? Ты-то это понимать должна! Тридцать лет — и который год на море!

— Что Вы, Николай Павлович! Я сама на нее поспорила. Мол, не про тебя эта девочка. А он еще подлей оказался… Проспорила я, Николай Павлович!

— Креста на тебе нет, Татьяна! — убежденно сказал капитан.

— Нет креста, Николай Павлович, — ровно, словно ногу на ногу перекинула, ответила повариха. — Нет креста, и не знаю теперь, когда будет!

И всхлипнула.

— Молодец ты, — приподнимаясь с кресла и всматриваясь в нее, протянул Николай Павлович, — а ну подними лицо, ты что же это глаза-то опускаешь? Водицу убери! Твоим слезам и Москва сейчас не поверит. Где душа у тебя, чтобы на человека спорить?

— Ну зачем Вы так громко, Николай Павлович? — шепотом спросила повариха.

— Вон что! А мата моего ты по этому поводу не хочешь услышать?

— Нет, не хочу, Николай Павлович, — быстро зашептала Татьяна Викторовна, — не хочу, не надо, я хочу, чтобы Вы помогли, миленький Николай Павлович! Вас все уважают. Она Вас уважает.

— Уважает, уважают! Зажужжала! Я что, акушер? Да мне пароходство такого дурного захода ни в жизнь не простит. В Италию ей!.. У нас один плановый заход — в Гибралтар, да и тот с трудом выбит. Уж, наверное, знаешь, что такое большой каботаж и вообще — перегон!

Николай Павлович передвинулся по каюте туда и обратно, и Татьяна Викторовна снова стала сама собой.

— Я все сказала, Николай Павлович, а решать — это Ваше дело, капитанское. На меня и цыкнуть можно… Разрешите, я на камбуз, мне народ кормить надо. Одна работаю, к вечеру с ног падаю. Разрешите?

— Погоди. Этот, срок, черт побери, какой?

— Так посчитайте — самое время.

— Что ж до отхода-то не заявила?

— Я, можно сказать, не знала. А она… Кому же охота визу терять?!

— А! — дернул плечом капитан, и Татьяна Викторовна скользнула в коридор.

По упругому цветному линолеуму она прошла на свой чистенький, изящный, как в кино, камбуз, где негромко стрекотала вентиляция, тянуло духом пшеничной корочки из электропекарни и врассыпную бегали жизнерадостные зайчики от посуды. Коричневые и желтые метлахские плитки палубы были такими теплыми, и оттого, что она ступала по ним такими стройными, такими легкими ногами, в удобных туфельках, такая здоровая, такая ничем не обремененная, не подверженная ни качке и ничему неясному в жизни, — Татьяне Викторовне стало худо. Она вспомнила Риткино дурное, с остановившимися глазами, лицо и даже позавидовала ей, потому что Ритку все еще ждало, может быть даже очень страшное, а ее-то даже страшное ждать не будет. Чего там говорить? Ребенка своего у нее не будет, значит, мужика по гроб своего не будет, то есть креста своего не будет, и страхов никаких не будет. Господи, а что будет-то?

Татьяна Викторовна швырнула ножик плашмя в посудомойку, достала из нагрудного кармашка сигареты.

Когда-то по юности и она страдала не хуже Ритки, к себе прислушивалась, боялась шелохнуться, а иногда совсем такое подступало, что даже дышать невозможно. Только было это на берегу, где любая медицина под боком, и не надо было придумывать никаких голодовок, и потом, когда забылась покаянная тоска, она решила, что это выскребли лишь на время из тела, но оказалось — ушло это навсегда из жизни. Так же, как и юность ее ушла.

А ведь то, каким был человек в юности, — и есть его подлинная душа.

— …Да, если кто и дрянь на белом свете — так это я, — сказала себе Татьяна Викторовна, захлебываясь сигаретой, — до того оподлела!

Она подумала о Ритке, которую там, на виду у экипажа, в субтропиках, колотит под полушубком озноб, и у нее вдруг защипало в носу от сигаретного дыма.

— А, наплевать, бабьи штучки! Дозволяется не чаще раза в год, — прохрипела она и бросила окурок туда же, где, как рыба, светился под слоем воды нож. — Хоть бы старик помог! Он, если захочет, все сможет.


Но вот как раз этого Николай Павлович пока и не может. Он приткнулся к тесному каютному окошку, в котором качается Средиземное море, колыбель народов, отчетливо виден поднимающийся и опадающий горизонт. Табачный дым облизывает бугристый загривок капитана, и лет Николаю Павловичу столько же, сколько Рите и поварихе, вместе взятым, но сердце у него не болит, или он умеет это скрывать, и в жизни он видел все. А состариться не успел, не хватило равнодушия, чтобы стать старым.

Откровения Татьяны Викторовны не по нему. И вот приходится не торопясь выкурить сигарету, определить верный шаг, потому что это не тот случай, когда можно поговорить ласковым матом, как с матросом, и тот поймет. Да и что именно понимать ей надо? У нее, ни много ни мало, жизнь на переломе, и, конечно, самый простой выход она себе быстренько, хоть и замысловато, надумала. А что ей остается?.. Любовь до Нордкапа, как на Севере говорят. До Скрыплева — на Дальнем Востоке. До пикета, до сто четырнадцатого, — по-ленинградски… Хм. Свистульки!

…Из Венгрии вниз по Дунаю тащили их счаленными намертво, борт о борт, с индонезийской «Каримундьявой», и пришлось наглядеться, как шустро меняли индонезийцы прибрежных румынских девчонок от буксира до буксира.

— Это еще в пределах мусульманских приличий, — успокоил Николая Павловича речной лоцман. — То ли бывает.

Вот и радистик в пределах приличий сработал и смылся прилично — по семейным обстоятельствам и с заменой из отдела кадров. Четкий паренек, исполнительный, аккуратно причесанный, знаток электромузыки, целеустремленный ходок! Вот ведь как — далеко глядим, да близко видим. А если и далеко видим, так близко думаем!..

Перед глазами у капитана собственный сын. А жены у Николая Павловича давно нет, и ему трудно представить, что такое рак той самой груди, которую он так любил у нее когда-то, но к которой она не дала ему больше притронуться с тех пор, как забеременела, а потом родила и стала кормить сына.

И снова Николай Павлович — по старости, что ли? — чувствует себя виноватым и перед женой, и перед невесткой, и вот перед Ритой, и даже перед поварихой непутевой, если посмотреть на это дело в целом.

Судно принимал, команду работой сплачивал, с прорабами сидел, лоциями запасался, попутный груз, хотя бы на Союз, и валюту выколачивал, да и время прихода в Гибралтар прикидывал, где на Мэйн-стрит в лавочке мистера Генри Фансяня должны лежать обещанные в прошлом рейсе игрушечный пистолет и вельветовые штанцы с медными тиграми для внука… — и проморгал, выходит, в упор проморгал человека?

— Ну уж, — фыркнул Николай Павлович, — как-нибудь без слюнявых обобщений. Не было у меня на судах подлости в законе и не будет. А если будет — для чего тогда я над людьми торчу?.. Маргарита! Ты жива там еще? — спросил он вниз, в иллюминатор. — Я тебе покажу Италию!

Рита услышала окрик капитана, но не тронулась с места. Голова ее нашла удобное место у леерной стойки, и тело немного согрелось под полушубком, и море прояснилось до горизонта, и качка уже кончилась, хотя передняя мачта, словно «дворник» на стекле автомобиля, еще размазывала по небу слева направо легкие облака. И неведомая дотоле легкость настала в теле. Все движения внутри и все боли как-то незаметно пропали, ушли, истаяли. Только легкость и тишина. И еще запах овчины.

«Наверное, так умирают от старости старухи», — подумала Рита, и ей захотелось поплакать, и она почувствовала, что слезы найдутся, как вчера почувствовала, что сможет поесть. Передняя мачта, качаясь все так же равномерно, перестала размазывать небо, и пока не капнуло на руку, Рита не догадалась, что уже плачет, плачет давно, просто, без натуги, полно и незаметно, так, как сходит по теплу снег.

«Вот сейчас… А как же… без меня? Или… это? Разве без меня… это все будет? Без меня ведь… ничего этого… не будет».

— Ну, так ты жива еще? — ехидно повторил сверху капитан.


1965, 1985

Загрузка...