Дни литературы Ленинграда, проходившие в Казахстане, были в самом разгаре. Уже вторую тысячу километров отсчитывали спидометры машин, на которых наша писательская группа совершала поездку по Семиречью. Мы пересекли его из конца в конец — от равнинного, степного Кербулакского района, сопредельного с Алма-Атинской областью, до границы с Китаем — и теперь держали путь в центр семиреченского края, в город Талды-Курган.
Добротная автострада позволяла выжимать предельные скорости. За окнами «Волги» свистел ветер. Иной раз казалось, что машина вот-вот оторвется от дороги, как от взлетной полосы, и взмоет ввысь.
Вокруг, куда ни глянь, лежала степь, поразительно разнообразная в этих местах. Песчано-желтая или землисто-бурая, была она по весне затоплена, словно половодьем, красными разливами цветущих маков и тюльпанов, особенно яркими среди свежей зелени всходов и сочного майского разнотравья. По ходу движения менялись не только краски, но и весь ее облик. За час-другой езды степь представала взору то бескрайне-ровной, голой, без единого кустика, так что тень на землю тут бросали лишь облака, то плавно всхолмленной, то гористо изрезанной, изломанной вдоль и поперек, зримо переходящей в предгорье. На зеленых склонах там и тут серели россыпи овечьих отар, кое-где, уменьшенная расстоянием до игрушечных размеров, виднелась юрта чабана.
Машины свернули с шоссе и, взметнув тучи густой, как дымовая завеса, пыли, подъехали к кочевому стану. Нас радушно встретила семья чабана. Оробевшие детишки вручили нам охапки степных маков с уже облетавшими лепестками. Возле юрты стоял новенький мотоцикл «Ява», чуть поодаль дымился костерок под казаном.
Хозяйка пригласила нас в дом. Под войлочным шатром было просторно, прохладно. Сложенные вчетверо кошмы устилали земляной пол, поверх них лежали ковры, по ним были раскиданы многочисленные расшитые узорами подушки для сидения. Изнутри был хорошо виден изящный и прочный остов юрты, затянутый снаружи войлоком. Наверху, в центре купола, синело сквозь отверстие небо. Оттуда в юрту стремительно, с разгона влетела ласточка и суматошно, с писком пометавшись под куполом, так же стремглав унеслась.
Обстановка в кочевом жилище была проста, удобна и, как многое здесь, в Казахстане, сочетала исконно национальные черты с современным стилем. Рядом с кебеже — старинным резным сундуком для одежды — стоял небольшой застекленный сервант. Пиалы и кумысницы на его полках дружно соседствовали с книгами и транзисторным приемником. Возле коржунов — развешанных на остове мешков для хранения лепешек и прочей снеди — висел на распялке завернутый в пластикат мужской костюм.
В гостях мы пробыли недолго: поджимало время, плотно втиснутое в программу поездки. Отведав за дружеской беседой густого, острого на вкус кымрана — кумыса из верблюжьего молока, мы сердечно поблагодарили хозяев за радушие, и вскоре пелена желтой пыли, шлейфом потянувшаяся за машинами, скрыла от глаз и юрту, и ее обитателей, махавших руками нам вслед.
— Между прочим, в нашей Талды-Курганской области находится единственный в стране завод по производству юрт, — сказал Ураз, повернувшись к нам с переднего сиденья. — Мы обеспечиваем ими все среднеазиатские республики. Незаменимое жилье для чабана, сами видели. Легко разбирается и собирается, легко перевозится. Лучше всякой дачи, — шутливо добавил он.
— А сколько стоит такая юрта? — полюбопытствовал кто-то.
— Примерно как легковой автомобиль…
Ураз Темиралеевич Куммагамбетов, работник областного комитета партии, сопровождал нас по Семиречью. Был он общителен, весел, безупречно говорил по-русски. Мы быстро сдружились, называли его просто по имени и буквально засыпали вопросами обо всем, что встречалось по пути и вызывало наш интерес. Ураз обладал обширными знаниями по истории и культуре Казахстана, благоговел перед русской литературой, с нескрываемой любовью отзывался о Ленинграде, однако самым главным, пожалуй, самым подкупающим, что сквозило в каждом его слове, было чувство гордости за свой родной край. Прошлое этих мест, география, природа, экономика, народные обычаи — все, чего бы он ни касался, было окрашено, согрето этим горячим чувством и обретало в его устах не просто характер живого рассказа знатока-краеведа, но звучало как бы личным приглашением войти в эти края, как в его отчий дом.
Мы уже изведали широту и щедрость традиционного здешнего гостеприимства. Недаром у казахов принято обращаться к гостю со словами: «Бери у меня в доме все, что тебе по сердцу, бери все, кроме жены и детей».
Ураз предлагал нам свое Семиречье, и мы принимали его всей душой.
Оно проплывало за окнами наших машин, сменяя пейзажи, как меняют цветные слайды: степное раздолье хлебных нив, поливные поля в лощинах, обнесенные лотковым желобом бетонных арыков, горные пастбища, каменистая пустыня, голое однообразие песков, мазары у дороги — древние казахские кладбища. Когда видишь эти низкие каменные ограды, за которыми теснятся сложенные из плоских кирпичей купола мавзолеев, похожих на маленькие мечети без минаретов, так и чудится, будто сама вечность застыла здесь, в безлюдье, молчанием камня, тронутого лишь временем, ветрами и солнцем, ибо — как объяснил Ураз — мазары неприкосновенны, человек не вправе разрушить их, они — как бы напоминание казахам о бесконечности жизни. И право же, если бы не автострада с проносящимися по ней грузовиками, рефрижераторами, безновозами, если бы не линия электропередачи, протянувшейся от горизонта до горизонта, могло бы и впрямь показаться, что именно здесь, у мазаров, остановился на вечный привал караван времени…
— Подъезжаем к Талды-Кургану! — радостно возвестил Ураз, обратив к нам свое широкоскулое, освещенное улыбкой лицо. — Между прочим, одним из первых мэров города был ваш ленинградец, в прошлом питерский рабочий…
Было это сказано без той подчеркнутости, когда что-то сообщают специально, чтобы сделать приятное. В словах Ураза по-прежнему чувствовалась гордость за все, что связано с судьбой его города, его края, по вместе с тем слова эти не могли не тронуть теплом сердце любого ленинградца, не вызвать душевный отклик.
Здесь, на казахстанской земле, с первых же минут пребывания на ней, мы воочию убеждались, насколько глубоки и прочны узы, издавна связавшие, породнившие город Ленина с братской республикой. Свидетельства тому встречались на каждом шагу, и то, что сказал Ураз, воспринималось как еще один пример этих связей, которые можно было бы выразить краткой, но чрезвычайно емкой формулой «Ленинград — Казахстан».
Я спросил, не помнит ли Ураз фамилию того питерского рабочего, и, пристроив на коленях путевой блокнот, записал неровным тряским почерком: Миронов Петр Яковлевич.
— Его у нас многие помнят, добрым словом поминают, — прибавил Ураз. — Бывало, идет по улице такой крупный, крепкий… Настоящий хозяин!
Покуда мои спутники выясняли этимологию названия областного центра, так до конца и не определив, означает ли оно «зеленый курган» или «крепость на зеленом холме», сам город начал постепенно заявлять о себе. По обеим сторонам дороги потянулись типично пригородные постройки — склады, заправочная станция, асфальтобетонный завод, потом в отдалении показался аэродром, на летном поле которого выстроились изящные, отливающие серебром быстрокрылые птицы и зеленые шмели вертолетов с понурыми лопастями винтов. Густые рощи тополей с белеными стволами стали загоняться в беленые парковые ограды, привольное шоссе сменило обочины на тротуары и, не утратив ширины, сделалось улицей. Вдоль нее выросли жилые этажи, засверкали на солнце окна и витрины, замигали светофоры, и нам, уже привыкшим к долгим безостановочным перегонам, городские скорости показались черепашьими, а задержки на перекрестках утомительными.
Я смотрел из окна на открывающийся перед мною Талды-Курган, и меня почему-то не оставляла мысль о человеке, чье имя теперь значилось в моем блокноте. Когда и как попал этот питерский рабочий в Казахстан? Каким ветром его забросило в далекий Талды-Курган? Ответ мог дать только сам Миронов, я же пока знал о нем лишь то, что услышал от Ураза, дальнейшие мои расспросы мало что прибавили: он тоже говорил с чьих-то слов. Но ведь добрая память, добрая людская молва стоят многого, думалось мне, и хорошо было бы по возвращении домой, в Ленинград, разыскать Миронова, встретиться с ним, познакомиться…
Коротенькая путевая запись становилась отправной точкой поиска, а возможно, и открытия живой человеческой судьбы. Мне уже сейчас было ясно, что Миронов далеко не молод, следовательно, его биография совпадала с тем временем, когда слагалось, росло, утверждалось то, что я назвал для себя формулой «Ленинград — Казахстан».
Мне вспомнилось, что вскоре после Октябрьской революции из Петрограда в казахские степи выехала группа рабочих Обуховского и Семянниковского заводов, чтобы основать там земледельческие коммуны. Об этом прекрасном почине, горячо поддержанном тогда В. И. Лениным, проникновенно написал в своей книге «Целина» Леонид Ильич Брежнев.
Сила пролетарской солидарности, которая подвигла рабочих-питерцев стать коммунарами-первоцелинниками, вызывала к жизни и многое другое. Еще в 1918 году Советская Россия, сама разоренная и голодная, выделила средства на ирригационные работы в Туркестанской республике, в южных районах Казахстана, а чтобы в какой-то мере дать толчок промышленному развитию Казахстана, туда из Москвы, Коломны, Нижнего Новгорода и других городов были перебазированы сахарные заводы и суконные фабрики. В годы первых пятилеток вся страна помогала Казахстану развивать индустрию. Символом тех легендарных лет стало строительство Турксиба — стальной магистрали, проложенной на полторы тысячи километров трудом представителей чуть ли не всех наций и народностей СССР. Над Казахстаном взяли шефство Москва и Ленинград, и наш город посылал братскому казахскому народу машины и механизмы, помогал в развитии экономики и культуры, содействовал становлению национальных кадров. В те годы многие ленинградцы приехали в Казахстан и навсегда связали свою судьбу с судьбой республики.
Формула «Ленинград — Казахстан», выведенная из закона советского интернационализма, доказывала свою животворную силу.
В годы Великой Отечественной войны все народы нашей страны встали на защиту Родины. Десятки тысяч бойцов-казахов сражались под Ленинградом, десятки тысяч русских женщин и детей, вывезенных из блокадного города, нашли приют и кров в Казахстане.
Дружба народов, прошедшая испытания войной на фронте и в тылу, еще более окрепла. Вот что писали казахстанцы своим землякам-воинам в письме, опубликованном в «Правде» 6 февраля 1943 года:
«Нерушимая дружба народов стала у нас основой любви к Родине. Теперь казах, глядя на дворцы Ленинграда, на полноводную Неву, на дремучие северные леса, на блеск Черного моря, на сопки Дальнего Востока, с полным правом может сказать: „Это моя земля, это моя Родина. И все мое — ваше, соседи и братья, и все ваше — мое“».
Как глубоко созвучно это словам Всеволода Вишневского, сказанным о знаменитом обращении акына Джамбула к жителям и защитникам блокадного Ленинграда:
«Без слез и чувства радостного волнения не могли мы читать это послание. Мы ощутили, что это письмо так же ценно, как подход сильного резерва. Народ Казахстана слал нам свой братский привет, любовь и дружбу, и мы тли в бой, удвоив силы».
Формула «Ленинград — Казахстан», выведенная из закона советского патриотизма, доказывала свою надежность и в тяжкую пору послевоенного возрождения, и в незабываемые годы целинной эпопеи, когда наш город вместе со всей страной готовил и помогал вести решающие сражения за казахстанский хлеб.
Только в первый год наступления на казахскую степь Ленинград послал на целину около двадцати пяти тысяч комсомольцев-добровольцев, отправил туда более трех с половиной тысяч машин. Эта помощь продолжалась, нарастая с каждым годом. Но особенно велик вклад ленинградцев в техническое перевооружение целинников: ученые, конструкторы и рабочие прославленного Кировского завода сумели в нужный стране срок создать и запустить в серийное производство знаменитый трактор «Кировец» — степной богатырь, которому под стать богатырский размах целины!
Мне довелось бывать на Кировском заводе, наблюдать, как в огромном пролете сборочного цеха, на главном конвейере рождаются, обрастают деталями и агрегатами и на глазах оживают эти могучие оранжевые машины. Видел я их и на степных просторах Казахстана, да и как было не увидеть их там, где уже трудится свыше сорока тысяч «Кировцев»!
И вот теперь мы ехали улицами Талды-Кургана, который, по словам Ураза, был детищем целины, и в моих дорожных записях значилось имя ленинградца, бывшего «одним из первых мэров» этого города. Я должен был во что бы то ни стало найти Миронова, когда возвращусь домой. Разузнать его нынешний адрес будет несложно. Пошлю ему письмо, в котором расскажу о сегодняшнем Талды-Кургане, и попрошу откликнуться, если он — тот самый Миронов…
Между тем наши машины, сделав поворот, подкатили к гостинице и остановились.
Гостиница токе называлась «Талды-Курган». Строгая геометрия архитектуры, светлые соты лоджий, национальный орнамент лепных решеток, бассейн с фонтаном перед подъездом.
Вдали, на фоне синего неба, сверкали снежной белизной вершины Джунгарских гор, а вокруг, утопая в зелени деревьев, пестря цветами газонов и клумб, журча арыками вдоль улиц, жил своей обычной жизнью молодой, чистый, красивый город.
— Знаете, как его называют сегодня? Младший брат красавицы Алма-Аты! — с чувством произнес Ураз. — А четверть века назад тут задыхалось в пыли станичное село Гавриловка…
Дверь в квартиру мне открыл сам Миронов.
С первого же взгляда на этого пожилого человека с негустыми, зачесанными назад седыми волосами, открывавшими большой лоб, с крупными чертами лица, я невольно вспомнил слова Ураза: «Бывало, идет по улице — крупный, крепкий…» Таким и показался мне сразу хозяин дома, несмотря на то, что время, делая свое дело, слегка ссутулило ему спину, как бы оплавило широкие плечи, замедлило, утяжелило походку. Годы есть годы, но я бы вряд ли дал ему его семьдесят четыре.
— Проходите, — сказал он глуховатым, с хрипотцой голосом.
Из небольшой, заставленной вещами прихожей мы прошли в светлый кабинет. Письменный стол у окна, тахта, телевизор, книжные секции.
— Садитесь.
Был он, судя по всему, немногословен. Я сел в предложенное кресло, он занял место за письменным столом, сдвинул в сторону стопку бумаги, исписанной крупноватым почерком.
— Готовился к выступлению по книге Леонида Ильича Брежнева, — пояснил Миронов и, помолчав, добавил сдержанно: — Имею отношение к освоению целины…
На спинке стула висел его пиджак с тремя орденами «Знак Почета», многими медалями, в том числе «За освоение целинных земель», и нагрудными знаками отличия.
В комнату вошла невысокая седоватая женщина.
— Моя жена, Зоя Иосифовна, — представил ее Миронов.
Говорят, что супруги, долго прожившие вместе, становятся похожими один на другого. Мироновы вот-вот отметят золотую свадьбу, и я, мельком поглядывая на обоих, усматривал в них это неуловимое сходство, которое при всем внешнем различии сквозило в облике каждого, в манере общаться, говорить, понимать друг друга с полуслова.
Объяснив вкратце, каким образом я услышал в Талды-Кургане фамилию Миронова, я раскрыл блокнот и приготовился слушать.
…Позже, у себя дома, разбирая подробную запись нашей первой беседы, я невольно думал о том, легко ли человеку рассказать свою жизнь, которая для него самого лежит как на ладони, а для постороннего скрыта за семью замками. Где найти, подобрать ключи к этим замкам, чтобы все прожитое и пережитое раскрылось чужому взгляду широко, обозримо, как из распахнутого окна? Какой живой водою окропить обрывочность воспоминаний, чтобы срастить их в единую память о прошлом, которое некогда было будущим, а ныне вошло в плоть и кровь настоящего? И какие найти слова, чтобы бесстрастная хронология дат и событий зазвучала не чьей-нибудь, но только твоей собственной повестью временных лет, неповторимой, как неповторимы сами люди, и значимой, как само время?
На мой первый вопрос Миронов ответил скупо:
— В Казахстан направила партия. Поехал на два года, а прожил там двадцать девять лет.
Мне показалось вначале, что скупость его слов объясняется свойством его натуры, но потом я понял, что лаконизм их идет не от привычки быть немногословным, а скорей от желания сразу же, именно с первых слов, обозначить то, что он считает для себя самым главным в своей жизни и без чего вся его долгая жизнь лишилась бы внутренней опоры, стержня. В этом смысле Миронов выразился предельно четко и точно.
Во время нашей беседы из соседней комнаты то и дело доносился детский голосок, звавший бабушку. Зоя Иосифовна поминутно отлучалась. Возвращаясь от внучки, снова присаживалась на краешек тахты и внимательно, я бы сказал, пристрастно слушала все, что рассказывал муж, уточняла его, добавляла что-то от себя. Реплики ее были всегда уместны, конкретны.
— Она больше помнит, лучше рассказывает, — признался Петр Яковлевич. — Журналистка по профессии, газетчица. И в партии скоро уж полвека.
— Да, все вместе прошли, вместе пережили, — кивнула она. — И четверых детей вырастили…
— Может, начать просто с биографии? — предложил я Миронову, когда Зоя Иосифовна снова вышла из комнаты.
— Что ж, это будет проще, — согласился он и замолк, собираясь с мыслями. — Родился в Петербурге, учился в Петрограде, работал в Ленинграде…
У Мироновых, живших в Петербурге на Песках, не принято было нежиться да бить баклуши. Семья была немалая — десять ртов, на жалованье отца, служившего по почтовому ведомству, жилось нелегко, мать из сил выбивалась, чтобы накормить, одеть, обстирать детей, и вслед за старшими Петру с мальчишеских лет пришлось работать.
Ему еще не исполнилось тринадцати лет, когда в 1918 году из голодного, холодного прифронтового Петрограда его увезли в Тульскую губернию, где он летом за гроши пас чужую скотину, а зимою — благо знал грамоту — сидел переписчиком в суде, корпел над бумагами, перебеливая прошения и жалобы.
Вернувшись домой, в Петроград, два года ходил в учениках у парикмахера. Но не лежала душа паренька к цирюльному занятию, хотелось мужского дела, манила рабочая профессия, звали заводские гудки трудового Питера, и он постучался в двери фабзавуча на Балтийском судостроительном. Отучившись положенный срок, освоил непростое, равное столярному ремесло модельщика и остался на том же заводе.
По утрам, как заправский мастеровой, шел к заводской проходной в толпе рабочих. В гулких цехах и доках, в лязге железа и клепальном грохоте, у жарких вагранок Петр, подручный модельщика, трудясь наравне со старшими, учась у них, видел, как рабочие-балтийцы трудом своим продолжали дело революции, потому что каждое спущенное со стапелей судно служит этому делу, укрепляя и утверждая его. С сознанием того, что и он, вступивший в рабочий класс, в свои семнадцать лет может и должен служить пролетарскому красному знамени, Петр явился к заводским комсомольцам и сказал:
— Хочу быть с вами.
Время для него теперь как бы и выросло, и сжалось. Перестало хватать дня. Собрания, речи, митинги, жаркие, до хрипоты, споры, субботники, комсомольские поручения — и все это не за счет работы в модельном цеху, а сверх нее, помимо. Да и с самого Миронова-модельщика пошел особый спрос, как с комсомольца: назвался груздем — полезай в кузов, держи марку, подавай пример другим, еще несознательным, незрелым. И Петр старался вовсю — и в цеху, и после смены, чувствуя, как его захватывает, поглощает эта будоражащая атмосфера. Такие же, как он сам, парни и девушки стали его товарищами не только по заводу, они сделались соратниками, присягнувшими на верность Ленину, и теперь все, что касалось цеха, смены, завода, всей страны и мировой революции, касалось лично Петра Миронова — так он понимал свою новую участь, и ему уже не верилось, что полгода-год назад он мог жить как-то иначе.
А в двадцать четвертом году на всю страну, на весь рабочий мир обрушилось страшное горе.
Умер Владимир Ильич Ленин.
В лютый январский день над Питером заревели фабричные гудки, остановились станки и трансмиссии, затихло движение на улицах. Замерли, обнажив головы, прохожие.
Девятнадцатилетний рабочий парень Петр Миронов пришел в цеховую партячейку, положил на стол заявление: «Прошу принять меня в партию большевиков».
Приняли. Вручили партбилет. На всю жизнь.
Как и прежде, по утрам Петр спешил на завод, а после смены допоздна задерживался по делам общественным. Старшие товарищи-партийцы, видевшие, как он отдавался работе в боевой, кипучей комсомольской буче, поручали ему что-нибудь посерьезней, поответственней, и он никогда не подводил.
Когда райком комсомола перевел Миронова на фабрику «Красный Октябрь» и он стал работать столяром-фортепьянщиком, его выбрали там вожаком фабричных комсомольцев.
Страна в те годы набирала силу, готовясь к старту пятилеток.
Страна, первенец мировой революции, крушила старое и созидала новое.
Окруженная кольцом мирового капитала, страна укрепляла свою оборонную мощь.
Петра Миронова призвали в Красную Армию.
Отдельный железнодорожный артдивизион, в котором он служил батарейцем, располагался в городе, за Московской заставой. Неподалеку от казарм высились кирпичные корпуса обувной фабрики «Пролетарская победа». Когда выпадала увольнительная, красноармейцы начищали ваксой сапоги и спешили в клуб, где обычно собирались фабричные девчата.
Иной раз и не скажешь, кто кого первый замечает — парень девушку или она его. Бывает, пройдут мимо суженые — голову не повернут друг к другу, так и потеряются навсегда. А бывает, вдруг проскочит меж двоих какая-то невидимая искорка, ударит каждого, как током, и — спаяет обоих на всю жизнь.
Так вот и получилось, что они встретились здесь, в клубе, — Петр и эта девушка с мягким украинским говорком. Была она бойка и весела, а уж хохотунья такая, что вокруг нее никогда не смолкал смех.
Познакомились, стали встречаться чаще, ждали этих встреч.
Звали ее Зоей, работала она заготовщицей на обувной фабрике. Узнал Петр, что Зоя и вправду родом с Украины. Малой девчонкой осталась сиротой и, чтобы прокормиться, ходила нянчить чужих детей. Потом тетка увезла ее в Ленинград. Тут, в городе, прибавив себе пару годков, Зоя устроилась на «Пролетарскую победу», стала самостоятельной.
Жизнь фабрики сделалась ее жизнью. Здесь Зоя вступила в партию. В ту пору обувщики осваивали поточную систему труда. Тон в этом новом деле задавали молодые работницы. Зоя была в их числе. Работать на конвейере для многих было непривычно, боязно, но сделали так, что труд этот оказался неутомительным: каждый час на пять минут останавливала бег лента конвейера, затихал шум машин, замирал цех, и работницы спокойно отдыхали. На грифельной доске, висевшей в цеху среди плакатов и лозунгов, Зоя с радостью писала мелом цифры, говорившие о росте производительности, о выполнении и перевыполнении промфинплана.
Всем этим она делилась с Петром при встречах, и чем дальше, тем сильней оба чувствовали, как совпадают их взгляды на жизнь, их интересы.
Вскоре Петр и Зоя поженились и теперь вместе выходили из дому по зову фабричных гудков. На людных утренних улицах, звенящих трамваями, пути их расходились — Зоя бежала к себе на «Пролетарскую победу», Петр спешил на «Красный Октябрь», куда вернулся после службы в армии.
На этой фабрике выпускались первые отечественные фортепьяно. Сверкающие черным зеркальным лаком, эти музыкальные инструменты были сложны в изготовлении, капризны. Делали их вручную, поштучно, и многое, если не все, зависело тут от ювелирного искусства деревоотделочника. Петь должны были не только тугие струны, но и сама древесина. Работая с ней, настоящий мастер понимал дерево, чувствовал его, слышал.
Петр знал, что, покуда он служил батарейцем, на фабрике ждали его рук, его умельства. Так оно и было. Но ему заодно напомнили, как он ходил здесь в комсомольских вожаках и был на хорошем счету. Петр и сам не мог представить себя вне стихии общественных дел, но, когда узнал, что его выдвигают в руководители фабричного коллектива ВКП(б), как называлась тогда партийная организация, он не то чтоб не поверил — он задумался. Ему оказывали большое доверие. «Справлюсь ли?» — спрашивал он себя дома, размышляя вслух. «Справишься, должен справиться», — взглядом, улыбкой отвечала ему жена.
Молодой рабочий-коммунист Миронов выходил на путь профессиональной партийной работы. Доверяя, его проверяли делом, и он справлялся. Рос его авторитет в глазах коллектива, росло и умение руководить людьми — постоянно быть вместе с ними и впереди, чтобы вести за собой, как тому учит партия.
В скором времени райком перевел Миронова на кожзавод «Коминтерн», где Петра также избрали заводским партсекретарем, а затем он был направлен инструктором в Василеостровский районный комитет ВКП(б).
Расширялся круг его обязанностей, множились грани общения, возрастали задачи, и Петр понимал, что приобретенный им опыт работы хорош лишь на сегодняшний день — завтра его будет недоставать. Следовательно, нужно нарабатывать, наращивать, совершенствовать знания, навыки, необходимые партработнику, овладевать искусством руководства, учась этому у старших товарищей, у лучших из лучших. У большевиков ленинского типа.
Образцом такого руководителя был для него Сергей Миронович Киров.
— Редко кто умел так говорить с народом, как он, — вспоминает Петр Яковлевич, который не раз видел его, слышал пламенные кировские выступления на собраниях партактива в Таврическом дворце. — Каждый доклад Кирова, каждое его слово давало нам, молодым, огромную зарядку. Очень часто бывал Сергей Миронович на заводах, беседовал с рабочими…
Мой собеседник помолчал с минуту, потирая большие сильные руки, чуть припухшие в суставах, и снова заговорил:
— Помню, одно время часть наших василеостровских предприятий, осваивая новую продукцию, не выполняла план. Трудное, напряженное сложилось положение. Тогда Сергей Миронович предложил созвать собрание рабочих ведущих профессий. Проходило оно в актовом зале училища имени Фрунзе. Я присутствовал там. Сколько уж прошло времени, а помнится все так, словно это было вчера. Выступил Киров. Доходчиво и просто рассказал Сергей Миронович о значении выпуска новых станков и машин, о роли Ленинграда как главной механической мастерской страны. Потом внимательно выслушал рабочих, их требования, советы и предложения. В результате были приняты нужные меры и работа предприятий заметно улучшилась, план стал выполняться…
Неожиданно лицо Миронова осветилось мягкой улыбкой:
— А уж как умел Киров высмеять нерадивых руководителей! Однажды Сергей Миронович говорил о работе городской промкооперации. Захожу, говорит, я как-то в музыкальный магазин и даже глаза зажмурил — так здесь все блестит и сияет. Наверное, думаю, хорошо освоили наши работники это дело. Наверное, лучше наших музыкальных инструментов и не сыщешь. Даже радостно мне стало. Подошел я к прилавку, попросил показать флейту, спросил, сколько стоит. Мне назвали такую цену, от которой у меня сразу испортилось настроение. Два месяца надо работать квалифицированному рабочему, чтобы купить эту флейту. Ну, думаю, раз дорогая, зато уж наверно хорошая. Попробовал, а она не играет. Блестит и не играет. — Петр Яковлевич негромко рассмеялся. — После этого собрания духовые инструменты промкооперации стали одинаково хорошо блестеть и играть… — С этими словами он достал из стола папку с документами и показал выданный ему мандат делегата Третьей Ленинградской областной конференции ВКП(б), подписанный лично Кировым. — Вот, посмотрите. Самая дорогая для меня память. Храню уже сорок пять лет…
— А когда и каким образом вы попали в Казахстан? — спросил я, после того как мандат был бережно спрятан в папку.
Миронов ответил не задумываясь:
— Зимой тридцать третьего года меня пригласили в Смольный, в обком партии, и сказали, что по мобилизации Центрального Комитета я направляюсь на работу в Казахстан. А в Москве, в ЦК, уточнили адрес и назначение: первый заместитель начальника политотдела Ново-Шульбинской МТС в Восточно-Казахстанской области…
День за днем стучали вагонные колеса, а поезд увозил Петра все дальше и дальше от дома. Никогда еще не приводилось ему ехать в такую даль. Времени было предостаточно, чтобы как-то осмыслить тот крутой поворот, который произошел в его судьбе, и настроить себя на новый лад. Нет, Петр не испытывал никакой растерянности или смятения: раз надо ехать, значит, надо. Ему, как и другим восемнадцати молодым коммунистам из Ленинграда, оказали доверие, стало быть, он должен его оправдать.
На стоянках, вносивших оживление в однообразие долгой дорожной жизни, пассажиры, зажав в кулаке потные рублевки, гремя чайниками, кидались в толчею вокзальных буфетов, к кранам с кипятком. Петр старался заодно купить по возможности свежую газету. Вечерами, когда в вагоне зажигался тусклый желтый свет, он лежал на полке и под стук колес раздумывал о том, как справится с работой на новом месте. Он знал, какая роль отводится машинно-тракторным станциям в колхозном строительстве, но одно дело знать про это из газет и докладов и совсем другое самому участвовать в социалистическом переустройстве деревни. Как все это будет?
К исходу десятых суток поезд прибыл в Семипалатинск.
До места назначения оставалось еще больше ста верст по голой степи на лошадях.
Село Ново-Шульба лежало в степи широко, открыто, вразброс, с выселками и заимками. Жили тут в саманных хатах-мазанках, крытых соломой или дерном, с земляными полами. Печи топили кизяком. Электричества не было и в помине, по вечерам чадили коптилками, изредка, как на праздник, зажигали керосиновые лампы, а чаще всего, по стародавнему крестьянскому обычаю, ложились с закатом, вставали с рассветом.
Среди хат торчала пустующая церквуха. Не было здесь ни больницы, ни медпункта. Больных врачевал местный лекарь, бывший солдат-санитар царской армии. До Шемонаихи, райцентра, было полсотни верст степным проселком.
«Глухомань», — думал Петр, приглядываясь к своему теперешнему месту жительства и работы, но ведь затем он и прибыл сюда, чтобы со всеми вместе по-новому обживать эту глухомань. Да и начало тут уже положено: и школа для ребятишек есть, и колхозы действуют, и МТС создана — главная опора перестройки деревни, центр смычки рабочих и крестьян. Что же до всего прочего, то и Москва не сразу строилась, и раз уж ты здесь — закатывай рукава, принимайся за дело.
Ново-Шульбинская МТС обслуживала тринадцать колхозов, раскиданных по степи вдали друг от друга. О телефоне и радио тут еще слыхом не слыхивали, связь между хозяйствами поддерживали нарочными: хоть в распутицу, хоть в жарынь бери коня и скачи. Посевные площади занимали почти шестьдесят тысяч гектаров, а техники в машинно-тракторной станции явно не хватало. Нелегко было вести и политико-массовую работу среди колхозников, — даже газеты приходили сюда двухнедельной давности.
Поначалу нетрудно было и растеряться, но Петру Миронову повезло. Его встретили и были рядом с ним прекрасные люди, большевики. Директор МТС Иван Арефьевич Афанасьев, старый партиец, инженер-москвич, строивший Турксиб, и начальник политотдела Иван Иванович Киссель, тоже из Москвы, из Института красной профессуры. По сравнению с другими политотдельцами, которым было по двадцать с небольшим лет, эти люди обладали той жизненной зрелостью, тем опытом, на какой можно было надежно опереться, и Петр чутко прислушивался к каждому их слову. Мало того, что он был молод, он был еще и коренной горожанин, а здесь жили настоящие хлеборобы, преимущественно переселенцы с Украины, осевшие на богатой казахской земле задолго до революции. Народ разный, были и кулаки, и батраки. Теперь же, когда на глазах менялся привычный уклад жизни и новое сталкивалось со старым, отживающим, надо было особенно умело, вдумчиво подходить к каждому человеку.
Старшие товарищи учили Петра большевистскому искусству работы с людьми. В какой бы колхоз он ни попадал, ему как бы говорили: «Смотри, знакомься, вникай, но всегда умей видеть за деревьями лес». А Иван Иванович Киссель не упускал случая наглядно показать Петру, с чего тут начинали: «Весной двадцать восьмого года — за каких-то пять лет до тебя, вдумайся в это! — здесь, в землянке батрака Дмитрия Гальченко, собрались семь бедняков. Это и было первое собрание колхоза «Земля и труд». Что у них было за хозяйство, суди сам: пять лошадей, два плуга, три брички. А сейчас в этой артели пятнадцать тысяч гектаров, на ее землях уже работают наши трактора, в колхоз вступило все село! И это, повторяю, всего за пять лет»…
На первой в своей жизни посевной, на бесконечных степных дорогах познавал Петр и нелегкую науку исконного крестьянского дела. Казавшееся прежде расхожим немудреное житейское присловье «что посеешь, то и пожнешь» здесь, на хлебородящей земле, оборачивалось истинной мудростью земли и труда.
Теперь Петра полностью подчинил себе напряженный рабочий ритм, отлаженный самой жизнью. Жилось словно бы по графику. С понедельника до пятницы — поездки по колхозам, степные проселки и пашни, тракторные бригады и полевые станы, встречи с механизаторами, оперативная помощь на местах. В субботу — совещание в политотделе МТС, информация о положении дел, наметка новых мер и маршрутов. В понедельник — снова по колхозам, и так неделю за неделей.
В одну из таких поездок тяжело заболел Иван Иванович Киссель. Отвезли его в Шемонаиху, в больницу. Оказалось, сыпняк. Вернувшись из дальнего колхоза, Петр уже не застал его в живых.
После смерти начальника политотдела его обязанности легли на плечи Миронова. Прибавилось ответственности и забот. Как всегда, не хватало времени для себя, чтобы обжиться, устроить быт, да Петр меньше всего думал об этом.
В МТС должна была поступать новая сельскохозяйственная техника, ждали первых советских комбайнов, и нужно было заранее готовить, учить и переучивать механизаторов.
— Решили мы открыть курсы механизаторов, — говорит Петр Яковлевич. — Приспособили для занятий церковь, заняли пустой глинобитный барак. Расставили лавки, вкопали столы, а чтобы отделить «класс» от «класса», повесили на веревке куски старого брезента. Такой вот и была наша «академия». Из всех колхозов собрали трактористов, прицепщиков — человек двести. Стали называть их курсантами. Были среди них и комсомольцы, и люди пожилые. Попадались неграмотные вовсе, поэтому кроме изучения техники мы ввели школьные предметы, привлекли учителей. Обязательно проводили часы политграмоты. Кое-кто отлынивал, сопротивлялся: зачем, дескать, мне русский язык, арифметика, политучеба? Я и раньше работал на тракторе без всякой этой политики… Но мы были тверды. Постановили, что после окончания курсов трактор доверим лишь тому, кто не только технически, но и политически грамотен. Большую роль и в организации курсов, и в воспитательной работе играла наша эмтээсовская газета. Поддерживала курсантов-отличников, высмеивала нерадивых и лодырей. К слову сказать, многотиражку эту выпускала у нас Зоя…
— Ничего тогда не умела, ей-богу! — смеется Зоя Иосифовна, с готовностью подключаясь к беседе. — Была в нашем распоряжении наборная касса и ручная плоскопечатная «американка». В Семипалатинск, в типографию, специально послали одну девушку из колхоза, Галю Лавриненко. Она там выучилась наборному делу, вернулась в МТС. И вот Галя у кассы со шрифтами возится, а я пишу заметки, верстаю, делаю газету. И — ничего! Раз в неделю выпускали девятьсот экземпляров. А в страдную пору грузили все наше хозяйство на машину и — по колхозам. Прямо там, на полевых станах, и печатали…
Я держу в руках пожелтевшую, ломкую на сгибах многотиражку «Искра трактора». Номер от 20 апреля 1934 года — единственный сохранившийся у Мироновых экземпляр, посвященный целиком выпуску курсов механизаторов Ново-Шульбинской МТС.
Шершавая, чуть ли не оберточная бумага, смазанность типографской краски, разнобой и слепота шрифтов, неумелая чересполосица верстки, но зато каким живым духом тех лет веет от этой газеты!..
— Скажите, что для вас было тогда самым главным в вашей работе? — спрашиваю я Петра Яковлевича.
— Самым главным? — Он задумывается. — Все было главным. И посевная, и уборочная. Стране нужен был хлеб, и мы его давали. Но важно было и другое: сплачивать, воспитывать, растить людей. А тут каждая мелочь, даже бытовая, имеет значение. Поэтому, как только я приехал, мы разобрали на бревна пустовавшие в окрестностях строения, свезли в село, поставили баню, позже — клуб. Надо было думать и о досуге…
Он повернулся к жене, и та, словно угадав его мысли, живо откликнулась, обратилась ко мне:
— Вы даже не представляете, как разобщенно там жили. На полях трудились вместе, сообща, а после работ — по хаткам, по селам и заимкам. От жилья до жилья не близко, в гости не сходишь. Зимой и подавно! Морозы лютые, бураны такие, что по крыши снегом заносило, утром еле откапывались. Ночи долгие, ветер воет, кругом степь — ни души. Был случай, у нас на крылечке волки загрызли собаку…
И вот сюда мы привезли патефон. Был он единственный на всю округу, для большинства оказался диковинкой. Пластинок было немного — записи Обуховой, Руслановой, украинские песни в исполнении Козловского. Зато был у нас «Интернационал», его мы ставили по торжественным случаям, и в лад с пластинкой люди пели коммунистический гимн.
Стали мы устраивать концерты. Сперва для курсантов-механизаторов по субботам, и народ уже ждал, не расходился никуда. Слушали музыку, пели хором, а это ведь сплачивает. Потом стали возить патефон по колхозам. Он часто присутствовал на собраниях. Помню одно такое в колхозе «Завет Ленина». Речь шла о том, что сев на носу, а тракторов в МТС не хватает, лошадей нет, надо пахать на коровах — колхозных и своих. Разговор был трудный. Еще бы! Легко ли хозяйкам вести в борозду своих кормилиц? Но люди нас правильно поняли и поддержали. После собрания мы устроили патефонный концерт, дружно подпевали Козловскому и даже сплясали «подгорную»… Ну а сев прошел успешно, и осенью был богатый урожай. Конечно, не в патефоне тут дело, но нельзя отрицать, что музыка влияла на настроение людей, а с хорошим настроением и работалось лучше, и жилось веселей. Разве не так?
Миронов согласно кивнул жене.
В первый же отпуск, после первого в своей жизни убранного и сданного государству хлеба, Петр Миронов приехал в Ленинград.
Он проходил по знакомым с детства проспектам и улицам, которые стали вроде бы потесней, поуже, чем прежде. Лица встречных прохожих казались ему лицами давних друзей. Во всем, что его сейчас окружало, — в оживленном течении толпы, в пестроте городского шума, в звоне трамваев и гудках автомобильных клаксонов, в ликующих звуках, лившихся из раструбов уличных громкоговорителей, — во всем ощущал он бодрый, торжественный настрой буднего дня, и сам испытывал душевный подъем оттого, что снова был дома.
Но едва схлынула волна радостных, шумных встреч, бесконечных расспросов и рассказов о Казахстане, Петр почувствовал, что его тяготит свобода досуга. Не привык он отдыхать, да и не умел. Беспокойная его натура не могла мириться с бездействием. По утрам просыпался с мыслью, в какой колхоз ему надо ехать. Заботы, оставленные в Ново-Шульбе, не покидали его, и Петр отправился на свой завод «Коминтерн».
Шел он туда не только чтобы повидаться с товарищами. Ему вспомнилось, что там, на заводском складе, лежит неисправная передвижная электростанция. «Вот бы отладить эту передвижку, да и к нам в МТС», — думал он, и чем ближе подходил к проходной, тем сильней завладевала им эта мысль.
Рабочие встретили Миронова приветливо, окружили плотным кольцом, жали руки, наперебой расспрашивали о Ново-Шульбе, о тамошнем житье-бытье. Петр не успевал отвечать, повторялся, переходя из цеха в цех, и тогда кто-то предложил остаться после смены: пусть, мол, Петр расскажет про все сразу всем.
До конца смены ему удалось заскочить на склад, убедиться, что передвижка как лежала там, так и лежит, никому не нужная.
После рабочего дня собрались в красном уголке. Петр встал за покрытый кумачом стол, обвел взглядом знакомые лица и начал так:
— Как знать, может, хлеб, который вы сегодня ели за обедом, выращен в наших степях, на казахстанской земле. Но вы должны знать, что в земле той немало могил, где лежат и наши питерцы, отдавшие свою жизнь за Советскую власть. У нас в Ново-Шульбе люди помнят имена этих большевиков — матроса-балтийца Григория Зинченко и красногвардейца Петроградского гарнизона Сулиза, которые пришли туда по воле партии, принесли свет ленинской правды и подняли бедноту на борьбу за власть Советов, а потом геройски дрались в партизанских отрядах против Колчака и Анненкова и погибли под белогвардейскими шашками. И лучший памятник этим героям-питерцам — это наш колхозный хлеб, который мы сегодня растим там и с каждым годом будем давать все больше, потому что земля у нас богатая и люди работают не за страх, а за совесть. Но живется им пока еще трудно, коптилки жгут в хатах, а уж чтобы трактор отремонтировать, втулку какую-нибудь на станке выточить, — и говорить нечего: электричества-то нет! А у вас, товарищи, на складе без всякой пользы лежит что? Вспомните-ка! Лежит-пылится самая настоящая передвижка…
Договорить Петру не дали. Рабочие тут же проголосовали за резолюцию собрания: как можно скорей отремонтировать динамо-машину, изготовить к ней запасные ходовые части и механизмы, собрать нужный слесарный инструмент и все это послать в дар механизаторам и жителям Ново-Шульбинской МТС. Руководить работами взялись цеховой парторг Опарин и бригадир по ремонту оборудования Дмитриев.
Петр, который сам провел на заводе, в цеху, почти весь свой отпуск, хорошо знал этих людей — на них можно было положиться, поэтому, когда пришло время возвращаться в Ново-Шульбу, он уезжал в полной уверенности, что рабочие-коминтерновцы не подведут, слово свое сдержат…
Чуть покачиваясь, крутилась пластинка на суконном диске, острая игла, легко касаясь бороздки, творила музыку, песню, хор:
Мы наш, мы новый мир построим.
Кто был ничем, тот станет всем!
То прислушиваясь к патефону, то заглушая его голосами, ново-шульбинцы в едином порыве пели «Интернационал». Их глаза не отрывались от налитой электрическим светом стеклянной лампочки.
Петр, стоявший вместе со всеми, незаметно поглядывал в сторону мастерской, откуда доносилось тарахтенье движка, чутко вслушивался и, казалось, слышал ровное гудение динамо-машины. «Все в порядке, теперь не собьется, не остановится», — радостно повторял он про себя.
Свет в лампочке подрагивал, но накал был ярок, прочен.
В тот же день, после митинга, в Ленинград, на кожзавод «Коминтерн» полетела телеграмма:
«Благодаря вашей братской помощи в нашем селе люди впервые увидели лампочку Ильича. Да здравствует союз рабочих и крестьян! Мы будем трудиться не покладая рук, чтобы сделать колхозы большевистскими, а колхозников зажиточными».
— По нынешним временам и масштабам невелико, кажется, дело, — говорит Петр Яковлевич, — а ведь лет двадцать эта наша передвижка давала ток эмтээсовским мастерским, освещала клуб и дома. Главное же, думаю, в том, что обыкновенная электрическая лампочка зажгла в людях веру, сделала ее светлей и крепче…
С зимы в МТС начала поступать новая техника, пришли и комбайны «Коммунар». Дел у Петра прибавилось: нужно было наладить учебу комбайнеров, которые знали эту машину только по схемам и плакатам. А едва сошел снег, едва заурчали тракторные моторы на быстро сохнущей земле, как Миронова завертел, закрутил тот, ставший уже привычным ритм будней, когда неделями не бываешь дома, не видишь жены и детей, ночуешь, где застала ночь, ешь и спишь на ходу.
Осень принесла отменный урожай. Собирали до тридцати с лишним центнеров пшеницы, до сорока пяти — ячменя. Люди работали до седьмого пота.
В один из погожих дней Петр лишь к рассвету вернулся из дальнего колхоза, где только-только вышли на поля три новеньких «Коммунара», и ему не терпелось поскорей сообщить на центральную усадьбу о том, как ведут себя наши комбайны на жатве. Не успел заскочить домой, как вдруг увидел — к МТС в облаках пыли подкатывают легковые машины. К ним уже сбегались люди, привлеченные не столь уж частым посещением начальства. Еще издали Петр заметил среди тех, кто выходил из машин, человека, показавшегося ему знакомым, и глазам своим не поверил: Киров! Сергей Миронович!
Коренастый, невысокого роста, был он в запыленных сапогах, в неизменном своем френче защитного цвета, в такой же фуражке.
Направленный в Казахстан Центральным Комитетом партии для оказания помощи в организации уборки урожая и хлебосдачи, Киров ездил по областям, знакомился с обстановкой на местах, принимал, где нужно, необходимые меры. И вот оказался в Ново-Шульбе.
Поздоровавшись с обступившими его колхозниками, Киров поинтересовался, есть ли в МТС комбайны, сколько их, как они работают в поле, нельзя ли посмотреть их в деле.
Без промедления выехали в колхозы — сперва в артель имени Петровского, потом в «Завет Ленина» и в колхоз «Земля и труд». Где бы ни останавливались, Петр, поехавший вместе с политотдельцами, ни на шаг не отставал от Кирова, ловил каждое его слово. Очень хотелось Петру признаться, что он тоже из Ленинграда, что неоднократно видел и слышал Сергея Мироновича, но — постеснялся, счел неудобным занимать такого большого человека пустяками.
Киров внимательно наблюдал за работой хлебоуборочных машин, пытливо расспрашивал комбайнеров, выслушивал их суждения об этой сложной машине, вникал в каждую мелочь, давал дельные советы. Затем сам взобрался на штурвальный мостик и проехал на «Коммунаре» по полю.
Часть хлебов под тяжестью налитых колосьев полегла. В этом случае уборку лучше всего вести в одну сторону — против полегания, но это строжайше запрещалось, так как тракторные агрегаты жаток делали холостые перегоны, расходуя горючее. Поэтому косовица велась в двух направлениях. А это приводило к потерям зерна.
Такое положение не ускользнуло от глаз Кирова. «Для страны хлеб сейчас самое главное, — решительно сказал он. — Сбережем богатый урожай — окупим все расходы». И предложил находившимся тут же работникам «Облтрактора» разрешить вести косовицу полеглых хлебов в одном направлении, а перерасход топлива актировать.
Узнал Киров и о другой здешней трудности. Ряду колхозов, разбросанных на степных просторах, приходилось вывозить зерно на хлебоприемные пункты за восемьдесят — сто километров. С автотранспортом было туго, а на конных подводах и на волах такой урожай скоро не вывезешь. «Надо открыть глубинные приемные пункты непосредственно в отдаленных колхозах», — предложил Киров.
На следующий день, когда он был уже вдали от этих мест, в Ново-Шульбу в срочном порядке прибыл представитель «Заготзерна», который и организовал приемку зерна в хлебостави прямо в хозяйствах.
— Никогда у Сергея Мироновича слово не расходилось с делом, — замечает Петр Яковлевич. — Вот чему мы учились у него. Да и сегодня кое-кому не мешало бы поучиться этому золотому большевистскому правилу…
Через три месяца, зимой, в декабре, Петр догуливал в Ленинграде последние дни отпуска. В кармане у него уже лежал обратный билет, а первого декабря в Таврическом дворце было назначено собрание партийного актива с докладом Кирова. У Петра имелось приглашение на актив, и он с нетерпением ждал этого собрания.
Но оно не состоялось. Вечером стало известно, что Сергея Мироновича Кирова нет в живых, что он погиб от подлой пули из-за угла…
Петр уезжал на поезде чуть раньше «Красной стрелы», увозившей гроб с телом Кирова в Москву. Дорожная ночь прошла почти без сна, а когда рассвело, Петр встал у вагонного окна. Весь путь до столицы был устлан еловыми ветками. Мелькали телеграфные столбы, обвитые траурными полотнищами. Проплывали перроны, станции и полустанки, на которых с глубокой ночи, невзирая на трескучий мороз, в ожидании скорбного поезда стояли сотни, тысячи людей, пришедших сюда, чтобы отдать последнюю дань любви и уважения, отвесить последний земной поклон.
— Помните, какие замечательные слова сказал Киров о Казахстане? — спросил после минутного молчания Петр Яковлевич и произнес их по памяти: — Долго спала казахстанская степь, но большевики разбудили вековую тишь…
Петру исполнялось тридцать лет. Думали справить по этому случаю праздник в своем ново-шульбинском домике, в котором и прожили-то всего ничего: ведь покуда не построились, ютились по чужим углам, снимая жилье. Но жизнь распорядилась иначе.
Однажды, вернувшись из Семипалатинска, куда выезжал по вызову обкома, Петр сказал жене: «Собирайся, Зоя, едем в Зыряновск».
Есть люди, о которых говорят, что судьба бросала их то туда, то сюда. У мироновской судьбы было точное имя — воля партии. Он получил направление секретарем в Зыряновский район.
Попав в новые края, Миронов оказался там, где на заре Советской власти питерские рабочие, обуховцы и семянниковцы, основали первые земледельческие коммуны. И ему вместе с другими коммунистами выпала честь продолжать, закреплять, растить то дело, за которое отдали жизни первокоммунары.
— Память о тех коммунарах, зверски убитых белогвардейцами и кулаками, жила в народе, — говорит Петр Яковлевич. — Не забыты были и здешние герои-партизаны из отрядов «красных горных орлов», их славный командир Ушанов, которого белые сожгли в пароходной топке. Но тогда не было здесь ни обелисков, ни Бухтарминского моря, ни Первороссийска. Ведь шел только тридцать пятый год…
Зыряновский район был богат от природы, но поистине далек и глух. Миронову, как и другим райкомовцам, приходилось много ездить по отдаленным хозяйствам, раскиданным то в прииртышских поймах, то на горных альпийских лугах, то в дремучих лесах, и здесь Петр столкнулся с тем, что знал лишь понаслышке. В этих медвежьих углах целыми поселениями жили староверы-кержаки, бежавшие сюда от преследования православной церкви еще при царе. Эти изгои, люди, духовно и душевно искалеченные религиозным фанатизмом, жили замкнуто, отгороженно, свято блюдя заветы старой веры, граничившие с дикостью. Казалось, никакие ветры времени не в силах задуть в их темные избы, взломать тяжелые запоры. И хотя были раскольники объединены в артели, к новой колхозной жизни относились недоверчиво.
— Бывало, и встретят по-доброму, по-хорошему, — вспоминает Петр Яковлевич, — а чуть только заговоришь с ними о делах колхозных, сразу замыкаются, отводят глаза, молчат, поглаживая свои окладистые бороды. Поди пойми — о чем молчат? Чужая душа — потемки, а у этих кержаков и подавно черный омут.
Был случай, когда Миронова, приехавшего в кержацкое село, позвали отобедать у председателя колхоза. Само по себе это уже было нарушением: человека иной веры кержаки не сажали за свой стол. Но тут вроде бы районное начальство прибыло, да к тому же на автомашине. Вот и пригласили в избу к столу. Петр принял приглашение, не мог обидеть отказом. Погостевал, а после обеда заметил, что посуду, из которой он ел, — и ложку, и миску — хозяева выбросили вон из дома, как опоганенную.
Пока Петр находился в председателевой избе, его шофер готовил машину в обратный путь. Зная кержацкие нравы, шофер старался быть деликатным, осторожным и потому, подойдя к колодцу, набрал воды хозяйским ведром, перелил в свое и только после этого залил радиатор. Однако не успела машина с Мироновым выехать за околицу, как хозяева засыпали оскверненный колодец.
— И все-таки, несмотря ни на что, нужно было сближаться с этими людьми, завоевывать их на свою сторону, — продолжает Петр Яковлевич. — И делать это не горячась, не сплеча, а терпеливо, ненавязчиво, не оскорбляя их религиозных чувств. Мы как можно чаще выезжали в кержацкие села, получше знакомились с народом, подолгу беседовали с теми, кто уже сам тянулся к новому, в ком угадывался первый душевный отклик. Помнится, нашли мы в колхозе «Калина» человека, который показался нам подходящим. Жаль, фамилию его запамятовал. Был это парень здоровый, косая сажень в плечах, с густой бородой. Настоящий русский богатырь. И хозяин хороший — крепкий, работящий. Порекомендовали мы его председателем артели и не ошиблись. Дело повел он толково, заставил не только молодежь, но и стариков поверить ему. И вот наступил день, когда он принес заявление в партию. Представляете? Это была большая победа. Приехал он в райком принаряженный, как на праздник. Мы его поздравили с приемом в кандидаты партии, и кто-то шутя заметил, что-де негоже теперь ему, молодому коммунисту, носить такую бороду. А у староверов бритое, голое лицо считалось греховным. Сейчас это звучит анекдотично, но в те времена решение кержака расстаться с бородой было серьезным шагом, вызовом, нарушением дедовских обычаев. И что же вы думаете? Председатель сбрил бороду наперекор всему. Казалось бы, какие мелочи жизни, не правда ли? Но из таких вот мелочей, отвоевывающих людей у старого мира, и складывались день за днем наши дела, наши достижения и победы…
Перед войной коммуниста Миронова выдвинули на работу в областной центр, и он с семьей переехал в Семипалатинск. Жили теперь в городской квартире, двое сыновей уже бегали в школу, третий — подрастал, но о спокойной домашней жизни и не помышлялось: не было ни привычки к ней, ни свободного времени.
Жена пропадала в редакции. Суетная газетная жизнь захватила ее целиком: то планерки, то дежурства по номеру, то командировки. И Петр, шагнувший на новую ступень партийной работы, испытывал нехватку времени. Масштабы областных забот были неизмеримо шире и потребовали от него иного подхода, иного, более широкого взгляда на вещи, иной, повышенной взыскательности к себе и к подчиненным.
Когда на стол Миронову, заведующему сельхозотделом, ложились сводки из районов и он, просматривая их, суммировал цифры, ему было особенно хорошо понятно, какой огромный труд стоит за этими отчетными данными, какие массы людей причастны к нему и какая нужна была политическая и организаторская работа, чтобы изо дня в день, наращиваясь, складывались в цифры таких вот сводок гектары засеянных пашен и пуды собранного зерна, тонны сданного мяса и килограммы проданной шерсти. Когда же Миронов ездил по колхозам и совхозам, когда встречался с руководителями районов, с хлеборобами и животноводами, которых хорошо знал не только по имени и в лицо, он с особой остротой чувствовал, что находится не просто «в глубинке», но в той подлинной глубине жизни, в самой ее гуще, где коренится, всходит, созревает все, что создает богатство и славу области и что весомым вкладом вносится в богатство Родины, приумножая ее силу и могущество.
Работая в обкоме, Миронов гораздо больше, чем другие в ту пору, понимал, что смертельная схватка с фашизмом неизбежна и что она не за горами. Но и ему, Петру, как многим другим в ту пору, трудно было поверить, что война грянет так внезапно, что солнечное июньское воскресенье сорок первого станет последним мирным днем, который откроет счет четырем невыносимо долгим, нечеловечески трудным годам Великой Отечественной.
Мироновы — оба — пришли в военкомат с просьбой послать их на фронт как коммунистов-добровольцев. Зоино заявление вернули, не стали и рассматривать: мать троих детей, газетчица, работы хватит и здесь, в тылу. А Петра Миронова вызвал к себе первый секретарь обкома.
— Кто вам дал право обращаться в военкомат? Забыли, что существует партийная дисциплина? Разве вы один хотите на фронт? — Голос секретаря, севший от усталости, от бессонных ночей, звучал жестко, сурово. — Фронт и тыл сейчас неразделимы, запомните это. Областной комитет принял решение направить вас первым секретарем Ново-Шульбинского райкома партии. Места вам знакомы, задача ясна. Принимайте район.
Так Миронов вновь оказался в Ново-Шульбе. Уезжал он отсюда шесть лет назад политотдельцем МТС, а вернулся партийным руководителем целого района с многоотраслевым хозяйством, с десятками сельхозартелей и совхозов, с тысячами людей. За все это вместе взятое нес он теперь ответственность, которая удесятерялась тем, что шла война и нужно было все подчинить требованиям военного времени.
Колосились хлеба, засеянные еще мирной весной. Зрел первый военный урожай. Объехав колхозы, Миронов понял, что жатва предстоит немыслимо тяжелая. Район, из которого ушла на фронт добрая половина мужчин и была взята для нужд армии значительная часть автотранспорта и конного парка, уже сейчас с огромным напряжением вел полевые работы. Без трактористов останавливалась пахота паров, лущевание, сенокос. Для оставшейся техники не хватало горючего, запчастей. Рассчитывать можно было только на свои силы.
Райком партии стал штабом, где разрабатывалось и готовилось сражение за хлеб. Искони олицетворявший достаток и мир, хлеб становился теперь равным по значимости оружию, и, подобно тому, как рос поток оружия, ковавшегося на заводах, должен был расти и поток зерна с полей. Любой ценой. Во имя победы.
В первую очередь надо было пополнить ряды механизаторов. Оставленные по броне опытные трактористы и комбайнеры обучали женщин. Формировались целые женские бригады. С утра дотемна в мастерских и кузнях ремонтировали уборочную технику, готовили молотилки и веялки, чинили телеги, делали бестарки. Там, где с машинами было особенно плохо, точили серпы, отбивали косы-литовки.
Когда приспели сроки, на косовицу вышли все — и стар и млад. Работали на полях от зари до зари. Люди, не жалея себя, старались и из техники выжать все, что можно. Моторы запускали с рассветом и останавливали только раз в день, в самый зной, когда перегрев машин делался опасным. После передышки — снова в работу. Горючим и водой заправлялись на ходу. Разгружали зерно не останавливаясь. И так дотемна. Ночью, при свете луны или костров, производили осмотр тракторов и комбайнов, чистку и перетяжку. Если требовалось, делали прямо в поле мелкий ремонт. Люди валились с ног от усталости, но на следующее утро вновь садились за тракторные рули, поднимались на штурвальные мостики комбайнов.
Райкомовцы, как и все, кто брал нелегкий этот хлеб, сутками не уходили с полей, немедленно направлялись туда, где было трудней всего, и оставались там, где они были нужней всего.
Хлеб убрали, сдали и, не дав себе ни минуты отдыха, потому что и дни становились короче, и земля по утрам уже покрывалась инеем, продолжали пахать зябь, сеять озимые.
Первый бой за урожай был выигран. Только первый. И — самый легкий из всех, что еще были впереди. Ибо битва за хлеб начинается с весны, а никто из этих людей не мог даже представить себе, что такое военные весны, когда пахали где тракторами, где на волах, где чуть ли не на самих себе и когда берегли к севу каждое зернышко, потому что человек еще как-то перебьется, выдюжит без ломтя хлеба, а земля без зерна не родит.
Всё для фронта, всё для победы!..
Сегодня, по прошествии десятилетий, те военные тыловые годы, прожитые в Ново-Шульбинском районе, в памяти Миронова сливаются в сплошную, неразделимую череду дней и ночей, весен и зим, посевных и уборочных.
— Не одним нам было трудно, — говорит Петр Яковлевич. — Все так жили и делали все что надо. Сегодня иной раз и не верится, как могли выдержать то, что выдержать пришлось. А тогда…
Он замолкает, задумывается. Что вдруг вспомнилось ему? Что выплеснула память? Что осветила мгновенной вспышкой? Может быть, жуткий бабий крик над похоронкой, то и дело оглашавший деревенскую тишь? Или сухие, неверящие глаза молодых вдов и круглые, непонятливые глазенки сироток?
Все, все потаенно держит память. И повестки райвоенкомата, и материнские слезы. И первые письма-треугольнички с фронта, и первые инвалиды в доме — культя в пустом рукаве, заткнутом за ремень, стук костылей по полу, хмельной стон незрячего гармониста.
А разве забудутся Миронову колхозные собрания, когда люди подписывались на военные займы, вносили сбережения в фонд обороны, отдавали свои собственные деньги на строительство танков и самолетов? И можно ли забыть, как ново-шульбинцы, отрывая от себя, от скудных своих трудодней, собирали и отправляли в Ленинград дополнительный эшелон с продовольствием?
— Замечательные у нас люди, — продолжает Петр Яковлевич. — Народ такой — вот в чем секрет. Кто другой, может быть, и дрогнул, а наши люди выстояли и победили. Вера в победу придавала силы…
До победы, до мая сорок пятого, оставалось восемь месяцев, когда Миронова сразила тяжкая болезнь — бруцеллез. Редкое для человека заболевание — бруцеллез, и не было тогда у медицины радикальных средств для борьбы с ним. Ни в районе, ни в области Миронову помочь не смогли. В тяжком состоянии его отправили в Алма-Ату, к профессору Удинцеву, крупному специалисту по этой болезни. Вся надежда оставалась только на профессора.
Почти год Миронов был прикован к постели. Он обессилел, пораженные болезнью суставы лишили его подвижности. Мучило, не давало покоя сознание того, что он остался не у дел, что война идет к концу, а он лежит тут беспомощный, бесполезный, только всем обуза. Кормившие его с ложки медсестры жаловались, что он отказывается принимать пищу.
В палату зашел профессор Удинцев, присел возле постели.
— Как врач я использовал все средства, — сказал он Миронову. — Я бессилен помочь вам. Теперь все зависит только от вас. Вы пали духом, перестали сопротивляться. Мы с вами оба ленинградцы, и хотя не пережили блокады, вспомним, какое мужество и волю проявили те, кто блокаду перенес, остался в строю. Подумайте об этом. Дело только за вами. Вы к тому же коммунист. Хотите жить — будете жить. А начните с того, чтобы научиться сидеть в постели.
Миронов хотел жить. Должен был жить и бороться за жизнь. За стенами больницы его ждала семья — жена и четверо детей, ждали товарищи, друзья. Ждала работа, возложенная на него партией и так нужная людям. Там, за больничными окнами, зрела весна, и пора было уже готовиться к посевной.
Он попытался сесть. Руки не слушались его, боль свела дыхание. Он откинулся на подушку. И снова с неимоверными усилиями постарался опереться на руки. Сил не было…
Нет! Сесть, сесть, сесть. Каждый час, каждый день. Время превратилось для Миронова в сплошную пытку. Садился — падал навзничь, садился — опять падал. Случались минуты такого отчаяния, что хотелось закрыть глаза, забыться, не проснуться никогда. Усилием воли заставлял себя открыть глаза: та же кровать, те же бессильные руки, неподвижные, словно бы чужие ноги под одеялом… Сесть, сесть, сесть! Жить, жить, жить!
Терялся счет суткам. Заслышав стоны, в палату испуганно вбегали дежурные сестрички, застывали изумленные в дверях: больной сидел в постели. Стонал, но сидел. Руки, упертые в матрац, поддерживали свинцово тяжелое тело.
Теперь, когда научился садиться и сидеть, когда осилил это, Миронов понял, что для него только начинается самое тяжкое, самое изнурительное. Предстояло заставить себя встать с кровати, сделать первые шаги, пойти ногами. Сумеет ли? Хватит ли силы воли? Профессор Удинцев, постоянно наблюдавший за ним, поддерживал в нем веру, всячески ободрял: «Смогли начать, сможете и продолжить. — И почти что приказывал Миронову: — Не бойтесь, спускайте ноги с кровати!»
И сызнова, день за днем, неделю за неделей — сесть, спустить ноги, попробовать выпрямиться на них, устоять. Поначалу руками помогал спустить на пол немощные плети ног, пытался встать на них и — падал как подкошенный, расшибался о железные закраины кровати. На шум влетали санитарки, врачи, поднимали его с пола, укладывали. Собравшись с силами, стиснув зубы, он снова и снова вставал, снова и снова падал, о грохотом роняя костыли.
Сколько же времени тянулось это? Месяц? Полгода? Целую вечность? Но и вечность стоила той минуты, когда Миронов сам, без костылей, сделал первый робкий шаг и не упал, когда почувствовал уверенность в ногах, когда окончательно понял, что будет ходить, будет жить и работать.
Весной Миронова выписали из больницы. Еще не до конца окрепший, бледный, исхудалый, он вернулся из Алма-Аты в Семипалатинск. Знакомой улицей прошел к зданию обкома партии, поднялся по лестнице на нужный этаж, открыл нужную дверь. Навстречу ему поднялся человек, протянул руку.
— Прибыл, — сказал Миронов, обмениваясь рукопожатием, и с едва заметной улыбкой добавил: — Разрешите встать в строй…
В письменном столе у Петра Яковлевича хранятся газетные вырезки разных лет. И те — пожелтевшие, стершиеся, — что чудом сбереглись со времен первых пятилеток и военной поры, и те, что собирались уже здесь, в Ленинграде, когда Мироновы окончательно возвратились из родного Казахстана в родной город на Неве.
Эти более поздние вырезки аккуратно сколоты скрепками, помечены датами. Газетные строчки кое-где подчеркнуты: выделено то, что впрямую связано с его, Миронова, судьбой.
Мы по-разному смотрим на газетные вырезки — разными глазами, с разным чувством. И это понятно. Для меня они свидетельства биографии и времени, документы эпохи. Для Мироновых — знаки личной причастности к эпохе и времени, сама жизнь, ставшая памятью.
Это не показная память, не альбомная, что иной раз хранится под кожаными переплетами и в рамках под стеклом. Это гордая память скромных людей, которая живет до конца, пока бьется сердце.
Петр Яковлевич перебирает вырезки, собранные о Талды-Кургане, городе, который ныне знаком и мне, и наша беседа наполняется взаимностью личных воспоминаний. Я вынимаю из портфеля привезенные оттуда фотографии, Миронов достает комплект цветных видовых открыток, все это мы раскладываем на столе.
Вот широкие городские улицы с желтыми «икарусами» на асфальтированных мостовых, с пестрой толпой прохожих на тротуарах, вдоль которых тянутся арыки. Вот центральная площадь, выложенная плитами с проросшей в пазах травой и кажущаяся расчерченной зелеными линиями на квадраты. Вот наша писательская группа, сфотографированная у обелиска с вечным огнем, зажженным в честь героев гражданской и Отечественной войн. Вот превосходное белоколонное здание Дома политпросвещения, где мы встречались со студентами пединститута, учащимися зооветтехникума и индустриально-педагогического техникума. Вот современный кинотеатр «Родина»…
— Это еще мы строили, — оживляется Петр Яковлевич, подзывая жену. — Помнишь, Зоя? И универмаг тоже при нас…
Мы втроем рассматриваем виды Талды-Кургана, и теперь не Мироновы, а я, сравнительно недавно вернувшийся оттуда, рассказываю о сегодняшнем городе, областном центре Семиречья. Вспоминаю, как поразили меня масштабы нового промышленного строительства, по завершении которого город не только станет промышленным центром Семиречья, но и кузницей рабочих кадров, необходимых для дальнейшего индустриального развития области.
— В наше время этих строек не было, они даже не проектировались тогда, — замечает Петр Яковлевич. — А вот швейную фабрику мы пустили.
— Мы были на ней, — говорю я и, полистав путевой блокнот, привожу некоторые факты. — Сейчас фабрика специализируется на выпуске школьной формы для ребят. Годовая продукция составляет двадцать пять миллионов рублей. Директор фабрики Геннадий Андреевич Тетенев, потомственный портной-закройщик, сообщил нам, что только за год пошив детской одежды, в том числе и моднейших мальчишеских «техасов» из джинсовой ткани, возрос на десять миллионов рублей. На фабрике трудятся две с половиной тысячи работниц, среди них есть и ленинградки, те самые блокадные девчонки, которые были эвакуированы сюда в годы войны. Можете представить, какой теплой, трогательной была встреча с ними, — добавляю я.
Петр Яковлевич вновь просматривает мои фотографии.
— Только сейчас по-настоящему видишь, что дала Казахстану и всей стране целина, — говорит он, скорей всего размышляя вслух. — Как это сказано? Лицом к лицу лица не увидать, большое видится на расстоянье…
Помолчав, Миронов продолжает:
— Недавно ко мне обратились из райкома партии, попросили выступить перед молодежью по книге «Целина», поделиться воспоминаниями. Тем более, что мне тогда посчастливилось встретиться с Леонидом Ильичом Брежневым, который был партийным руководителем Казахстана. Работал я в те годы заместителем председателя облисполкома. Талды-Курганская область была только что образована. Вы проехали по Семиречью и видели, какая у нас щедрая, богатая земля. Мы изыскивали новые пахотные площади, строили оросительные системы. Подняли свыше трехсот тысяч гектаров и резко увеличили валовой сбор зерна в первый же целинный год. Это был наш вклад в казахстанский миллиард.
Ввели мы и небывалую форму хозяйствования, так называемое отгонное земледелие. Поясню, в чем тут дело. В отрогах Джунгарского Алатау немало высокогорных пастбищ, куда с осени сгонялись отары овец и гурты гулевого скота, которые всю зиму выпасались на подножном корму. Но в горах случаются бураны, потом снег то тает, то смораживается и ледяной коркой покрывает выпасы. Животные не могут добывать себе пропитание, начинается бескормица и падеж — страшная беда, по-казахски — джут.
В прежние годы на отгонных участках ставились кошары, заготавливались страховые запасы кормов для скота. А в пору освоения целины мы решили создавать на отгонах настоящие зерновые хозяйства — распахивали и засевали земли, вводили по рекомендациям ученых наиболее рациональный севооборот. Дело это было совершенно новое и необычайно перспективное. Почему? Да потому, что в результате скот был на зиму обеспечен прямо на месте фуражом, чабаны хлебом, а страна получала дополнительные тысячи пудов зерна.
Однако и при этом нам было тесновато в границах области, не хватало плодородных земель, и тогда мы стали осваивать под выпасы пески Каракумов в обширном урочище Сары-Ишик-Отрау. Чтобы эти громадные площади вернуть к жизни, превратить их в пастбища, мы прокладывали автодороги, бурили артезианские скважины, строили глубокие бетонированные колодцы с моторными водокачками, высевали травы. Полупустыня вскоре зазеленела и, словно оазисами, покрылась выпасными лугами с огромными отарами овец.
Так целина преображала Семиречье, делая его еще обильней и краше. Не скрою, было радостно сознавать, что наша Талды-Курганская область по всем основным показателям держит первенство в республике.
И вот, как сейчас помню, тринадцатого апреля 1955 года у нас побывал Леонид Ильич Брежнев. От имени ЦК компартии Казахстана он поблагодарил тружеников области за успехи и сказал, что не случайно сюда приезжают делегации специалистов из Болгарии и Польши, Румынии и ГДР, Корейской Народно-Демократической Республики и Гвинеи: здесь есть что посмотреть, позаимствовать, поучиться, как жить и работать по-новому. «А вот областной центр у вас почти не изменился, — говорил Леонид Ильич. — Как было село Гавриловка, так им и осталось».
Товарищ Брежнев тогда и поставил задачу — превратить лет за пять село в настоящий современный город — и обещал, что ЦК партии и правительство республики помогут в решении этой задачи…
Петр Яковлевич прервал рассказ, взволновавший его дорогим воспоминанием. Ведь это ему, Миронову, партия и поручила возглавить работу по превращению бывшего села в будущий город.
— Не мне одному поручили, — поправляет меня он. — Это стало делом всей областной партийной организации. Ее возглавлял в те годы прекрасный человек, опытнейший руководитель Шакир Карсыбаевич Карсыбаев. Председателем областного совета был Камбаров Нагмет Камбарович. Много партийных и советских работников горячо взялись за общее наше дело. Меня же, если говорить конкретно, избрали председателем горсовета Талды-Кургана…
Переименованная в город Талды-Курган, Гавриловка была большим станичным селом. Лежало оно привольно, слыло зажиточным. Две тысячи частных домов и хат прятались в зелени садов и огородов, зимой над крышами курились теплые дымы. Вдоль пыльных, немощеных улиц тянулись саманные дувалы — глинобитные заборы. По арыкам бежала с гор мутно-желтая вода. Водопровода не было — только колодцы. Почти не было и электричества. Культурный центр села представляли тесный кинотеатришко да клуб, разместившийся в бывшей церкви. Зимой, выстуженные холодом, кино и клуб пустовали. Быту сельчан — застарелому, закоснелому — под стать были и местные нравы, никак не вязавшиеся с духом времени.
— Сидим мы как-то дома и вдруг слышим на улице какой-то шум-гам, крики, грохот, — вспоминает Петр Яковлевич. — Что случилось? Кидаемся к окну и видим: идет по улице толпа, над ней висит туча пыли. Непонятное, жутковатое движется шествие. Впереди с трудом идет немолодая женщина. На шее у нее висит хомут. Идущие сзади держат над ее головой шест с тряпкой, а дальше в толпе, прыгая, беснуясь, какие-то люди колотят в старые ведра, гремят печными заслонками, вьюшками, улюлюкают. Толпа гогочет, шумит. Дикое, невиданное нами зрелище! Оказалось, так отмечали «неудачную свадьбу». Невеста-де не соблюла себя, и вот теперь всей улицей принародно позорили ее мать… Должен заметить, что это был первый и последний в Талды-Кургане случай подобного рода, — прибавляет к рассказу Миронов, жестом отсекая всплывшее воспоминание.
— И с чего же вы начали превращать село в город? — спрашиваю я.
— С воскресников. Да, да, с общегородских воскресников! — убежденно повторяет Петр Яковлевич. — Надо было, чтобы жители села своими руками возводили свой город. Чтобы, строя его, сами становились горожанами. Из бывших гавриловцев будущими талды-курганцами. Это было самое главное. И еще одно: мы стали строже спрашивать с народных депутатов. Кому же, как не им, избранным жителями города, заботиться о его судьбе? Пусть делом отвечают на оказанное им доверие. С их помощью создали уличные комитеты — главную нашу опору, подняли всю общественность, привлекли молодежь, комсомольцев, школьников. Не скрою, трудностей было хоть отбавляй. Ведь ломали старые привычки, инерцию косности преодолевали. Настоящий бой, скажем, вели за элементарную чистоту. Приучали к ней, как к будущей красоте города. Проводили понедельники чистоты, месячники здоровья. Ломали дувалы, вычищали арыки, заставляли нерадивых браться за лопаты и метлы, убирать грязь и мусор. Мелочи? Нет! Нужно было заранее воспитывать в каждом, начиная с мальчишек, чувство любви к городу, который будет расти вместе с ними. Бьешь из рогатки уличный фонарь — значит, пакостишь в собственном доме. Мусоришь на улице — значит, соришь дома. А как же иначе? Других-то хозяев у Талды-Кургана нет. Всё должны сами…
Я перелистываю стопку выпускавшихся на каждом воскреснике «боевых листков» — своеобразную летопись становления города и горожан, в которой наглядно прослеживается, как ширилось с каждым разом участие жителей в благоустройстве своего Талды-Кургана, как возрастал размах добровольного труда людей, как усиливалась работа партийных и советских органов по проведению этих воскресников.
Первый из них состоялся 17 апреля 1955 года, ровно через три дня после того, как здесь побывал Л. И. Брежнев. На том воскреснике было построено двенадцать колодцев, вычищено шестьдесят километров арыков, сооружено пять тысяч метров оград и высажено несколько тысяч декоративных деревьев.
«Боевой листок», открывавшийся знаменитым рисунком, изображавшим Владимира Ильича Ленина на субботнике в Кремле, писал:
«То, что будет сделано сегодня, — только начало большого, нужного дела, которое задумали и претворят в жизнь жители Талды-Кургана!»
В один из зимних дней нового, 1974 года в ленинградскую квартиру Мироновых часто звонили почтальоны. Зоя Иосифовна то и дело принимала телеграммы, письма, поздравительные открытки и передавала их мужу.
Петр Яковлевич — в строгом костюме, при всех наградах — брал конверты и бланки телеграмм. На многих из них значились штемпеля казахстанских почтовых отделений. Он садился за стал и, стараясь не выдать волнения, прочитывал адресованные ему слова.
«Я хорошо помню, Петя, — писал брат Иван с Полтавщины, — как ты, молодой рабочий паренек, комсомолец Балтийского судостроительного завода, стал коммунистом. Будучи пятьдесят лет в партии, ты своей работой, выполняя малые и большие поручения партии, с честью оправдал высокое звание коммуниста. Поэтому я как твой брат и как член КПСС гордился и горжусь тобой».
С особым чувством читал Миронов письмо, пришедшее из Талды-Кургана:
«Поздравляем Вас, дорогой Петр Яковлевич, с пятидесятилетием со дня вступления в ряды нашей партии. Вы были одним из первых, которые по зову партии прибыли к нам в Казахстан. И в то, что Казахстан стал таким, какой он есть сейчас, заложена и доля Вашего труда. Спасибо Вам за вложенный труд!»
В тот день у входа во Дворец культуры работников связи, где Миронов, уже выйдя на пенсию, работал в методкабинете, висела большая афиша, на которой кумачово горели слова:
Афиша приглашала на торжественный юбилейный вечер ветерана социалистического труда, коммуниста Ленинского призыва Петра Яковлевича Миронова…
Когда у себя дома я разбирал записи наших с ним бесед, мое внимание снова привлекли фразы, сказанные Мироновым в самом начале:
— Родился в Петербурге, учился в Петрограде, работал в Ленинграде. В Казахстан направила партия. Поехал на два года, а прожил там двадцать девять лет…
И в самом лаконизме этом, по-моему, уже выражен характер человека, волевого, целеустремленного, отдающего свою жизнь до конца делу.