Борис Никольский ЛЕТЧИКИ

— Сейчас, уже скоро, — говорит подполковник Швырев, взглядывая на часы. — Скоро он будет здесь…

Сегодня Швырев руководит полетами на полигоне. Я сижу рядом с ним, на вышке, в застекленном небольшом помещении. Внизу перед нами раскинулся полигон — огромная заболоченная равнина, местами поросшая чахлым кустарником, густо изрытая большими и малыми воронками. Только что в небе над полигоном отыграла, померкла радуга, и теперь медленно наплывают сумерки, и мишени — фанерные самолеты, ракеты и танки — постепенно теряют свои четкие очертания, расплываются, сливаясь с землей.

Несколько минут назад прошла над полигоном, отбомбилась очередная пара МИГов, вздрогнули стекла от взрывов, медленно поднялась в воздух и осела бурая земля, и наступила тишина — передышка.

Скоро в небе должен появиться самолет командира полка. Я с нетерпением вглядываюсь туда, где должна возникнуть маленькая черная точка, и ловлю себя на том, что волнуюсь.

— Сейчас, сейчас, уже скоро, — повторяет Швырев, и мне кажется, он тоже слегка волнуется. — Увидите, как работает командир…


Хотим ли мы того или нет, думаем ли о том или не думаем, но в каждом из нас так или иначе повторяются, возрождаются вновь черты и свойства наших учителей, наставников, воспитателей, командиров. Может быть, в том как раз и кроется человеческое бессмертие, что от тех, кто когда-то учил и воспитывал тебя, протягивается невидимая нить через твою душу, через твое сердце еще дальше — к тем, кого сегодня учишь и воспитываешь ты сам. Вольно или невольно мы подражаем одним чертам характера своих наставников, манере поведения, общения с людьми, незаметно впитываем их в себя, отвергаем, отбрасываем другие. И, пожалуй, в армии эта человеческая взаимосвязь, взаимозависимость, эта непрерывность нитей, связующих одно поколение с другим, видится, ощущается особенно отчетливо.

На всю жизнь в душе, в судьбе летчика оставляет след первый инструктор — тот человек, кто впервые садится с тобой в кабину самолета, с кем впервые ты поднимаешься в воздух, с кем впервые дано тебе испытать чувство полета. Тот, чьего мнения ты ждешь с трепетом и тревогой, тот, кто скажет, выйдет из тебя летчик или нет.

Таким первым инструктором у Чесноченко был Анатолий Петрович Чепурной, человек педантичный и требовательный. В отличие от иных инструкторов, которые частенько были не прочь подыграть курсантам, изображая этаких «своих в доску» парней, он всегда оставался учителем, наставником в самом высоком смысле этого слова. Панибратство, оно обманчиво, в трудную минуту панибратство неизбежно оборачивается раздражением, излишней резкостью, грубостью. Чепурной не переносил панибратства. И он никогда не повышал голоса, даже в самых сложных обстоятельствах оставался ровным, спокойным. И вот любопытная, давно подмеченная закономерность: талантливые люди тянутся друг к другу, умеют находить друг друга уже тогда, когда, казалось бы, ничем особым еще не выделяются среди других. Вся тройка, что занималась в те уже далекие дни у Анатолия Петровича Чепурного, — и сам Чесноченко, и его друг еще со школьных лет Юра Колесников, и Славик Смирнов — все они стали отличными летчиками.

С Юрием Колесниковым у Чесноченко всю жизнь длится как бы негласное, никем не объявленное соревнование. Еще в школе, с четвертого класса учились они вместе и вместе потом ходили в аэроклуб, прыгали с парашютом, и вместе поступали в училище, и вместе начинали летать. Колесников — шаг вперед, и Чесноченко — шаг вперед, Чесноченко — шаг вперед, и Колесников не отстает. И так всю жизнь. Судьба давно уже развела их в разные края, но все же друг друга они из виду не теряют, да и встречаются порой — чаще всего, когда получают новые назначения. Радуются успехам друг друга, гордятся друг другом.

Взаимное влияние, желание не отстать от товарищей и, наконец, чувство локтя друга, с кем роднит тебя любовь к раз и навсегда выбранной профессии, — как много значит все это в том процессе, который мы называем формированием характера, становлением личности! Иначе говоря — атмосфера того микроколлектива, той ячейки, которая в годы учения заменяет курсанту и дом, и семью. Скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты, — вот уж точно — нестареющая истина! А я бы еще добавил: скажи мне, кто твой учитель…

После училища они — Чесноченко и его первый инструктор — расстались надолго, не виделись много лет и вот встретились вдруг случайно в коридоре академии: Чесноченко уже заканчивал академию, а Чепурной приехал сюда на курсы по повышению квалификации. Поначалу не узнал Чесноченко своего бывшего инструктора. Промелькнуло мимо вроде бы знакомое лицо — он ли? нет? На всякий случай окликнул неуверенно: «Анатолий Петрович!» Человек обернулся. Он! Какой радостной была эта встреча! Будто бы снова вернулись те времена, когда курсант Чесноченко впервые поднимался в небо. Опять словно бы заново ощутил он, какую роль сыграл этот человек, его первый инструктор, в его жизни, в его летной судьбе…


…Службу свою лейтенант Константин Чесноченко начинал в полку, которым командовал полковник Суровикин Владимир Иванович. Летчик, прошедший войну, бесстрашный человек. У него не было высокого образования, даже среднюю школу он заканчивал, уже будучи заместителем командира полка — не постеснялся, не поленился сесть за школьную парту, когда того потребовали жизнь и — что скрывать — армейское начальство. Но настоящим его университетом была война. Он умел быть и требовательным, и суровым, и отзывчивым — одним словом, справедливым. Отчитает тебя сегодня за упущения, за ошибки, но приди завтра к нему со своей заботой, со своей личной бедой, и он сделает все, чтобы помочь тебе — делом или советом. Эту его черту Чесноченко стремится теперь перенять.

Суровикин был блестящим летчиком, его любили, ему подражали. Суровикин любил небо…

Таков был командир, у которого Чесноченко начинал свою службу. И хотя в то время их — лейтенанта и полковника, командира полка и рядового летчика — разделяла немалая дистанция, отблеск характера этого человека, его мужественной судьбы навсегда остался в судьбе, в характере самого Чесноченко. Не раз, принимая нелегкое решение, он спрашивал себя: «А как бы поступил на моем месте Суровикин?..» Спрашивал себя так, словно его первый командир еще оставался жив, еще был рядом.


Порой, когда мы говорим или пишем о военных людях, о тех, кто командует большими или малыми воинскими коллективами, мы главное внимание уделяем внешним результатам, видимым итогам их деятельности, и словно бы сбрасываем со счета, не замечаем той внутренней напряженной работы, тех сомнений — а так ли я поступаю, так ли делаю? — тех размышлений, поисков лучшего пути, без которых вряд ли возможно становление подлинного командира. И пожалуй, именно способность самокритично оценить свои действия — не дать, обладая немалой властью, своему характеру управлять собой, а самому уметь управлять своим характером в интересах дела, — неудовлетворенность достигнутым, умение прислушаться к голосу, к совету своих товарищей-коммунистов и есть один из признаков настоящей командирской зрелости.


В 1975 году Чесноченко принял полк. Полк был на хорошем счету. Не раз и не два самые сложные задания поручались его летчикам. И все же…

Да, есть у полка достижения, есть. Есть у полка слава, есть чем гордиться, ничего не скажешь. Но Чесноченко-то видел, понимал: стоило ли успокаивать себя и обольщаться той славой, которая сопровождала полк?.. Уметь видеть и, кстати говоря, х о т е т ь видеть истинное, реальное, а не желаемое положение дел, трезво оценивать возможности полка — это, наверно, одно из наиболее важных качеств командира. Умение не распылять свою энергию, свою волю на мелочи, которых всегда много, на текучку, которая всегда готова засосать, затянуть, — а почувствовать, ухватить то главное, то единственное, на чем необходимо сосредоточить все силы.

Резко увеличить число летчиков первого класса, добиться, чтобы весь полк, в е с ь, отлично владел самой современной, совершенной техникой, — вот какую задачу поставил перед самим собой и перед полком Чесноченко.

Слов нет, в подготовке летчика первого класса немалую роль играют его личные способности, трудолюбие, требовательность к самому себе, умение и желание учиться, но это лишь одна сторона дела. Есть и другая. Чтобы летчик стал отличным мастером своего дела, надо дать ему возможность летать. Надо так спланировать весь ход летной подготовки личного состава, чтобы летчик мог налетать необходимое количество часов и в простых и в сложных метеоусловиях, и ночью и днем, чтобы среди летчиков не было «обиженных», на чью долю выпадает полетов меньше, чем это нужно. Одним словом, планирование — это целое искусство. И именно от того, насколько командир, его заместители, штаб владеют этим искусством, зависит в конечном счете успех дела.

Я сам видел, как, готовясь к полетам, и заместитель командира, и начальник штаба, и другие командиры не жалели своего времени, подолгу мудрили над расписанием полетов, ломали головы над тем, как наилучшим образом использовать часы, отведенные для летной подготовки. Как приходили порой советоваться к командиру, как спорили иной раз в поисках лучшего решения, как перекраивали «плановичку». Как то и дело шли в ход карандаши и резинка. Если говорить высоким слогом, то, наверно, это и есть творческая атмосфера, творческое отношение к своему делу. А если говорить проще, это была та черновая работа, которая скрыта обычно от постороннего взгляда, которую мы редко видим на страницах книг, посвященных летчикам, или на экранах кинотеатров, но без которой тем не менее попросту невозможна сегодня жизнь военных летчиков.

Как раз в те дни, когда работа была особенно напряженной, когда порой рев двигателей на аэродроме не затихал с раннего утра до поздней ночи, Чесноченко по-настоящему понял и оценил тех людей, кем ему выпало командовать. Поверил в свой полк. В самые трудные минуты он обращался к коммунистам, он рассчитывал на их помощь, на их поддержку — и не ошибся. Не было жалоб, не было недовольства, хотя иногда приходилось ох как нелегко! Командир верил в свой полк, и полк верил своему командиру.

В конце 1976 года полк получил вымпел министра обороны. Чесноченко был награжден орденом Красной Звезды — за успехи в боевой подготовке. За мужество. Он не ждал этой награды. Как-то приехал в Ленинград, а его поздравляют. «С чем?» — «Как с чем? С орденом! Гордись!»

И правда, получить в мирное время боевой орден — тут есть чем гордиться!

Но тогда, в торжественной обстановке принимая вымпел министра обороны, выслушивая поздравления и пожелания новых успехов, затянутый в парадный мундир, взволнованный и праздничный, Чесноченко не знал, не догадывался, что впереди его ждет еще одно серьезное — и уже совсем иное — испытание. Испытание успехом, испытание славой.

«И тут меня понесло… Почему-то я вообразил, что я самый умный, самый одаренный! Еще бы! В отличные полк вывел — шутка ли сказать! А кто вывел? Я, Чесноченко! — Он рассказывает теперь об этом с легкой усмешкой, словно бы с удивлением вглядываясь в себя тогдашнего. — Поверите ли: в президиум на каком-нибудь совещании не посадят, у меня уже на сердце свербит — как же это меня, такого выдающегося, забыли?! И обида, самая настоящая обида наваливается, не дает здраво мыслить. Грубее стал, нет-нет да и высокомерие — это я уже теперь вижу, понимаю — стало проскакивать: что мне остальные, если я сам все знаю! И плохо, вот что плохо — нашлись люди, которые поддакивали мне, поддерживали меня в этом моем самомнении. Все могу простить, но этого тогдашнего их подхалимства мерзопакостного простить не могу! Нет, я тем людям благодарен, кто мне глаза на себя самого раскрыл. Помню, однажды член Военного совета доклад делает, фамилий не называет, но я сижу, слушаю и думаю: да про меня же это! Про меня он говорит! Казалось, каждое слово, как пуля, летит в меня. Потом, уже в перерыве, подошел я к нему, спрашиваю: «Это вы про меня говорили, товарищ генерал?» А он посмеивается: «Да нет, отчего же про тебя…» Я словно со стороны тогда на себя взглянул. «Да кто же ты такой, — думаю, — Чесноченко, чтобы так возноситься? Из кого ты вышел? Что ты, граф или князь какой?.. Стал полк отличным, верно, но разве ты один этого добился? Не ты же это сделал, люди это сделали». Одним словом, хороший урок мне был. Иногда я даже радуюсь, что это случилось со мной и случилось, по сути дела, в самом начале моего командирского пути… Переломил я себя. Словно болезнь пошла на убыль, словно миновал кризис: такое было состояние. Легче на душе стало. Поначалу, честно говоря, я еще очень опасался: как в полку все это воспримут, ведь командир всегда на виду, не могли люди не заметить, что с командиром что-то происходит. Непросто это было. А тут еще погода нелетная, настроение муторное. И вот — запомнил я это число — двадцать первого марта метеорологи дали хороший прогноз: летаем! И такой вдруг подъем, такая радость: эх, и полетаем сегодня!

Опасения же мои оказались напрасными. И больше всего я людям благодарен: все они правильно поняли. И знаете, мне кажется, как переломил я себя, так вроде бы и атмосфера в полку лучше стала, исполнительность повысилась. Командир должен быть и честен и чист перед подчиненными — вот что, я думаю, главное, вот какой вывод я для себя сделал…»


Секундная стрелка бежит по кругу. Мы сидим молча, ждем.

Сейчас где-то там, за сотню с лишним километров от полигона, на аэродроме, самолет командира оторвался от взлетной полосы, круто пошел вверх. И все, кто сейчас есть на аэродроме, — и руководитель полетов, и офицеры боевого управления, склонившиеся над экраном радиолокатора, и летчики, свободные от полетов, и инженеры, и механики, готовившие самолет к взлету, — все мысленно следят за своим командиром. «Взлетел командир». Эти слова произносятся с невольной гордостью и уважением. Так каждый полет для командира превращается в экзамен. И он не может не выдержать его, не имеет права. Командир может быть жестче и добрее, может быть замкнутым или разговорчивым, веселым или суровым — это дело характера, но одним качеством он должен обладать непременно и обязательно: должен быть отличным летчиком.

Тикают часы, секундная стрелка бежит по кругу…


Из чего складывается работа военного летчика? Что главное в этой работе? Те часы, которые проводит он в воздухе, те секунды, которые решают судьбу воздушного поединка, те минуты, которые отводятся ему на поиск наземной цели?

Да, конечно. И все-таки полет — это лишь конечный результат, это лишь итог, кульминационный пункт той долгой, кропотливой, нелегкой работы, которая ведется на земле.

Предполетная подготовка, точное знание того, что ты должен будешь проделать в воздухе, когда останешься один в небе, и затем — разбор полетов, дотошный анализ допущенных ошибок, удач и неудач — вот те два слагаемых, без которых невозможно совершенствование профессионального мастерства летчиков.

…Случилось непредвиденное: летчики — они шли на двух спарках, учебно-боевых машинах, ведущий и ведомый, — отклонились от курса, не сумели сориентироваться, не вышли в назначенное время к цели. В конечном счете, не без труда они отыскали цель, но время было уже потеряно, в небе над полигоном самолеты появились с опозданием.

Я видел в этот момент Чесноченко: и негодование, и возмущенное изумление — да как же можно не справиться со столь простым заданием! — и разочарование — он-то надеялся на этих летчиков, в прежних полетах они зарекомендовали себя совсем неплохо, и жажда немедленного действия — все отражалось на загорелом, обветренном лице командира полка. Казалось, попадись эти лейтенанты сейчас ему под руку, им не поздоровится. Впрочем, тут же он остыл, отошел, негодование уступило место одной мысли, одной заботе: как лучше подготовиться к завтрашнему разбору полетов, как убедительнее, доказательнее, нагляднее продемонстрировать летчикам их ошибки. И главное — причины ошибок.

Так уж устроен современный боевой самолет, что ни одно действие пилота, ни одно слово, произнесенное им во время полета, ни один сбой в работе техники не остаются незафиксированными. Бесстрастные приборы объективного контроля, вычерчивая замысловатые кривые, расскажут внимательному опытному глазу и о том, на какой высоте шел самолет, и каковы были перегрузки, и какова скорость, и как работал двигатель, и когда, в какой момент нажал летчик кнопку сброса… Обо всем расскажут приборы, ничего не упустят. Только на одни вопрос они бессильны ответить: п о ч е м у ошибся пилот, где, в чем кроется причина его промахов и просчетов. На этот вопрос должен ответить он — командир полка, человек, обладающий и бо́льшим опытом, и бо́льшими знаниями. Конечно, можно просто-напросто отчитать летчиков за грубую ошибку, сделать им внушение, наказать, в конце концов, но будет ли от этого толк? Не важнее ли воссоздать всю картину полета, п о к а з а т ь им, где был допущен первый просчет, как мелкие, казалось бы, упущения внезапно превратились в серьезную неудачу.

Чесноченко тщательно готовился к разбору полета. Приказал начертить карту с двумя маршрутами: с одним — заданным, по которому, как казалось летчикам, они летели, и с другим — ошибочным, по которому в действительности шли их машины.

Он внимательно, не раз и не два прослушивал запись бортового магнитофона; слово за словом возникали все переговоры, которые вел инструктор с летчиком, летчик с руководителем полетов, ведомый с ведущим…

Он просматривал данные объективного контроля. Шаг за шагом восстанавливал все, что происходило тогда в воздухе. Зато уж, разбирая полет, командир полка мог говорить так, словно сам в тот день находился в кабине самолета.

Чесноченко не зря так готовился к этому разбору. Когда по очереди одного за другим поднимал он со своих мест летчиков, совершивших ошибку, когда вглядывался в их совсем еще юные, залитые румянцем стыда лица, одновременно он угадывал в их глазах и недоумение: как же это могло случиться именно с ними? Разве не выполняли они задании куда более сложных? Так что же произошло? А может быть, именно в этом — в легкой самоуверенности, в привычке к собственной удачливости, в пренебрежении к несложному, как им казалось, заданию и крылась первопричина неудачи?..

Жестко, сурово звучал голос командира полка:

— …Техника у нас отличная, верьте технике, но грамотно ее контролируйте… Вы действовали безграмотно… растерялись… забыли золотое правило: курс — время… Летчики не использовали правильно радиотехнические средства, словно забыли о них…

Указка его двигалась по карте, по вычерченному пунктиром маршруту:

— Здесь вы впервые отклонились от маршрута… Здесь уже потеряли ориентировку… Прошли поворотный пункт и продолжали, как ни в чем не бывало, нестись вперед… Вот только здесь, наконец, поняли, где находитесь… Что, разве не так? Нечего возразить?

Летчики молчали. Если вначале им еще казалось, что можно отыскать некие объективные причины своей неудачи, то теперь стало ясно: нет, таких причин нет. И Чесноченко видел, чувствовал, что они и сами тяжело переживают свою ошибку, казнят себя за нее…

И наконец — заключение, вывод:

— Штурману полка принять у летчиков зачет. К этим двум друзьям, — кивок в сторону провинившихся, — отнестись с особым пристрастием… — Чесноченко помолчал, оглядел класс, сидящих перед ним летчиков, губы его вдруг тронула улыбка. — А к остальным — с еще большим пристрастием. Потому что остальные сейчас сидят и наверняка думают: «Я-то, конечно, умней, со мной такого никогда бы не случилось…»

…Спустя несколько дней мне довелось увидеть, как те же летчики, что стояли тогда молча, опустив глаза, не зная, какими словами оправдаться перед командиром полка, да, те же летчики на тех же машинах вышли точно по курсу к цели. Если сказать честно, я в тот момент болел за них. Я снова мысленно видел перед собой их открытые, юные, залитые румянцем лица, и мне очень хотелось, чтобы на этот раз у них все было ладно.

И вот, серебристо сверкнув на солнце, два стремительных самолета с ревом пронеслись над полигоном, оставив за собой на земле черные хлопья разрывов. Бомбы были сброшены в цель…

В стороне, правее полигона, висит лиловая, лохматая туча. Она тяжела и неподвижна — ей словно бы лень стронуться с места. Обходя тучу, вдали, за полигоном, мирно поблескивает сигнальными огоньками гражданский рейсовый самолет. Отдаленный шум мотора едва доносится до нас. И снова — тишина.


Мы стоим с Чесноченко на песчаной отмели на берегу тихой, ласковой речки. Солнечные блики играют на воде рядом с неподвижными поплавками. Ветки кустов склонились к самой реке. Стрекоза трепещет в воздухе прозрачными крыльями. Вокруг тишина и покой, безлюдье.

Весел и беспечен Чесноченко. Смеется:

— Сейчас мы поймаем ба-а-альшую рыбу!

Но большая рыба что-то не ловится, только пескари и ерши отчаянно набрасываются на наживку. Впрочем, я подозреваю, что вовсе и не ради рыбы вытащил меня сюда в этот субботний день на часок-другой Чесноченко, вовсе не в надежде на богатый улов приехал сюда он сам. Здесь такая тишина, безлюдье, таким покоем веет от лугов, что начинаются за рекой, от перелесков, от этих песчаных отмелей, что невольно покой этот, чувство умиротворенности охватывают душу и легко и радостно становится на сердце, и усталости как не бывало…

Но сквозь это легкое и радостное чувство покоя, сквозь эту умиротворенность вдруг пробивается какое-то странное, тревожное ощущение: как будто все это уже было когда-то со мной — и эта ласковая речка, и песчаная отмель, и пескарь, сверкнувший в воздухе… Было… было…

И разом другой, давний солнечный день отчетливо встает в моей памяти. Мы, мальчишки, удим рыбу. Река Тетерев, что течет возле Житомира.

Потом я не раз пытался описать этот день. И каждый раз начинал с одной и той же фразы: «С утра мы с братом пошли удить рыбу». Думаю, мне важно было начать с этого как раз потому, что все происшедшее в этот день позднее, так резко не соответствовало этому мирному, простенькому началу: «Мы с братом пошли удить рыбу…» Я останавливался, спотыкался на этой фразе в бессилии передать ощущение несоответствия, контраста — ведь уже шла война, а мы еще не подозревали об этом. Уже ломалась надвое наша жизнь, наша судьба, судьба всей страны, всего мира, а мы еще мирно забрасывали удочки, не ведая ни о чем. Внезапно на горизонте медленно вспухли, поднялись и опали черные клубы — то ли земля, то ли дым, отдаленный звук взрывов донесся до нас, и мы, помню, принялись гадать — идут ли это учения или рвут землю рабочие, прокладывающие дорогу… Но тут какой-то новый, незнакомый, тревожно-тоскливый звук возник в воздухе: звук этот был похож на тяжкое и долгое мычание коровы или, точнее, целого стада коров — он шел откуда-то издалека, от города. Не знаю до сих пор, были это гудки, слившиеся воедино, или ревела сирена, оповещая о воздушной тревоге, но звук этот так и врезался на всю жизнь в мою душу, в мою память… Это было 22 июня 1941 года.

Речка… Солнечные блики на воде… Запах скошенной травы и прелых листьев… Покой, тишина. Мир.

Я медленно возвращаюсь через без малого сорок лет в год 1977-й…

И в этот самый момент далекий вой сирены докатывается до нас. Я вздрагиваю. Я все еще не могу привыкнуть к этому звуку, хотя уже знаю, что это только проверка сирены — она звучит здесь, над военным городком, над аэродромом, над окрестным лесом каждый день точно в назначенный час.

Чесноченко быстро взглядывает на часы. В выходной ли день, в праздник ли, куда бы ни отлучился, куда бы ни поехал он, командир полка, он должен оставаться на расстоянии звука сирены — чтобы этот тревожный сигнал в любой момент мог вернуть его в полк. Такова жизнь военного человека, такова его работа.

И вслушиваясь сейчас в уже угасающий, замирающий звук сирены, мы оба, как мне казалось, думали об одном и том же.

Нет, Чесноченко не помнит военных бомбежек, рева фашистских самолетов, эвакуации, хотя в самом раннем, еще беспамятном детстве он пережил все это. Он родился в 1942 году, если верить документам, родился в городе Прикумске, а на самом деле, вероятнее всего, где-то в степи, по которой брела его мать вместе с другими беженцами, уходя от наступавших фашистов. Война искалечила, разметала их семью. И послевоенную разруху, и голод, и холод — все это еще мальчишкой, ребенком, в полной мере испытал, хлебнул Костя Чесноченко. От голода, от недетских испытаний, выпавших на их долю, умерли старшие братья Чесноченко. Навсегда остался лежать в братской могиле в Чехословакии его отец, Константин Маркович, командир батальона. Всего полмесяца не дожил до Победы. Старую, пожелтевшую похоронку, которая пришла к ним в дом спустя много дней после того, как страна уже отсалютовала победителям, Чесноченко до сих пор бережно хранит среди самых дорогих реликвий, до сих пор мечтает побывать на могиле отца, которого он никогда не видел.

Правильно ли будет сказать, что Чесноченко не помнит войны?

Нет, помнит! Только это иная память — не слуховая, не зрительная, а более глубокая — память, вошедшая и плоть и кровь, в душу и сердце. Многое в своей жизни, в своей работе он меряет сегодня той — самой высокой — фронтовой меркой. Эту же черту я замечал и в характерах других офицеров, не видевших войну. Память сорок первого тяжкого года и память победного сорок пятого живет в них.

Эта память делает их сильнее. Она учит их мастерству и боевому товариществу. Она учит их быть настоящими защитниками своей Родины. Ведь для того и поднимаются они на своих грозных машинах в воздух, для того и живут и работают, чтобы никогда не повторился сорок первый, чтобы всегда было мирным небо над нашей страной…

Вот о чем думал я в тот солнечный день на берегу тихой речки, вслушиваясь в угасающий звук далекой сирены…


Лиловая туча медленно набухает, темнеет, становится грозной. Все быстрее набегают на землю сумерки, легкий туман тянется над полигоном от маленького озерка.

Увидит ли, сумеет ли угадать мишени в этом мареве командир? Найдет ли?..


Глубокая ночь.

Только что кончились полеты. Гаснут, остывают мощные прожекторы, освещавшие взлетную полосу. После грохота самолетов особенно мягкой, словно бы ощутимой не только на слух, но и на взгляд, на ощупь, кажется ночная тишина. Из леса, обступившего аэродром, тянет прохладой и сыростью. Только теперь чувствуешь, как спадает, медленно отпускает людей та напряженная сосредоточенность, которая неизбежно сопровождает любые полеты. Впрочем, во время полетов, когда, оставляя за собой огненный след, круто уходят вверх, в темноту боевые машины, когда заходят они потом на посадку, касаются бетонной полосы, бегут, причудливо светясь в луче прожектора, распуская за собой шлейф тормозного парашюта, это напряжение здесь, на командном пункте, почти незаметно. Спокойно звучит голос руководителя полетов, подполковника Чесноченко, буднично, даже как-то по-домашнему тихо, деловито звучит голос дежурного штурмана, отвечающего на запрос гражданского, рейсового самолета: «Я — Поляна, пролет разрешаю…» Идет работа, обыкновенная, будничная, привычная для этих людей работа. И только теперь, когда наступает тишина, когда гаснут прожекторы, когда руководитель полетов поднимается со своего кресла и потягивается, разминаясь, — сколько часов осталось позади? — ощущаешь вдруг, какой нелегкой была эта работа.

— Ну, как, Сенцов, — посмеиваясь, спрашивает вдруг Чесноченко, — сыграем завтра в волейбол? Как твои прогнозы?

— Сыграем, отчего же не сыграть, товарищ командир, — отвечает Сенцов, старший лейтенант, начальник метеостанции. И по тому, как разговаривают они друг с другом, как посмеивается командир, как нарочито серьезно, даже с некоторым глубокомыслием отвечает ему Сенцов, как оба они, словно два актера, подыгрывают друг другу, угадывается, что подобный разговор ведется уже не впервые, что волейбольная тема, давнее соперничество между командой лейтенантов и командой «ветеранов» — неиссякаемый источник шуток и острот.

— Ну, и как же ты, Сенцов, мыслишь, отчего это молодые у нас, стариков, никак выиграть не могут? Как это по-научному объяснить? — все так же посмеиваясь, спрашивает Чесноченко.

— Так, товарищ командир, объясняется это очень даже просто. У вас старания больше, вы все стараетесь доказать, что еще молодые, а молодым, им доказывать нечего, вот они и проигрывают…

Они оба смеются, глядя друг на друга, подполковник Чесноченко и старший лейтенант Сенцов, смеются и те, кто слушает их шутливый спор, и эта разрядка сейчас, посреди ночи, после нескольких часов напряженной работы, как нельзя более кстати.

Завтра вечером они и правда сойдутся на волейбольной площадке и будут азартно и отчаянно резать мячи и ставить блок, и болельщики будут от души подбадривать то одну, то другую команду…

Еще с курсантских времен сохранил, не утратил Чесноченко любовь к спорту.

Это по его инициативе в городке был залит каток, сооружена хоккейная коробка. И началось повальное увлечение хоккеем. Закончится рабочий день, сразу клюшки в руки — и пошла баталия! После занятий в учебных классах, после совещаний в штабных кабинетах — как славно размяться на льду, на свежем морозном воздухе! И те, кто давно уже владел клюшкой, и те, кто лишь сейчас встал на коньки, — все выходили на лед, все сражались с одинаковой страстью. Молодые против «ветеранов», офицеры против старшеклассников — какие только сражения не кипели здесь! И, пожалуй, редкая игра обходилась без Чесноченко.

Как-то один из офицеров — назовем его полковник С., по должности он был подчинен командиру полка, но звание имел выше, — сказал Чесноченко:

— Константин Константинович, послушайтесь моего доброго совета: не дело командира полка бегать с клюшкой в руках…

— Летчик должен быть хорошим спортсменом, — отшутился Чесноченко.

Но полковник не принял его шутку.

— Не смейтесь, Константин Константинович, не смейтесь, я вполне серьезно. Вы подрываете свой авторитет. Командир полка на виду у всех носится по льду вместе со школьниками! Или вы считаете, что таким образом приобретаете популярность? Подумайте, Константин Константинович, если не о своем личном авторитете, то об авторитете командира полка подумайте. Должность обязывает.

— Знаете, у нас, наверно, очень разные понятия об авторитете, — ответил тогда Чесноченко. — И в хоккей я играю не ради авторитета, а просто потому, что мне нравится эта игра, только и всего.

Все же разговор этот оставил в душе неприятный осадок, и мысленно Чесноченко не раз еще возвращался к нему.

«Из чего складывается авторитет командира? — думал он. — Командир должен быть отличным летчиком, мастером своего дела. Это раз. Это первое и непременное условие. Надо быть требовательным и принципиальным. Это два».

За свою службу Чесноченко повидал командиров, которые — особенно в трудную минуту — предпочитали спрятаться за вышестоящее начальство: мол, я бы лично и рад дать вам передышку, мол, я понимаю, что вам тяжело, но вот, мол, начальство требует… Такая позиция, такое стремление — за чужой счет казаться добреньким в глазах подчиненных — всегда были особенно ненавистны для Чесноченко. Быть честным и открытым в отношениях с людьми. Не делать вид, а быть самим собой — вот что важно.

В маленьком военном городке каждый человек, а особенно командир, всегда на виду. Как разговариваешь ты с человеком, обратившимся к тебе за помощью, и как твоя жена ведет себя в гарнизонном магазине — все важно, все оставляет свой след. Нельзя чураться людей, без них ты ничто, какой бы пост ты ни занимал, ты должен помнить это.

И вовсе не тем особенно задел Чесноченко теперь уже давний разговор с полковником С., что полковник ставил под сомнение его авторитет, а тем, что в словах этого человека угадывалась скрытая недоброжелательность по отношению к окружающим людям. Он словно бы заранее исходил из того, что люди непременно должны подумать о тебе плохо. Натура Чесноченко не принимала такого взгляда, такого подхода. Он всегда верил в людей, в тех, кто окружал его, кто работал с ним, и это, именно это придавало ему силы.

Что же касается полковника С., то они так и не сумели понять друг друга и вскоре расстались, надо думать, без особого сожаления…


Вдали, над горизонтом, возникают, быстро увеличиваются две точки. Нет, это еще не командир. Пара истребителей-бомбардировщиков стремительно проносится над полигоном.

— Видимость слабая, Цели не вижу, — докладывает ведущий.

— Отход разрешаю, — говорит в микрофон Швырев.

Самолеты делают разворот, грохот двигателей удаляется следом за ними, затихает в небе…

А как же Чесноченко? Я уже успел немного узнать его характер — не такой он человек, чтобы уйти вот так, не достигнув цели.

Я обеспокоенно поглядываю на Швырева. Но Швырев спокоен, он сосредоточенно смотрит туда, откуда должен сейчас появиться самолет командира…


Еще в самом начале нашего знакомства с Чесноченко я не удержался, задал ему наивный журналистский вопрос:

— Скажите, а бывали у вас такие полеты, которые запомнились бы надолго, чрезвычайные происшествия какие-нибудь, а?

Он засмеялся, ответил шутливо:

— Не помню. Честное слово, не помню. Если что и бывало, так поскорее стараешься забыть, а то потом по ночам сниться будет, спать перестанешь… — И добавил уже серьезно: — А вообще, летчик долго помнит тот день, когда сам удовлетворен своим полетом, когда ощущение остается: «Вот слетал так слетал!» Слетать без ошибок — это ведь тоже искусство.

Потом те же самые слова я услышал еще раз уже от штурмана полка подполковника Валерия Павловича Швырева. Валерий Павлович награжден орденом «За службу Родине в Вооруженных Силах СССР» III степени. Награжден за мужество, проявленное в аварийной ситуации. Во время полета у машины отказала, не вышла передняя стойка шасси, Швырев имел право покинуть самолет, катапультироваться, но он не сделал этого. Посадил машину, причем на подобного типа самолете такая посадка была совершена впервые.

Невысокий, круглолицый, светловолосый, Валерий Павлович легко смущается, даже краснеет, то ли от стеснения, то ли от досады, когда заходит речь об этом случае. Бывает разная скромность: иной раз скромность — это словно ширма, прикрывающая честолюбие, жажду известности, — вроде бы и отказывается человек говорить о себе, вроде бы выказывает нарочитое пренебрежение к известности, но лишь оттого, что знает: так принято, так положено. А есть скромность истинная, непоказная. У Швырева скромность — это черта, нет, даже не характера, а натуры. «Вы зачем меня расспрашиваете? — интересуется он, и страдальческие нотки слышатся в его голосе. — Опять писать будете? Так прошу вас, пишите, как было. А то распишут, распишут — хоть прячься, честное слово! Летчики наши ведь такой народ — любят подначить, прохода потом не дают!»

Что ж, выполняя его просьбу, я не стану додумывать, что испытывал, что мог он чувствовать один в кабине самолета, когда принимал рискованное решение, я напишу все так, как рассказывал он сам.

— Стойка шасси была повреждена, вероятно, во время стрельбы. Я почувствовал: что-то случилось, еще до того как обнаружил, что шасси не выпускается. Услышал шипение, посторонний фон. Обтекание не то. Уменьшил скорость, пошел на шестьсот. Когда стал выпускать шасси, не вышло. Доложил руководителю полетов. Он отвечает: действуйте по инструкции. Ну, я попытался выбить шасси, маневрировал так и сяк — ничего не выходит. Попросил разрешения на посадку. Зашел — сел. Вот и все.

— Все? — спрашиваю я.

— Ну да. Такое ощущение было — прополз, как на салазках, на лыжах. Нормально, одним словом. Потом ткнулся носом. Подбежали ко мне, видят: жив, здоров, ни одной царапины.

— Ну а не было у вас мысли катапультироваться?

— Да нет. Я был уверен, что сяду.

— И все-таки страшно было?

— Да что там говорить! Не думал я об этом.

Этот его полет, эта его посадка, то, что не оставил он, сумел сохранить машину, потом помогли еще лучше освоить летчикам этот тип боевой машины. Но Швырев сейчас не говорит об этом, он почти слово в слово повторяет те слова, которые я уже слышал от Чесноченко:

— Вот когда полет удачно пройдет, когда отбомбишься на полигоне точно, вот такой полет долго помнится… Всякие же мелочи жизни, они забываются… А вообще машина хорошая, очень хорошая, надежная, мне на многих приходилось летать, так скажу, на этой летать — одно удовольствие… — Швырев воодушевляется. Сейчас он видит и чувствует что-то такое, чего не вижу и не чувствую я. — Особенно красивый полет, когда скорость, перегрузки — все лампочки в кабине мигают, голос в наушниках звенит, это специальная запись включается, предупреждающая о перегрузках… Красивый полет, красивый!..

И я, слушая его, думаю о том, что, наверно, и правда летчик, когда он один в самолете, когда он один на один с небом, со скоростью, испытывает совершенно особое, ни с чем не сравнимое ощущение. Все-таки, когда в машине есть и пилот, и второй пилот, и штурман, и стрелок, когда летят они все вместе, — это одно дело, а когда летчик один управляет машиной, когда он и пилот, и штурман, и стрелок одновременно, когда он один вырывается за пределы звука, когда только ему одному подчиняется совершеннейшая машина — это совсем иное. Я не раз слышал, как летчики пытались словами передать это ощущение и замолкали сокрушенно — видно, никакие слова не могут передать это состояние, это надо испытать самому…

О Швыреве писала «Ленинградская правда», писала военная окружная газета, его снимало телевидение. И как бы ни относился он сам к этому повышенному вниманию, надо сказать: он его заслужил. И даже, пожалуй, не только или, вернее, не столько тем, что сумел посадить самолет в тяжелых условиях, сколько тем, что всем своим немалым опытом, всей своей жизнью военного летчика был подготовлен к этому: не растерялся, не поддался панике — для него и эта необычная, связанная с риском посадка была лишь продолжением той работы, которую он делает изо дня в день…

…Чесноченко был на юге, на Черном море, отдыхал в санатории, когда вдруг однажды вечером увидел на экране телевизора свой родной аэродром. И хотя, кажется, все военные аэродромы, их бетонные полосы похожи друг на друга, как близнецы, все-таки по каким-то неуловимым признакам он сразу узнал с в о й аэродром. По полосе бежал самолет. Вот он остановился, замер, откинулся фонарь кабины, и на экране возникло такое знакомое, несколько смущенное, непривычно напряженное лицо Швырева. Шел фильм из серии «Наша биография». Фильм был посвящен 43-му году. События того уже далекого военного времени перекликались, по замыслу сценариста, с событиями сегодняшнего дня, мужество летчиков Великой Отечественной находило свое продолжение в мужестве летчиков нынешнего мирного времени…

Наша биография… Пожалуй, особый смысл заключался в том, что рассказ о Валерии Павловиче Швыреве попал именно в этот фильм. Потому что из сотен, из тысяч, из десятков тысяч таких вот индивидуальных, славных, честных и мужественных биографий и складывается в конечном счете наша общая биография — биография нашей страны…


— Идет!

Я еще ничего не вижу, а Швырев уже отдает в микрофон команду:

— Восемьсот первый, подход разрешаю.

— Восемьсот первый, на боевом курсе.

— Восемьсот первый, вижу, работать разрешаю…


С той минуты, как летчик опускает фонарь кабины, как докладывает руководителю полетов о готовности к взлету, он остается один на один со своей машиной. Один ли? А те люди, кто готовил самолет к вылету, кто дотошно и тщательно проверял работу двигателей, радиоэлектроники, вооружения? А те, кто обеспечивает сейчас связь? А те, кто с момента взлета следит за движением светящейся точки на экране радиолокатора, кто вычерчивает его маршрут на планшете? Кто работает на радиомаяке и подсвечивает посадочную полосу прожекторами, кто расшифровывает показания приборов объективного контроля и проверяет тормозные парашюты, кто дежурит в группе поиска, готовый в любую минуту подняться в воздух на вертолете?.. Разве все эти люди не причастны к полету? И разве не делят они с летчиком радость удачи и ответственность за ошибки? И как же важно летчику быть уверенным в них — в тех, кто остается на земле!

…Мне казалось, я узнал этого человека еще до того, как познакомился с ним: так часто возникала в разговорах, слышалась его фамилия. «Когда посадкой руководят Кучкаров или Зименков, я спокоен», — обронил как-то Чесноченко. «Кубок за первое место по волейболу вручается капитану команды, лейтенанту Кучкарову…», «Комсомольское собрание проводит Кучкаров…», «Победитель социалистического соревнования Кучкаров…»

Потом я увидел этого человека за работой. Едва самолет приближается к аэродрому, заходит на посадку, тут он поступает полностью «в распоряжение» лейтенанта Кучкарова. Должность Кучкарова так и называется: сменный руководитель посадки.

— Я — восемьсот первый. Условно отказали курсовые приборы!

Лицо Кучкарова озарилось азартной веселостью: «Это командир испытывает меня, устраивает мне проверку!» И тут же сосредоточенно склонился к индикатору курса. На экране яркая стрелка ходит, словно маятник, работает, точно дворник на смотровом стекле автомашины, высвечивая оранжевый треугольник. А вот и светящаяся точка — самолет, приближающийся к аэродрому. Сейчас он будет садиться вслепую, полагаясь только на команды Кучкарова.

— Восемьсот первый, разворот вправо, крен полторы минуты…

— Прямая, восемьсот первый.

— Понял, прямая.

— Восемьсот первый, выпускайте шасси.

— Восемьсот первый, удаление пятнадцать, правее восемьсот.

— Восемьсот первый, влево две секунды…

— На курсе, восемьсот первый.

— Восемьсот первый, удаление шесть, левее сорок…

— Восемьсот первый, левее тридцать…

— Восемьсот первый, начало полосы…

Склонившись к песочно светящемуся индикатору, Кучкаров работает легко и уверенно, без напряжения, так что начинает казаться, будто ничего сложного и нет в этой работе. Я давно уже заметил, что один из самых верных признаков высокого профессионализма в работе, подлинного мастерства как раз в том и заключается, что, когда смотришь со стороны, тебе представляется, что нет ничего проще освоить это дело, что и ты запросто смог бы работать так же.

А между тем было время, когда Кучкаров не думал и не гадал, что ему придется осваивать эту профессию — профессию руководителя посадки. Совсем иные у него были планы, совсем иные надежды. Но судьба его сложилась негладко. Он был курсантом училища, уже начинал самостоятельно летать, когда внезапно произошло несчастье. Нет, не в воздухе, не в полете — на земле. На стройке он оступился, упал с лесов, получил тяжелую травму. Врачи выходили его, но летать запретили. Он тяжело переживал этот запрет, казалось, вся жизнь рушится, идет насмарку. Перед ним был выбор: уйти из авиации совсем, демобилизоваться, или остаться в наземном составе. Он выбрал второе. Видно, правду говорят: кто прикоснулся к авиации, тому уже трудно расстаться с ней.

Так он получил свою новую специальность. Теперь он не жалеет о решении, которое принял в те трудные для него дни.

Говорят: беда не ходит одна. Но я уверен: и радость, и успех, и удача тоже не ходят поодиночке. И в этом нет никакой мистики. Просто когда человек испытывает душевный подъем, когда он полон радостной энергии, все у него ладится, он словно бы заражает этой энергией окружающих и удача сама идет к нему в руки.

С девушкой, которая вскоре стала его женой. Кучкаров познакомился случайно, в автобусе. Она только что приехала сюда, в эти края, из Молдавии, приехала как будто бы нарочно, чтобы встретиться с ним, с Кучкаровым. Человек веселый, Кучкаров не удержался тогда от искушения поначалу прикинуться гражданским парнишкой, благо был он в штатском костюме, зато когда потом предстал перед своей новой знакомой в летной форме — то-то был эффект! На четвертый день он сделал ей предложение.

Их свадьба была стремительной и счастливой. Кучкаров увез Нину к себе на родину, в Ташкент, в их распоряжении была всего неделя. До сих пор сам Кучкаров с радостным изумлением вспоминает те дни. В первый же день он отправился в загс выяснять, когда их смогут зарегистрировать, а Нина осталась мыть голову. Она еще не успела просушить волосы, когда Кучкаров уже примчался обратно: идем, собирайся, быстро! Даже непреклонные сотрудники загса не сумели устоять перед его решимостью и веселым напором. «Офицер я или не офицер, в конце концов, авиатор или не авиатор, чтобы не суметь убедить персонал загса!» — смеялся он. В этой стремительности, в этой жизнерадостности — весь он, лейтенант Кучкаров — энергичный, общительный, веселый…

Теперь мечта Кучкарова — поступить в академию. И я уверен, что эта его мечта рано или поздно сбудется.

Наверно, именно таких людей, как лейтенант Кучкаров, как подполковник Швырев, как многие другие, имел в виду Чесноченко, когда однажды сказал мне:

— Я знаю, в полку еще есть недостатки, нам еще нужно работать и работать, чтобы оправдать звание отличного полка, звание лидера. Но вот за что я могу без колебаний ставить «отлично», так это за старание наших людей, за их труд. Да, без колебаний.


…И хотя я уже ждал этого, был готов к этому, все же грохот реактивных двигателей ворвался в пространство над полигоном словно бы неожиданно. Самолет сделал разворот, круто пошел вверх, почти совсем пропал из виду, потом резко обрушился вниз. Теперь он был отчетливо виден на фоне бледного вечернего неба. Он шел вниз словно по невидимой струне так ровно и стремительно, что вдруг начинало казаться, будто он неподвижно висит в воздухе, высматривая цель на подернутой сумерками земле.

Внезапно точно мгновенная струя огня прошила его — это отделилась, пошла вниз ракета. Полыхнуло на земле пламя, а самолет уже уходил прочь так же стремительно, как появился.

— Цель поражена, — ровным голосом сказал в микрофон Швырев и не удержался, добавил: — Молодец, восемьсот первый! Молодец, командир!

* * *

Жизни военного человека не присуща оседлость. Нынче Чесноченко несет свою службу уже в иных краях, далеко от Ленинграда. Но я убежден: куда бы ни закинула его армейская судьба, те годы, которые провел он в ордена Ленина Ленинградском военном округе, округе, столь богатом славными боевыми традициями, навсегда останутся в его сердце и памяти…

Загрузка...