УГЛОВОЙ ГАРНИЗОН

Белая тропа

К летней воде белая тропка зигзагом спускается по траве в ложбине среди серого камня. От входа в бухту сначала виден только камень, оплывший, отшлифованный штормовыми ветрами, потом — провалы амбразур со взорванной маскировкой, потом — эта белая тропа.

Она тянется не только по траве, там еще растет скрюченный приморский кустарник. И если посмотришь в бинокль, в конце тропы видны установленные по квадрату размером с баскетбольную площадку серые столбики. Обрывки ржавой колючей проволоки на них не видны даже в бинокль…

На этой площадке во время прошедшей войны жили советские военнопленные. Им разрешалось также умирать здесь. Хоронили, сбрасывая в море. В море сбрасывался и грунт из скальных выработок, чтобы на берегу не было даже намека на стройку. Там, внутри скалы, капитально оборудовались позиции для скорострельных орудий и торпедных аппаратов, размещались жилые комнаты и склады.

Скала была крепкой, работали много, и ссыпались в воду очередные порции трупов и камня. На площадку пригоняли новых пленных. И никаких построек, ничего, что было бы заметно с земли или с воздуха. Гехайм, тайна. За единственным уступом камня, в сторону ложбины, пряталась небольшая хибарка для охраны. Охрана вдвойне ненавидела пленных: и за то, что русские, и за то, что ей приходилось жить в такой некомфортабельной постройке.

Говорят, никто из этих военнопленных не уцелел. Не удалось и фашистам установить свое железо: десант был стремителен и сокрушающ, но ударные силы прорвались мимо, и остаток военнопленных в соответствии с давно подготовленным приказом был расстрелян на площадке вслед за вспышкой первых взрывов в глубине гавани.

Охрана исчезла, и очередной эшелон десанта обнаружил стройку тогда, когда стало светло, заметив с прохода нечто наподобие тропки: пленных водили по рассчитанному маршруту, и каждый из них брал с собой из скалы щепоть каменной пыли, большего не позволял обыск, но и этого хватило, чтобы постепенно обозначить путь для своих.

А белой тропа стала позже, когда нашелся в живых один из тех, кого убивала здесь охрана. Длинна история о том, как его разыскали, но он приехал в гарнизон в очередную годовщину десанта.

Старый, но прямой человек недвижно стоял на корме комбриговского катера в кружеве погон, фуражек, бескозырок, матросских воротничков и сухими глазами вглядывался в берег. Он никогда не видел белой тропы со стороны и боялся, что ему не подскажет и сердце.

Он узнал ложбину и тропку, но не стал ничего рассказывать. Он упал на колени и гладил ладонями поросшую редкой травой и мхом тропинку. Потом он поскреб пальцами сероватую почву и сказал, показывая всем:

— Моих… здесь… четыре щепотки…

Эту тропку теперь каждый год подсыпают каменной пылью прибывшие в гарнизон и еще не принявшие присяги новобранцы. Она ведь сама по себе присяга, эта белая тропа.

Песчинка

В ботинок Меркурьева она попала весенним утром, по дороге, на самом выходе из дому. Он несколько раз собирался остановиться, снять ботинок и вытряхнуть ее, но время поджимало, впереди спешили к причалу несколько офицеров, среди которых он опознал дивизионного минера и флагманского связиста. Неудобно было являться позже них, да и сама эта остроугольная песчинка в те мгновения, когда Меркурьев замедлял шаги, выкатывалась в сторону и переставала колоть ногу.

Так Меркурьев добежал до штаба, то почти на цыпочках, потому что песчинка была тут как тут, то почти останавливаясь. На первой половине пути он бессловесно, но тем более свирепо изругал себя за затянувшееся прощание с женой, а во второй части дороги предстоящая торпедная стрельба сама собой отодвинула беспокойство о том, как жена доберется до аэропорта да как пройдет у нее отпуск.

На причале, между штабом и своей лодкой, Меркурьев встряхнул ногу и загнал, наконец, песчинку в дальний угол ботинка. Словно поняв, что проиграла, она не досаждала ему больше — ни пока он внимал старпому, ни пока уточнял обстановку у оперативного дежурного, а затем выслушивал энергичные наставления командира соединения и, с легкой примесью тоски приняв на борт почти весь состав штаба, выходил в полигон.

Песчинка возникла снова тогда, когда он подвсплыл под перископ, чтобы перед поиском цели выяснить, как дела наверху.

Море со всех сторон накрыло редким туманом, зыбкое кольцо горизонта едва угадывалось невдали. Последняя капля сползла с неба в воду, и Меркурьев увидел острый форштевень цели, направленный на перископ. Цель приближалась, идя противолодочным зигзагом. Пенные крылья большого хода вскидывались над волнами, но акустик бодро доложил, что горизонт чист. Тогда-то песчинка и впилась в пятку.

Меркурьев повертел перископ, стараясь ступать на свободную ногу, несколько мгновений поразмышлял о том, какая же это может быть стрельба, если видимость ухудшается, цель на невыгодном курсовом, а гидрология моря вообще ни к черту не годится… пристукнул носком ботинка в гремучий настил центрального поста, чтобы согнать с больного места треклятый кусочек камешка, и тихо и яростно сказал:

— Торпедная атака!

Отщелкали на переговорном пульте доклады, прошел отсчет замеров, лодка на необходимой глубине лежала на боевом курсе, и Меркурьев, словно ведя перископ, в последний раз оглядел всех, кто помогал ему рассчитывать атаку: штурмана в пилотке, надетой как папаха у Чапаева, поперек головы; потного простоволосого старпома с расчетными листками в руках; мальчишку — торпедного электрика, от напряжения и ответственности высунувшего язык у торпедного автомата стрельбы, — их и всех других, замерших в азартном ожидании, и тогда выплюнул:

— Пли!

Торпеда ощутимо оттолкнула лодку, акустики поймали и торпеду и цель и начали отсчет направлений и дистанций. Слушая мерные выклики цифр, означавших, что торпеда и цель удаляются от лодки и неотвратимо сближаются между собой, и удивляясь тому, как это успела сорганизоваться атака, Меркурьев снова нащупал подошвой ступни песчинку.

— Ага, ты еще здесь, настырная! — обрадовался он. — Значит, вместе домой пойдем?

«Губа»

Деревянные ступеньки, по сторонам обросшие цветущим иван-чаем и белесыми дудками, на повороте переходят в странно выщербленную неширокую дорожку. Дорожка не дорожка, а просто длинная извилистая плешина рыхловатой, на вид известковой, скалы. Она вся исторкана будто бы женскими туфельками на шпильках. Но это следы конских подков.

Спуск, ручеек в ладонь шириной и с мизинец глубиной, а дальше вверху стена из булыжников, скрепленных каменной крошкой на цементе и обложенных свежим дерном.

Часовой с сухопарым автоматом Калашникова на груди, с подсумком через плечо, по полной выкладке, останавливает движением оружия поперек дорожки и вызывает помощника начальника караула. Пока тот спускается от беленого, как украинская хата, торца барака, часовой, расставив ноги, с ясной мальчишеской насмешливостью оценивает топчущегося Казанкова. У Казанкова под мышкой сверток шинели, и мичман, сопровождающий его на гауптвахту, разглядывает веснушчатые уши подопечного, вздыхает, достает из кармана записку об арестовании.

— Эх ты, Казанков, — шепчет мичман, — такая работа завтра, а ты — в этом заведении.

— В переводе с немецкого, товарищ мичман, гауптвахта — это главная вахта, — не глядя на мичмана, отвечает Казанков, однако веснушки его тонут в рыжеватом румянце.

— Эх ты, Казанков, — повторяет мичман и, козырнув, протягивает записку помначкара.

— Иди, — коротко сказал караульный старший сержант, и Казанков побрел за уверенными сияющими сержантскими сапогами.

Вот и беленая стена и непомерно широченная входная дверь, дальше — влажный, только что прошвабренный неровный пол из толстущих досок. Терпкий запах карболки и толстой кожи охватывает Казанкова.

Старший сержант отбирает у него шинель и широкий флотский ремень. Приходится поддерживать штаны, и руки Казанкова сами прижимаются к бокам.

— Зачем вам это понадобилось, Казанков? — спросил подошедший дежурный, — это же вы пушкарь из десятого экипажа?

Казанков слышит его ломающийся тенор, и ему невозможно поднять глаза: с этим старшим лейтенантом Казанков ходил в начале года расстреливать всплывшую, военных лет, мину. Хорошо они ее раздолбали тогда — со второго выстрела, — небо подскочило!

— Так. Ну что же, идите к себе в камеру, Казанков…


Целый час Казанков смотрит в зарешеченное оконце. Там над краем дерновой стены поднимаются далекие неясные, как облачка, корабельные дымы и вспыхивают искорки чаек.

— Вот это я дал… — медленно дует на стекло Казанков, стекло тускнеет, запотевает, и не видно уже ни птиц, ни дымов, ни даже дерна на стене.

С работы приводят еще двоих. Один садится на скамью лицом в угол, скамья узкая, как жердочка, и он сидит на ней нахохленный, как птица под дождем. Второй берет Казанкова за локоть.

— Новенький? А я уже по третьему разу, — хвастается он, и на душе у Казанкова становится не того, потому что так говорят старослужащие — «а я уже по третьему году!»

Второй продолжает:

— Не вздыхай, керя, здесь тоже жизнь. Будут на кроликов посылать — топай без слов. Комендант крольчатню развел — класс! Щипли с ними травку да гладь их за ушками… Конечно, крольчатинки в суп не жди — она вся в госпиталь идет. Зато на воздухе. Вечером выдадут тебе самолет из двух досок, сна врежешь — будь спок! Ноздри только не раздувай, тут раньше конюшня была. И на этого жлоба не смотри — он у нас неженка, ему тут не спится. Глянь, горюет, — храбрится второй, — а мы с тобой тут отбарабаним, еще гульнем, а?

Казанков посмотрел в его лихорадочное лицо, выдернул руку и сказал убежденно:

— Брось врать! Насчет погулять потерпим до свадьбы!

Грибы

Этот сторожевик заскакивал сюда всегда неожиданно. Он просил одно и то же: место у причала на два часа, топливо, продукты и пресную воду. Место и топливо находились, вода из питьевого озера текла исправно, продукты согласно перечню бывали почти все, ну а на нет — и начпрода нет.

Сторожевик швартовался, матросы отходили от мест, не зачехляя пушек, и начиналась стояночная суета: одни протягивали шланги, другие отправлялись за продовольствием, третьи — получать смазочное масло. К тому же обычно с началом приема воды объявлялась генеральная стирка и помывка, так что хлопот хватало. Лишь вахтенный у трапа с грустью посматривал через причал, где захлебывались от восторга, забавляясь рыбалкой, пацаны из подплавского поселка и деды с гидрографических ботов.

Мальчишки бушевали при каждой рыбине, а старики отбирали себе что почище да покрупнее. Их-то рыбой не удивлять стать: пока облазают побережье, зажигая-гася маяки, да еще подробнее — с промерами, — всякой рыбы изналовятся. Ни сигом, ни форелью, ни даже, к примеру, семгой их не удивишь.

Однако с ребятишками у них на причале дружба, рыбалят сообща, чтобы никому обидно не было, когда рыбу делить начнут. И не зря с грустью косится в их сторону вахта у трапа, ей тоже рыбу поудить смертельно охота…

Еще суровее этот сторожевик становился в начале осени, когда по окрестным склонам к бухте лилось березовое золото, взбрызнутое кое-где осиновым багрянцем. Сама вода в это время и то золотеет, а корабль с моря все равно приходит серый, водой и ветром исхлестанный, и только флаг на нем пылает чисто по-летнему.

А по дорожке, протекающей выше причалов, люди несут грибы.

Дед Захаров с гидрографического бота однажды открыл дверь своей рубочки, понаблюдал за швартовкой сторожевика, раздувая ноздри бугроватого носа, потому что тянуло снизу — из каютки — упругий аромат смородинового листа и укропа, и не утерпел. Постоял дед с минуту — ровно столько, сколько понадобилось сторожевику на швартовку, — заправил отросшие за лето седые патлы под седую мичманку и вышел на причал.

— Эй, — позвал он, задрав голову к мостику сторожевика, — командир! Можно на минутку?

Молодой, одетый в чистую тужурку с галстуком, капитан третьего ранга глянул вниз, коротко и холодно спросил:

— Тебе чего, отец?

— Да я что говорю! Давай я своего матроса глядеть за водяным шлангом поставлю. И еще того лучше — заведу свою колымагу, ботяру, значит, и айда на топливный склад за бочками. А ты отпусти ребят по грибы, что же они у тебя опять казенной гречкой давиться будут?

Командир не отвечал, похлопывая снятыми перчатками по обвесу мостика.

— Вкруг земли крутитесь, сам видишь — краса какая! Грибов нынче пропасть, — агитировал дед.

— Мы тут мест не знаем… — замялся командир.

— Укажу я вам место, через час в грибах будете! Пра сло, ребят жалко.

— Ладно, отец, сейчас механик к тебе придет. Заводи моторы. Только, знаешь… расплачиваться мне нечем.

— Вернешь через государство, — заколыхался дед, — давай сюда старшего, кто по грибы пойдет, я ему маршрут объясню…


…Когда через полтора часа дед Захаров швартовался обратно, с палубы, уставленной ящиками и бочками, на причал спускались матросы с ведрами и полиэтиленовыми пакетами из-под консервированного хлеба, полными грибов. Рябили в глазах рыжие да красные шляпки.

Командир сторожевика сам принимал захаровские швартовы. Он поднял к виску четкую руку в черной перчатке:

— Ну, спасибо тебе, отец, за праздник!

— Валяй, валяй, командир, — ответил дед Захаров. — У меня у самого два сына знаешь где служат?

О разводе

Солдаты с серебряными буквами СА на черных погонах в день увольнения ходят по городку с генеральским достоинством и элегантностью лейтенантов флота. Еще бы: все окрест — их рук дело.

Таких солдат не хочется называть старым рецидивистским словом: стройбатовцы. Военные строители! И форма у них современного покроя, и руки рабочие, и обстановочка сами видите какая: землянок нет, времянок нет, финских домиков — наперечет, база — сплошь камень, бетон, сталь, стекло. Впрочем, дерева тоже хватает.

Как в детстве, воодушевляет ежеутренний развод строительного батальона на работу. Марш начинается еще до того, как засверкает в воротах меднотрубый оркестрик. Форма не для парада — зеленые кацавейки с мятыми погонами, сапоги, пилотки, надутые романтикой галифе. Но музыка! Именно под такую происходило все неповторимое в жизни: первый пионерский парад, и встреча с Гагариным, и проводы на службу. Оркестрик в две трубы и флейту с барабаном поднял гарнизон по-солдатски рано, и пока звучат прощанья на пороге, сапоги солдат грохочут по дороге!

«Поротно, по объектам… шаам!.. марш!» — и одни налево, другие направо, лишь музыка в прибрежном распадке — одна на всех до самого конца. Замыкающий низкорослый солдатик, которому достается носить в конце строя предупреждающий красный флажок, стоп-сигнал, спотыкается на распутье. Наверняка ему хочется шагать прямо, потому что именно туда, к морю, уносится оркестровое эхо…


Кафе «Аэлита» открыто недавно и функционирует трижды в неделю. Голубая девушка со стены через головы сидящих вглядывается в моросящую мглу осени. Решивший не сдаваться до весны, остатний листок вздрагивает на придорожной осинке, а дальше — узкий луг, а за ним — проточное озерцо, в которое смотрятся дома. Пасмурная тишина. За спиной говорит электрогитара, ей помогают четверо ребят в зеленых рубашках. На пластиковом столе в керамическом горле кувшинчика вздрагивает мокрая сосновая ветка.

На той стороне стола сидит усастый майор, ерошит короткие волосы, лицо его распарено и благодушно, но чего-то майору не хватает. Чего ему может не хватать при его сравнительно молодых годах, квадратном дециметре орденских ленточек на левой стороне груди и плотно уставленном столе?

— Нет, ты мне все-таки скажи, дорогой товарищ, — начинает майор, — как это понимать? Дом этот мы строили, и тот дом, и тот. Аэлита эта тоже наша, — как на живую, кивнул он на космическую девушку. — Стол этот я доставал, — хлопнул по пластику, — э, да что говорить — оркестр, видишь, и тот наш. Им по утрам народ будим! Не жалко, ничего не жалко, дорогой товарищ! Но ты мне, пожалуйста, скажи, где у них сознательность? Мы с этим домом как бились, цемент, понимаешь, на руках застывал. А для чего? Да для того, чтобы сдать его к Первомаю. А вот теперь, дорогой товарищ, ты мне скажи, зачем я своих орлов в атаку на этот дом поднимал, если они, — майор ткнул кулаком вверх, в жилые этажи, — если они уже два развода оформили!

Баня

Вы географию, конечно, помните? Так вот, если провести прямую от Москвы до нашей батареи и продолжить ее далее, то сразу за батареей будут наши территориальные воды, через двенадцать миль — открытое море, за морем — сопредельное государство. Об этом полагается помнить.

Устроились мы неплохо, служить можно. Радиолокационные расчеты со своими вертушками повыше, к звездам поближе, ракеты в соответствующем месте, хозяйственные постройки, жилой фонд и такое прочее — внизу, в лощине, и от моря горкой прикрыты. В любой зимний шторм тут порядок, одна беда — снегу наваливает столько, что вездеход пробивается в нем, как угольный комбайн в штреке.

Летом суеты больше, но все же легче. Дело в том, что дороги к нам нет, все грузы только по воде, пароходом. Море потеплеет — держись! Отпускники едут, дети, офицерские жены туда-сюда, сверхсрочников хозяйки… Но это лирика. Вот когда уголек пойдет, техника, дровишки! К тому же машины за зиму намерзнутся — их везем отдохнуть в стационаре, а взамен — другие нам. Короче говоря, аврал неделями беспробудно. Но все-таки весело: солнце светит, трава растет, сосенки в лощине стрелки выбрасывают, бывает, когда-никогда выкупаться можно. Потом — ягод, грибов заготовка в порядке отдыха. И это все на фоне основной службы. Так и вкатишься с разгону прямо в зиму.

Зима, понятное дело, — длительно действующий фактор. На море коли льда нет, так шторм, а ветер кончится — сразу забереги. Как берег снегом заносит, я уже докладывал.

Вот и дел: дежурство, вахты, уход за материальной частью и действия согласно распорядку дня. Да еще тревоги. Вечерами кино да телевизор.

О телевизоре — особо.

Я вам прямо скажу: не только на гражданке из-за телевизора в домашнем хозяйстве разлад, иной раз и нашего брата за уши от него не оттащишь. Девушки там — закачаешься! Откуда такие берутся? Ну мы, кто послужил, понимаем обстановку, а некоторых, между нами говоря, тамошние блондинки замучали.

Посмотрел-посмотрел наш замполит в прошлом году на это дело и спрашивает:

— Вы, ребята, чего это слюни распустили?

— Никак нет, товарищ капитан, — отвечает один из второго расчета, а у самого губа аж до полу отвисла.

— Что никак нет? Вот смотри, Семенов, третий день тебя в грязном подворотничке вижу, и третий день ты у телевизора торчишь!

Насчет грязи наш замполит не брезгливый, но чистоту любит до хруста.

В результате для части личного состава на лето заготовка ягод-грибов была отменена, а вместо этого кто плавниковые бревна собирал, кто сруб рубил, кто березовые веники ломал, кто булыжники в печь вмазывал под личным руководством замполита. Он даже в отпуск потому не поехал…

Получилась, докладываю, баня! Сам я из Кузбасса, но таких бань, полагаю, на всей Руси наперечет найдется. Идейная баня, докладываю, точно!

Календарь у нас теперь от бани до бани идет. После плотной недели с веником напаришься — да в снег, из снега — в парную. Намылся — ни зимняя зевота, ни фарингит не берет. Смотрим ли телевизор? Поглядываем… Семенов и тот понял, что не в сопредельных блондинках дело. Боевая готовность? Первое место держим. И все из-за бани! Думаете, байки травит сержант Бондаренко? А вы сегодня вечерком сами попробуйте, полсугроба специально для вас нетронутым оставим.

Угловой гарнизон

Когда море сталкивается с берегом, летят зеленоватые искры. Издали, вместе с пеной, они кажутся почти белыми. Но это не так. Подойдешь ближе — и разглядишь оттенки цвета, так же как в шуме прибоя начнешь различать гудение волны, шелест пены, звеньканье гальки и шорох обсыхающего песка. Крутой вал падает, рушится, кромсает побережье. Взлетают вверх водоросли и песок, подкрашивают воду.

Сверху, с поста наблюдения и связи, полоса прибоя словно живая. Даже если на море штиль, до горизонта ни гребешка, внизу сжимается-разжимается переменчивая лента, словно это дышит разлом между массами воды и суши.

Разлом и есть. Там, внизу, плещется наше море, но дальше — море для всех, и внутри того безликого моря разменивают стартовые квадраты отяжеленные смертью субмарины, одного плевка которых хватит, чтобы прекратить жизнь на Земле.

Но пока ты здесь, наверху, один, наедине с природой, — стой, если тебе не сидится, и любуйся безмятежностью мира. Но!..

От оператора радиолокационной станции поступает доклад о приближающейся надводной цели, вахтенный сигнальщик наводит по указанному направлению бинокуляры и вскоре видит, что на нити горизонта завязался узелок. Потом узелок разрастается, вытягивается к зениту треугольничком мачт. Кто же это? Электроника докладывает: свой. Ничего, подойдет — прожектором проверим позывные.

Вахтенный в юношеских прыщах, наголо острижен, ему очень хочется включить сейчас «маг» и прокрутить последнюю ленту с Валерием Ободзинским, однако он продолжает вращаться в своей шестиугольной светелке высоко над миром, и его тяжелые яловые сапоги слышны внизу, в кубрике, подвахтенной смене.

Корабль между тем совсем близко. Отчетливо видно, как он буйно разбрасывает окрестное море. Проходит обмен позывными, и вахтенный вверху, на скале, слышит впечатляющий до озноба свист: то ли стонет распарываемое море, то ли корабельные турбины возвещают о своей мощи.

Исчезают за поворотом комендорские шлемофоны у счетверенных универсальных пушек, за ними — воткнутые в небо стартовые направляющие для ракет, затем, ниже, — рассыпчатый горб кормового буруна, взбудораженное море раскидывается по камням, и корабль входит в гавань.

Такого здесь еще не видали, и все смотрят, как он швартуется: и Меркурьев с узкой, как шпага, палубы своей лодки, и строители нового здания, и дед Захаров из тесной рубочки бота, и компетентная группа подросших за год пацанов из поселка. Старший матрос Казанков, оттолкнув замешкавшихся, заносит стальной огон швартова на причальную тумбу, делает кулаком «рот фронт» в ответ на боцманское одобрение и безразлично отходит в сторонку. Затихает турбинный свист, корабль успокаивается на швартовах, в базе наступает тишина, и тогда все испытывают одно и то же спокойное, почти обыденное удовлетворение, словно этот ракетоносец был в базе всегда…

Сегодня небольшая часть экипажа, возможно, сойдет на берег подышать травяным настоем, наломать охапки лилового иван-чая, пройти по каменистым тропкам наверх, откуда корабль будет виден, как с вертолета.

Сегодня среда, и, может быть, кто-нибудь попадет в кафе «Аэлита». Там в углу, наискосок от оркестрика, будет сидеть молодая женщина с подсиненными, как у Аэлиты, глазами. Она живет в этом доме на третьем этаже, и она одинока.

В окно кафе видна шевелящая пепельными листьями осина, а за нею вода, в которую смотрится гарнизон…

Почему мы называем его угловым? Он наверняка не самый северный, самым западным его тоже не назовешь, равно как и самым восточным. И четвертные румбы подбираются к нему неточно. Да и зачем путаться в понятиях? Когда в старину строили крепости, не все башни ставили в стену в ряд. Задумывали и возводили угловые, которым доставалась двойная ратная работа: не только стоять за себя, но и защищать подступы к соседям по крепостной стене. Вот потому и наш гарнизон — угловой.


1972

Загрузка...