Анатолий Стерликов ЕГОРЫЧ

По небу не облака, а какие-то мокрые лохмотья. Секущий холодный ветер, как траву, пригибает прибрежный ольшаник, вспенивает Неву. Течение раскручивает туда-сюда красно-желтую швартовую бочку. Рейд по-прежнему пуст, если не считать плавкрана, на который мне нужно попасть. Стальные концы, якорная цепь, удерживающие его в сотне метров от берега, туго натянуты. Водолазный бот тоскливо прижался к черному корпусу крана, будто просит у него защиты.

Строители водонапорной станции, встретившие меня на берегу, уже подали сигнал на кран: я вижу, как подхватило и понесло течением шлюпку, отвалившую от борта.

…Здороваясь с Егорычем, я ощущаю его ладонь, теплую и грубую, и такую большую, что на ней, наверное, уместится вон тот чайник, который на углях возле топки трезвонит своей крышкой. Кочегару давно за шестьдесят. Ему начислили пенсию, но он остался кочегарить. Объяснил так: «Буду работать до тех пор, пока ноги носят. В отставке, говорят, люди быстро чахнут».

Егорыч поудобнее усаживается на решетку над котлом, отгораживается от ветра фанерными листами и начинает расспрашивать о моем житье-бытье. И я рассказываю, вместо того чтобы интервьюировать известного кочегара. Ибо для Крупнова я, как и прежде, товарищ по работе.

Потом я достаю блокнот. Не так давно мы условились, что при встречах он будет кое-что рассказывать о себе. Вообще-то с Егорычем мы любили потолковать о том о сем еще в те времена, когда я был матросом плавучего крана, на котором и ныне работает Егорыч — Петр Егорович Крупнов.

Впоследствии, когда меня «повысили» (так считает Егорыч), то есть назначили корреспондентом в транспортную газету, я спохватился и стал приходить на кран уже с блокнотом и кое-что записывать. Мой Егорыч — скромный, умеренный в своих личных притязаниях, в жизни не очень заметный человек. Профессия же у Крупнова по нынешним временам — редкая, можно сказать, вымирающая. Он — судовой кочегар. Вот, к примеру: сколько пароходов осталось в СЗРП — Северо-Западном речном пароходстве? Знатоки утверждают, что пароходы еще есть. Но лично я на акватории ленинградских портов СЗРП вижу лишь «Маклин», буксир, разделяющий с шестидесятитонным плавкраном все тяготы и лишения рейдовой жизни. Однако плавкран не в счет. Собственного хода у него нет. Можно с полным основанием говорить, что само название «пароходство» — чистейший анахронизм. Что касается кочегаров, то они перестали быть на транспорте тем, чем были раньше. Еще два слова об этой умирающей профессии. У котлов рекордов не ставят. Как у станков, например. «Пар на марке, вода по уровню» — вот рабочая формула кочегара.

— Ты, я вижу, мою биографию намереваешься во всех подробностях пропечатать, — говорит Крупнов, поправляя лист фанеры так, чтобы прикрыть от ветра и меня, — ты бы лучше про Бабошина что-нибудь написал. Ведь наш «Ижорец», на котором мы с Николаем Дмитриевичем Ладогу пенили, теперь на пьедестале стоит, памятником стал. Обо мне же много не скажешь. Бабошин вывел было меня на командирскую стезю, помощником механика сделал. Выше этого я и не поднялся, А теперь вот кочегар. Должность, как видишь, не высокого ранга, Бабошин — другое дело. Он хотя тоже без образования, и на пенсии так же кочегарил, но ты должен принять во внимание то, сколько лет он капитанствовал, и правительственные награды его… Ладно, дело хозяйское. Начну по порядку, коль ты против меня блокнот навострил…

Родился я в одиннадцатом, выходит, лет на восемь позже нашего «голландца», которого ты в давешней заметке динозавром обозвал. Никакой он не динозавр, а что ни есть работяга стоящий. Динозавры же никакую работу не работали, тунеядствовали на земле, растения полезные под корень уничтожали, оттого и следов не оставили. А «голландец» — трудяга. Он баржи затонувшие с провиантом еще при царе поднимал. А в Отечественную — катера торпедные, изувеченные в боях, на стенку для ремонта ставил…

Своей тяжелой рукой Егорыч похлопал по вентиляционному раструбу, торчащему над пропастью котельного отделения.

— Значит, родился я при старых порядках… Советская власть не в один день учреждалась. Особенно в нашей тверской деревне. Стало быть, и рос я как бы еще при старых порядках… Однако давай-ка будем в словах очередь соблюдать. В разговоре тоже надо курс держать, а то недалеко уплывешь… Как родился, крестился — неинтересно. Начну прямо с учения. В школе я, как сказал бы внук, был ударником. Мои однокашники уличанские еще «аз» и «буки» слагали, а я уже сказки читал.

Читал я много. Родители поощряли. Бывало, отец с дедом кожухи шьют, а я при свете лучины или каганца Прибоя-Новикова читаю… У отца Владимира брал. Такой уж у нас поп был, как бы прогрессивный. Ну, ладно, бог с ним. А то еще напишешь, что батюшка мне путевку в жизнь дал.

Всего Новикова-Прибоя прочитать не успел. Отец сшил мне кожушок да отправил в Москву учиться. Нет, не на рабфак или еще куда по той же части. На рабфак меня наши деревенские комсомольцы обещали послать. Подрасти только, говорят, годика через три. Но их тут мой батька опередил. Он считал, что рабфак — блажь непозволительная для деревенского парня. Грамоту освоил — и ладно, теперь овладевай ремеслом. И послал он меня учиться на краснодеревца…

Кроме меня Егорыча слушают еще и члены обоих экипажей — крана и катера. Я нахожусь на плавкране в тот момент, когда его команда совместно с водолазной бригадой завершает укладку водозабора крупнейшей в Ленинграде насосной станции. Сейчас, пока Владимир Цуприк отыскивает под водой стык и обследует траншею, большая часть людей свободна.

Цуприку не просто отыскать стык. Осенние дожди снизили видимость до нуля, и водолаз орудует вслепую. Да и течение здесь, на нижней ступеньке Ивановских порогов, не очень-то способствует подводным работам. Для того чтобы Цуприк мог удерживаться на месте, ему опустили балластину — пятипудовую свинцовую болванку, которая выполняет для водолаза роль якоря.

Из динамика доносятся хрипловатые звуки. Егорыч умолкает, прислушивается к голосу водолаза, сильно искаженному динамиком. Кое-что можно разобрать: «Я ехала домой, я думала о вас…»

— Ишь ты, поет! — простодушно восхищается Егорыч. — Небось, как рак ползает вокруг балластины, а поет… А мы тут вроде бы и на свободе, а понурые ходим… Ну, так на чем мы остановились? Ага. Значит, послал меня на краснодеревца учиться… Нет, не жалею, хорошая специальность. Да и с детства у меня интерес к дереву был. У деда в плотницкой все время обретался.

Мастер мой человек серьезный был. Щербатить материал не позволял. А загуби я понапрасну инструмент — так он бы меня со свету сжил. Так-то. Однако мы с ним мирно жили. Даже похвалил он как-то меня: «У тебя, Петр, — сказал, — рука твердая и глаз верный. Дерзай далее». Я и дерзал. Старался преуспеть в этом деле… — Егорыч вдруг умолкает и задумчиво смотрит на воду, в то место, где всплывают пузырьки, выдающие местонахождение водолаза. — Да-а-а… А вышло так, что учиться не довелось и в мастерстве вершин не достиг. На транспорт пришлось перейти. Можно сказать, ради куска хлеба. В те времена на транспорте паек давали и заработки неплохие были. А у меня семья, вишь, образовалась. Моя благоверная в тридцать пятом Валентина принесла. Зина в тридцать седьмом родилась. А вслед за ней и Виктор объявился.

Так и не пришлось учиться. А жаль… Знания — они всюду нужны. Взять даже такое дело: растут у тебя детишки, и возникают у них вопросы всякие. А чтобы детишкам отвечать на эти вопросы по существу, нужно знания фактические иметь… Ох, закалякался я с вами! Давление вон падает, нужно стрелку обратно на «марку» тащить… — С этими словами Егорыч проворно спускается по отвесному трапу и принимается греметь ломиками и шуровками. Он готовит котел к чистке.

…Из динамика доносятся команды водолаза: «Майна! Вира! Стоп!»

Идет стыковка оголовка с уложенными в траншею трубами. Под водой, разумеется.

Движения крана и груза сопровождаются выкриками команд, грохотом лебедок, несмолкаемым воем подъемной машины. Среди этой палубной суеты невозмутимость обычно сохраняет кочегар. В самые горячие минуты для экипажа он может сидеть на решетке над котлом, где не только безопасно и спокойно, но и тепло.

Но Егорыч не безучастен ко всему происходящему, нет. Он бдительно следит за ходом событий. Хороший кочегар, по его мнению, должен наперед предполагать расход пара, так как возможности старого изношенного паровичка весьма ограниченны. Стрелка манометра еще дрожала у цифры «шесть» (максимальное давление семь атмосфер), а Крупнов уже приступил к чистке.

Егорыч орудует «понедельником», тяжелым двухпудовым ломом, взламывает спекшуюся шлаковую подушку, закупорившую отверстия колосниковой решетки и преградившей доступ воздуха в топку. Рубашка на спине потемнела от пота, а подошвы дымятся. На палубе — ветер, холод промозглый, а тут, ниже ватерлинии, — сущее пекло. Стальные переборки и слани нагрелись от котла и выгребаемого горячего шлака. Напаришься, натанцуешься, пока сдерешь прикипевший шлак с колосников.

К Яковлеву, кранмейстеру, подходит «дед» — Александр Иванович Спиричев, старший механик:

— Надо сказать ребятам, чтобы водолаза отозвали. Давление совсем упало. Боюсь, Егорыч «посадит» котел.

— Узнает Егорыч, что из-за него застопорились — зажурится. Давай так, Иваныч. Будем топать самым малым пока. Он, может, все-таки успеет почистить котел на ходу и поднять давление.

После этого разговора прошло примерно четверть часа, а машина по-прежнему не могла увеличить ход. Стрелка манометра, как прилипшая, стояла где-то у трех с половиной атмосфер. Лишь по истечении еще двадцати минут она придвинулась к цифре «четыре». И вновь остановилась. Будто перед ней был не штришок на эмали, а шип стальной. Ход по-прежнему — «самый малый». При таких темпах труба и кран перемещаются не быстрее улитки. На вопрос обеспечивающего водолаза, следящего за погружением второго оголовка, Спиричев отвечает хмурой шуткой:

— Разгон берем…

Ко всеобщему изумлению с кормы доносятся звуки музыки. Стало быть, Егорыч не в котельной? В такой момент… Яковлев не выдерживает, срывается со своего командирского помоста, что под стрелой, бежит в корму. Кочегара он обнаруживает восседающим на решетке с транзистором в руках. Это следует понимать так: чистка закончена, уголь в топке схватывается, внизу больше делать нечего кочегару.

Увидев Алексея Яковлевича, Крупнов рубанул пространство растопыренной пятерней. Вроде — успокоил: мол, не паникуй, кранмейстер, сейчас давление подскочит. Яковлев хотел что-то сказать, но смолчал и помчался к себе под стрелу. Егорыч же остался сидеть над бездной котельного отделения с транзистором в руках.

Проходит минут пять. И в тот момент, когда кранмейстер начал уже было от ярости скрежетать зубами, стрелка манометра вдруг уверенно поползла вверх, к «марке» — красному штришку с цифрой «семь». Яковлев прибавил ход, но стрелка даже не дрогнула. Хотя в это время кочегар сидел на решетке и ничего не делал.

Тысячу раз прав Крупнов, в свое время учивший меня, что не манометр должен управлять кочегаром, а кочегар котлом. Что было бы, если бы он начал чистку на час позже? Тогда бы он на самом деле «посадил» котел и не смог бы поднять давление до рабочего.

Егорыч сидит на решетке, крутит ручку приемничка, но, видно, к музыке он совершенно безразличен. Вспоминаю свои вахты. Когда я не мог не только укротить котел, но и утолить жажду. Выпивал я тогда не меньше четырех литров всякого питья. Не закончив чистки, выползал на палубу и ложился на холодный металл, свесив голову за борт. Живот дергался в конвульсиях, а я лежал безразличный ко всему на свете. И, казалось, не было силы, которая могла бы меня поднять.

Я знаю, Егорыч работает иначе. Не оставляет перед чисткой много жару, не суетится, не хлещет воду. У него все рассчитано, все выверено годами. Каждое движение, каждую операцию он тщательно продумывает. Однако и ему тяжело.

Из динамика доносится:

— Наживил! Прихватил тремя болтами.

Лицо Крупнова, пасмурное, изборожденное морщинами и темными полосами, оживает.

— Прихватил все же… Ну, где три — там и тридцать. Глядишь, к шести управимся.

А вот у кранмейстера, кажется, другое мнение. Он пристально смотрит на какое-то суденышко, приближающееся к плавкрану. Большегрузный катер вниз по течению идет полным ходом. Весь в бурунах, от борта длинные усы волн. Тревожно завыл гудок, подающий полагающийся в этом случае сигнал. О том же семафорят и зеленые флаги у клотика: «Тихий ход! За бортом водолаз». Но катер, не сбавляя хода, пиратским аллюром проносится мимо в нескольких метрах от крана. Все уныло смотрят на приближающийся вал воды. Что сейчас будет?

Кран и бот громыхают бортами. Из динамика доносится нечто малоупотребительное. Но смысл понять можно: болты срезало. Около четырех часов торчал на дне Цуприк, с невероятным трудом наживил стык, и все перечеркнуто единым росчерком какого-то лихача. Придется начинать сначала.

И Цуприку. И Яковлеву.

А Егорыч окончательно теряет интерес к разговорам.

— Шел бы ты в каюту, — прогоняет меня кочегар. — Опять бодяга начинается. Повторять стыковку будем. Видишь, второго водолаза обряжают. Сколько пару зазря в атмосферу уйдет, пока он там местность всю на четвереньках ощупает, пока освоится да стык наживит… А ты иди в мою каюту. Я тебе уже пар подал. Там теперь тепло. Строчи свою заметку. Хоть ты грей кости, а нам не придется.

Механизмы остановились далеко за полночь. Я слышал, как укладывались в красном уголке водолазы, удравшие на ночь со своего катера. Холодным чистеньким каютам они предпочли замызганный, но теплый, обогреваемый паром трюм «голландца». Водолазы возбуждены, перешучиваются. Сегодня последний день работ. Водозабор установлен на веки вечные. На дно Невы вместе с оголовками уложено двести пятьдесят метров труб.

— Небось, батя, досталось тебе, — слышу чей-то густой голос. — Сколько угля съела «вира-майна», пока мы там с болтами цацкались…

— Да и вы не по бережку разгуливали. Видел, какие вы квелые из своих резиновых шкур выползаете. — Я слышу неторопливое рассуждение Егорыча. — Вы же там на привязи. Как раки в глине ковыряетесь. Воздух по норме получаете. А у нас тут воздух свежий, простор — разве это можно сравнивать… — Потолковав с водолазами, кочегар не спеша поднимается по трапу. И вдруг останавливается на верхних ступеньках.

— Ребята, может, кому банька нужна? Шумните мне — пар на душ подам…

Знаю, Егорычу предстоит еще одна чистка перед сдачей смены. Третья по счету, самая трудная. Не следовало бы ему про душ напоминать. Теперь дорог каждый килограмм пара.


Кран стоял выше навигационного поста Маслово, там, где как раз начинаются Ивановские пороги и где находится остров, в лоции обозначенный несуразным названием Главрыба.

Остров красив, особенно теперь, осенью. Светло-зеленое кружево берез, чуть тронутое желтизной, как бы пропитано дымкой, а рядом с ними почернелыми листьями скрежещут осокори корявые. Тут и там полыхают оранжевые костры осинника.

На плавкране тишина. Ночью «голландец» выбросил на берег какое-то суденышко, лежавшее в воде чуть ли не с войны, и теперь стоит в ожидании буксира. На палубе Алексей Яковлевич Яковлев, кранмейстер, самолично обучает «стажеров» заплетать огоны — петли на стальных концах. (Стажерами на кране называют проштрафившихся мотористов и механиков, списанных с судов на берег за какие-то провинности. К прискорбию Егорыча, «голландец» слывет в пароходстве еще и «плавучей штрафной ротой»).

Мне сказали, что Егорыч почистил котел пораньше и задолго до конца смены поехал в Ленинград — «мирить кого-то». Последняя фраза меня не озадачила. А кроме того, отсутствие Егорыча не нарушало моих корреспондентских планов. Я взял ключ, лежавший в условленном месте (которое на кране все знают), вошел в каюту Крупнова, разложил на тумбочке свои блокноты.

Сегодня Егорыча не будет, стало быть, наша очередная беседа не состоится. Вообще-то мы виделись с ним три дня назад. В тот день Егорыч ни разу не присел на решетку. Как только выдавалась свободная минута, он возвращался в кочегарскую выгородку, где немедленно усаживался за широкий стол. Здесь, пользуясь передышками между чистками и закидками угля, Крупнов прочитывал листки, исписанные то размашисто, то убористо, то грамотно, то с ошибками. Крупнов хранит их в роскошной красной папке, которую перед сдачей вахты запирает в тумбочку.

По словам Егорыча, все, что лежит в папке, — «подлинные человеческие документы». Последняя фраза, очевидно, взятая кочегаром где-то напрокат, точно выражает его отношение к упомянутым листкам.

«…Сметанин, мой муж, — трус, он держится за место, и поэтому, считаю, разговор с вами отрезвит его…»

«…Началось с того, что жена стала приходить поздно домой, потом заявила, что выходит замуж… Но я не могу не являться домой, потому что, пока я плаваю, очень скучаю из-за сына, и, когда возвращаюсь, сразу еду к сыну, чтобы подарить ему игрушки. Она же говорит, чтобы я не приходил. Хотя она замуж еще не вышла…»

Это, может, не самые драматические строчки.

На некоторых листочках — резолюции, начертанные твердыми угловатыми буквами:

«Тов. Сизова предупредить по вопросу выпивки и недостойного поведения дома. Крупнов».

Вся указанная корреспонденция адресована в одну и ту же инстанцию — в товарищеский суд завода. Значит, Егорычу. Ибо он — председатель товарищеского суда. Поэтому Крупнов так бережно хранит все эти заявления, жалобы, копии приказов и рапортов и прочую «ябеду». И не только хранит, но, как я убедился, изучает тщательнейшим образом.

Тогда, накануне, Егорыч разрешил мне торчать в его каюте (хотя, надо отметить, у меня есть и своя каюта на кране — та, в которой я когда-то жил). Но с условием, что я не буду докучать ему вопросами.

Крупнов тогда первым нарушил молчание.

— Вот пришлось завести дело на Василия, он сварщиком в котельном цехе. Фамилию не указываю, потому что сам еще не разобрался. А то ты, чего доброго, жахнешь в печать… Так вот, если верить заявлению жены, — негодяй Василий высшей пробы. По нему в местах не столь отдаленных плачут. Однако тут же и характеристика. Кроме начальника цеха члены профкома подписали. Тут, значит, Василий — исполнительный товарищ, производственные задания выполняет, пользуется авторитетом… Ну и все такое. Вроде бы как к ордену его представляют. Кому верить? Характеристика, что бы там ни говорили, тоже документ.

— Ну а как вы считаете? Вы же этого Василия знаете лет десять, не меньше.

— А что я? Провидец?! — Егорыч начинает кипятиться. — Это вам в газетке все ясно. Вы точно знаете, кого казнить, кого миловать. А я — мужик неграмотный, у меня четыре класса. Василий, слов нет, ценный для завода работник. А как дома — кто же его знает? Вот процентом увлекаемся, а что за душа у человека, того не ведаем. Без души — настоящей жизни нет, семьи вон разваливаются. Хожу по квартирам, вижу — другой раз достаток есть, а радости нет.

Недели через две, встретившись с Крупновым в Петрокрепости (в это время кран туда отбуксировали), я полюбопытствовал, чем кончилось дело Василия. Тот только рукой махнул.

— А-а-а… Кляуза вышла большая. Приезжаю, значит, в Купчино, меня встречает краля в парике и клешах, как у тебя широченных. Здравствуйте — здравствуйте… В квартире порядок; стенка, ковер, хрустали. Ну и все такое, как и должно быть. Василий, он же умеет зарабатывать. Очень удивилась краля, жена Василия то есть. «Неужто, — говорит, — по моей жалобе?» Дескать, не думала, что дело заведут, на публичное осуждение выставят. Думала, вызовут мужа к директору да пропесочат в кабинете без свидетелей, без лишнего шума. Она-то знает, что он передовик. Заявление, выходит, для острастки написала. Чтобы не артачился Василий после хмельного банного пару, не кичился, что он добытчик и глава семьи. «Пожалуй, я заявление заберу…» — передразнил истицу Егорыч и вскипел: — А я чуть свет котел почистил! Сашка Кукан, говорят, мне все косточки перемыл за раннюю чистку: к его приходу малость колосники зашлаковались. Она заберет… А я в Ленинград ни свет ни заря поперся, аж в Купчино гонял. К вечеру только на завод поспел… А как же! Ведь и с Василием надо было переговорить, прежде чем точку поставить, дело закрыть. Предупредить, чтобы он с дамами обходительнее был. Особенно после «легкого пару». Да, чуть не забыл, Вчера она письмецо мне прислала. Дескать, все в порядке, заявлений больше не будет. Благодарит за воспитание.

— За воспитание — кого?

— Ай, не знаю. И тому, и другому досталось…

* * *

— А-а-а… Ты. Что, перышко заскорузло? Поскрипывает? Ну садись, я тебя чаем угощу. Краснодарским. Хороший чай, не хуже индейского. (Егорыч так говорит: «индейский».) У меня тот и другой есть в заначке. Но после чистки я краснодарский предпочитаю. А индейский жестковат, горло дерет.

С этими словами Егорыч откладывает газету, которую он читал, и ставит на электроплитку чайник, который уже давно верой и правдой служит кочегарам: закопчен до глянца, на боках вмятины.

— Слышь, парень, а почему ты никогда не спрашиваешь про Левку Сахновского? Помнишь механика с «Балтийского»? Его в нашу «роту штрафную» за что-то лебедчиком определили. А мы его тут чуть было в командиры не продвинули… Ушел Левка, ушел. С виду парень как парень, а на поверку жидковат. Помнишь, как ты его с пеной у рта защищал? Да и я ведь не стоял в стороне, тебя активно поддерживал. А промашка у нас с тобой вышла.

Как же не помнить Левку! Сахновский был довольно колоритной личностью. Рослый, плечи — косая сажень. Темные густые волосы крупными кольцами повиты. Однако каждому, кто встречался с ним, он запоминался не только внешним видом, но и манерой разговаривать.

Бывало, на вопрос Яковлева, где матрос такой-то, Левка отвечал:

— На берег слинял Мишка. В кассе сармак получил и слинял. В лабазе небось уже… Я ж тебе ясно говорю, кэп, в лабаз слинял Мишка…

Мне Левка нравился. Любо-дорого было смотреть, когда он швырял легость (бросательный конец с оплетенной гирькой на, конце). Фал у него в воздухе не спутывался в ком, а летел со свистом, скользя и разматываясь. И «груша» всегда падала именно туда, куда Левка нацеливался своими выпуклыми темными глазами. Теперь такое умение дорого стоит. Нынче на флотах почему-то перевелись матросы с настоящей боцманской выучкой.

Вручая Сахновскому направление на кран, Анатолий Иванович Горошко, начальник отдела кадров, сказал ему:

— Имей в виду, мы тебя не списываем на берег. Мы тебя отправляем на пе-ре-воспитание. Постарайся там проявить себя. А дорога назад, на «Балтийский», не заказана.

Трудно понять, почему администрация завода именно плавкран считала самым подходящим местом для перевоспитания проштрафившихся речников. Заниматься воспитанием на кране вообще некому. Яковлев или под стрелой стоит сутки напролет, или по берегу бегает, насчет концов, ветоши и краски хлопочет. А стармех — тот в машине ковыряется: то одно меняет, то другое. Разве что иногда Егорыч побеседует с новичками, «об жизни» поговорит, семьей или делами в общежитии поинтересуется.

Строго говоря, Левка не был механиком. На «Балтийском» он плавал мотористом. Хотя вообще-то закончил судомеханический факультет ЛАУ — Ленинградского арктического училища. По окончании училища новоиспеченного механика направили в Мурманск. Но он каким-то образом застрял в речном пароходстве, причем сразу же попал на загранлинию. Как это ему удалось — никто не знал. Так же как и то, за какие грехи его списали с «Балтийского». Словоохотливый, о себе он рассказывал скупо. Впрочем, прошлое «стажеров» на кране мало кого интересовало. Лишь бы стропа не ленились таскать да концы по палубе проворно разносили.

Сахновский всегда был бодр, и уже этим он всем нам нравился. А кроме того, он умел хорошо рассказывать. В его передаче даже затрепанные флотские сюжеты получались что надо. Во время передышек в работе мы охотно слушали его россказни, как следует приправленные жаргоном.

Мне казалось, что Сахновский для нашего экипажа прямо-таки находка. Именно такие люди нужны на плавкране. Но ведь должность лебедчика — не самая подходящая для такого парня. Я об этом задумался, когда Ивана Парфенова, сменного механика, перевели на «Маклин». И поделился своими соображениями с Левкой. А тот, хотя и подчеркивал порой пренебрежение к карьере, тут вдруг загорелся. Он мне сказал, что должность сменного его вполне устраивает, по крайней мере на ближайшие две навигации. И даже высказал несколько дельных предложений по совершенствованию некоторых систем на плавкране. Будь он механиком, он бы их быстро внедрил в практику — эти предложения.

И тогда я, не откладывая дела в долгий ящик, пошел прямо к Егорычу. Я решил действовать именно через Егорыча. Если есть у кого на заводе авторитет, так это конечно же у Егорыча.

Следует отметить, Левка и Егорычу приглянулся. Не знаю только чем. Конечно, не жаргоном, не байками, — уж нет. Возможно, неудачливостыо: механик, а плавал мотористом, да и то списали. К неудачникам Егорыч всегда относился с сочувствием.

Крупнов внимательно выслушал меня, а Крупнова — Яковлев. И все шло как по маслу. Но, как нередко водится в таких случаях, вышло непредвиденное. Стармех вдруг бузу затеял. От него-то я меньше всего ожидал чего-либо. Мне всегда казалось, что Спиричев человек, для которого нет ничего важнее золотников и клапанов. Но именно он при обсуждении кандидатуры проявил неожиданное для всех упорство.

…Выслушав каждого из нас, Горошко (начальник отдела кадров) принял развернутое решение. Суть его состояла в следующем. Сахновскому до конца навигации работать лебедчиком. Спиричеву подготовить Сахновского на допуск к выполнению обязанностей сменного механика. Яковлеву по истечении указанного срока явиться в отдел кадров с рапортом и характеристикой Сахновского.

Когда мы возвращались от Горошко, Левка стоял у трапа. Проходя мимо, я ему подмигнул. Теперь-то уж я не сомневался. Отрицательной характеристики не могло быть. И, как впоследствии оказалось, я был недалек от истины. Только вот жаль, что и Сахновский тоже так думал. Но не будем торопиться, забегать вперед.

Через какое-то время после дебатов в кабинете Горошко меня «повысили» (взяли в газету), и на кране я долго не появлялся. А узнав об увольнении Сахновского, я заподозрил, что это дело рук «деда». Уж больно ему чем-то Левка не пришелся.

И теперь, пользуясь случаем, я высказываю Егорычу все, что думаю по поводу увольнения Сахновского «по собственному желанию». И вот что я услышал от него.

— Эк, хватил! То, что Спиричев мужик упорный, это верно. Но пакостить он человеку не станет. Не такой Александр Иванович человек. Ты же это и сам должен знать, что я тебе тут толкую.

Пей чай и слушай, как дело было… Стал я присматриваться к Левке после того громкого разговора в кадрах. И согласился про себя с Иванычем. Вижу, на самом деле не лежит у Левки душа к технике. А это ведь для Иваныча самое главное. Помнишь, вы с Иванычем как раз на этом месте разошлись. Тот кричал, что Сахновский лебедки не любит и машину. А ты отвечал: дескать, машина — не девка красная. Мол, назначат механиком — полюбит.

Вряд ли ты тогда прав был. Левка ведь высокомерие проявлял. «Буду я, — говорил он, — из-за этой рухляди лезть из шкуры. Все равно скоро кран на иголки спишут…» Лихость свою он любил на людях показать — легость метнуть далеко, конец с шиком подать. А вот руки пачкать тавотом, черную работу работать, — нет, не любил.

А Спиричев, сам знаешь, человек ревнивый. И эту его ревность нужно понять. Плохо, что Левка не больно усердствовал. В машину он заходил, как говорится, по особому приглашению. А чтобы самому где проявить инициативу, так этого у него не было…

Мне показалось, что Егорыч слишком долго «разводит пары», и я вклиниваюсь с вопросом:

— Ну и чем же дело кончилось?

— Сейчас узнаешь. Работу недостающего механика, как тебе известно, между собою делили Ерышев и Спиричев. Они иногда молотили по двое суток подряд без передыху. А потом им это надоело, и они решили подключить к делу Сахновского.

Вот заступил Левка на вахту, и час-другой у него все шло путем. А потом пошло-поехало. То машину заклинит, то гини с грузом остропленным не может остановить. Двигатель смайнал в воду. Хорошо хоть не на рубку «Волго-Балта».

Ну ладно, с кем поначалу не бывает. Плохо только вот что. Слабость он проявил. Самовольно пост покинул. Застопорил машину и ушел в каюту: мол, живот прихватило. Живот, а на следующий день с дружками в «Причале» хлестал «бормотуху». В общем, смену он нам завалил тогда. Кран весь день по нашей прямой вине бездействовал. А час аренды — сорок семь с полтиной.

А когда кончилась навигация, меня командиры наши пригласили в капитанский отсек. Как представителя профсоюза. Сначала Яковлев речь держал. Какой он оратор — ты знаешь: три слова — два мнения, одно сомнение. До работы он заядлый, а на слова не больно тороват. Иваныч — тоже ни то ни се. Работать с Сахновским ему не хочется, но ведь, с другой стороны, есть приказ Горошко. Вижу, очередь за мной.

Сколько смен, спрашиваю, Левка стоял самостоятельно? «Одну, — отвечает Яковлев, — при тебе, Егорыч, дело было…» Ладно, говорю, а сколько раз он вообще в машину заглядывал? «Что спрашиваешь, — отвечает Алексей Яковлевич. — Его Спиричев в машину разве что за уши не тащил. Да ведь он знал, что его механиком и так поставят». Так в чем дело тогда, говорю я им. О какой характеристике речь?

Но Яковлев и Спиричев уперлись. Мол, надо. Мол, что начальство скажет, если за такое время не смогли механика с дипломом на допуск подготовить…

Они ведь хитрецы. Они решили дать Сахновскому отличную характеристику, отрапортовать, решили как положено. В расчете на то, что Горошко весной заберет у нас Левку и, как окончательно исправившегося, пошлет его на «Балтийский». В начале навигации на «Балтийском» почему-то всегда нехватка мотористов и механиков.

Но тут уж я уперся. Нет, говорю, так дело не пойдет. Не подпишу, говорю, липу. Если вы не хотите идти к Горошко, сам пойду. Ошибка моя — мне ее исправлять.

Как ты понимаешь, Левке нужно было на «Балтийский» вернуться, а не должность на кране. Повысили бы мы его — тем самым он был бы реабилитирован.

Узнал Левка, что ему не светит на кране, — уволился.

Крупнов умолкает, чтобы через несколько минут завершить свой рассказ:

— Вот ведь как бывает. У человека все есть: и специальность хорошая, и образование — куда уж лучше. А ему все это как бы и ни к чему. Ему загранлинию подавай. В этом он видит смысл, и это он превыше всего ценит…

* * *

На кран я попал перед началом смены. Не было еще и восьми. Егорыч только успел повесить на гвоздь свой картуз с белым полотняным верхом да непременный транзистор.

— А-а-а… Явился не запылился. Жив курилка! — Егорыч встречает меня таким тоном, будто со мной что-то могло случиться. — Мы думали, тебя из редакции попросят. Директор как прочитал твою заметку насчет формализма, так, говорят, в партком пароходства поехал. Тебя опровергать.

— Разве что не так?..

— Заметка без порчи, все так. Но ведь что же получается? Администрация в редакцию сведения дала для хвалебки, а ты вон как дело повернул. Формализм усмотрел. Я-то, как прочел заметку, свои старые дела в завкоме вспомнил… — Егорыч рассуждает, а между тем не теряя времени готовится к дежурству. На стол, над которым висят картуз и приемник, он выкладывает содержимое своего чемоданчика. Опустошив чемоданчик, Егорыч принимается облегчать полки кочегарской раздевалки, и на столе появляются чурочки и плашки различных пород дерева.

Егорыч готовится к длинному дежурству неторопливо, обстоятельно, что вообще свойственно старым рабочим, знающим себе цену. Собственно, торопиться и некуда. Виктор Баранов, сдающий вахту Крупнову, — парень надежный. Можно не сомневаться, что котлы почищены на славу. Пар же в начале смены расходуется незначительно — на прогревание лебедок и проворачивание машины. Всесторонне подготовившись к дежурству, Егорыч спускается в котельное отделение. В топку он заглядывает по привычке. Заглянул — и тут же закрыл. Там конечно же все в порядке.

Думал, Егорыч забросит дюжину лопат да продолжит начатый разговор. Но вместо этого он взял кувалду и, словно забыв о моем существовании, принялся раскалывать глыбы угля, пирамидой сложенные на сланях, у котла. Эти глыбы — проявление кочегарской этики, свидетельство уважения к товарищу по работе. Их оставил тот же Баранов, знающий привычки Крупнова. Свое дежурство старый кочегар начинает с того, что лезет в бункер с углем и ищет там подходящий «кулак». В начале вахты Крупнов на чистые колосники никогда не станет бросать мелкий уголь — штыб или всякую там разную крошку. Этому мусору кочегар предпочитает кусковой уголь, то есть «кулак». Разумеется, если он имеется в наличии.

Управившись, Егорыч возвращается в бытовку. Я ошибся, полагая, что старик забыл начало разговора.

— Так вот. У меня с формализмом этим лютая война была. Особенно в деле соревнования. Например, докладывает цех: готово! Выполнили, дескать, обязательство. Проверяю. Ешь твою корень, не лады! Тут наперекосяк сработали, там — металл в стружку сверх всякой меры обратили. А кое-что вообще на бумаге осталось. Начну говорить, так не нравится! Жаловались: Крупнов за родной завод не болеет. Мол, как же так, люди после работы оставались, штурмом брали… Знаю, говорю, сам в штурме участвовал. Поэтому и сделали все наперекосяк. В общем, я тогда и насчет формализма, и насчет штурма вопрос заострял. Так мне в вину умаление энтузиазма трудящихся ставили. Формализм, он, гад ползучий, в благородные одежды рядится. Корни его истреблять трудно. Однако надо…

Пользуясь возникшей паузой, я вклиниваюсь с вопросом, спрашиваю собеседника, почему он в свое время отошел от завкомовской работы.

— Особых причин тут не вижу. Грамотешки маловато. И на слово не больно хитр. Иные укоряли меня за то, что я рубить сплеча горазд. «Дед» наш, Спиричев, всегда мне в пример Георгия Алексеевича ставит, однофамильца Витьки нашего. Тот как действовал? Сегодня тебя выслушает, а завтра вежливо смотрит мимо тебя. Как бы не замечает, не признает. Дипломат, значит. Вот Спиричев и зудит насчет гибкости. Может, он и прав. Может, мне действительно надо было гибкость обнаруживать. Но я не считаю, будто на выборной должности метать петли, хитрить нужно, чтобы удержаться…

Увидев блокнот, Егорыч ворчит:

— Ну что ты за мной хвостом ходишь? Искал бы в другом месте материал. Знаешь же, у меня все нескладно вышло. На краснодеревца выучился — на хлеб не хватало. Время было такое, что плотники обыкновенные больше ценились… На транспорте, опять же, дальше котла не шагнул…

Меня не смущает ворчание старика. Знаю — это лишь разминка перед длинной беседой. А вообще в начале вахты у Егорыча хорошее настроение. Особенно, если дежурство сдает Баранов.

— Так вот. Я тебе Бориса Николаевича рекомендую. Череповского. Обстоятельный человек. Ты бы посмотрел, как он порчу в двигателе обнаруживает. Возьмет отвертку подлиннее, приставит ее лезвием к корпусу двигателя, а ручкой — к уху и слушает. Как врач стетоскопом. Точно диагноз ставит. И вот что заметь. Механики по своему почину приглашают к себе Череповского, хотя он и мастер ОТК, лицо контролирующее. Обычно ведь инспекторов да проверяющих не больно жалуют на судах. А Череповского любят. Потому что он и дефект укажет, и причину выявит, и на совет не поскупится. Опять же, с механиками разговаривает без умаления их достоинства. А спроси, с чего начинал? Не иначе как с «болиндеров». Теперь этих двигателей и в помине нет. Вымерли, что твои динозавры.

Тут никак не обойти и Бабошина. Вот его бы и надо пропечатать. Да не так, как вы в своих заметках делаете, — без поспешности словесной, обстоятельно… Сколько раз мы с ним попадали под обстрел, а ничего, живыми возвращались… Однажды перо руля нам оттяпали. Немец бомбой в нас метил, да чуток промазал. Однако ж без пера остались, без управления. А что такое судно без руля? Сырье для «Вторчермета», не более… Тут Бабошин и проявил себя. Он для ремонта стального судна дерево приспособил. Вытесали мы сосновые плахи, сплотили их — перо вышло на славу. На базу вернулись. Да еще несколько заданий выполнили с этим деревянным пером… В том же сорок первом, на сорок второй, на зимнем отстое, Бабошин опять проявил себя. Навигация, как я уже говорил, жаркая была. И бомбы в нас метали, и снарядами обкладывали. Прямых попаданий не было, иначе бы я с тобой не калякал. Много ли «Ижорцу» надо? А охотились за ним изрядно. Вишь, мы баржи с продовольствием, с оружием и всяким другим грузом, нужным для войны, таскали по Ладоге. В общем, к концу навигации намяли бока нашему «Ижорцу». Доковаться нужно было позарез. Но поставили нас почему-то не в Новой Ладоге, где сухой док, а на Волхове, возле развалин крепости староладожской. Трахнул мороз, вмерзли в лед.

Выкопали землянки на берегу, ждем сверху указаний. Но указания почему-то не поступали. Наверное, не до нас было начальникам флотским.

Тогда Бабошин и проявил инициативу. Входит как-то в землянку и раздает всем инструмент. Кому пешню, кому скребок. Доковаться, говорит, будем. Мы смотрим на своего капитана, дивимся. Какой, спрашивается, док? Где мы, а где Новая Ладога? Но Бабошин роздал нам инструмент и повел к судну. Приказал углубляться в лед. Но так, чтобы не до воды. Углубились мы примерно на четверть, и Бабошин дал отбой. На другой день опять повел нас к судну. Так всю неделю и выбирали лед. Мы скоблим-долбим, а мороз наращивает толщину. Выходит, на пару с морозом строили. Он нам как бы материал поставляет, а мы из него док сооружаем. Одним словом, вскорости мы все днище полностью обнажили. Ремонтом корпуса во всю ивановскую занялись. Ребра-шпангоуты рихтовали, скулу изувеченную разглаживали. Красились. Месяца через полтора «Ижорец» было не узнать. Куда делись вмятины и пробоины. В своем ледовом доке наш буксир стоял как огурчик. Такой он был, Бабошин…

…Наверху, прямо над кочегарской бытовкой, завыли шестерни подъемника, начали грохотать лебедки. Очевидно, «голландцу» дали настоящую работу: поднимать «метеоры» или «ракеты». Егорыч посмотрел на часы и продолжил свой монолог, не переставая строгать очередную плашку — не прошла любовь к «деревянной работе».

— Конечно, есть и другие мастера на заводе. Много ли? Не скажу. Тут ведь как посмотреть на дело… Вот вы в «Речнике» больно тороваты. Щедро одариваете вы, ребята, этим званием всех. Часто употребляете хорошие слова. Поаккуратнее бы с такими словами…

Ведь не каждого хорошего специалиста можно назвать мастером. Взять «деда» нашего, Александра Ивановича. Спиричева-то. Золотые у него руки, ничего не скажешь. Помню, лебедки на кране заменил. До тебя еще дело было. Никто за них браться не хотел. Даже главный инженер отбояривался. А Спиричев все взял на себя, до точки довел. Сам детали точил, по собственным же эскизам и чертежам. Потом — на своем горбу шестерни таскал. Но ты послушай его. Какой, говорит, мне прок с этих лебедок? Денег мало заплатили. А не берет во внимание, что команде облегчение огромное. Оно, конечно, обидно, когда в тебе мастера не видят, уравнивают с посредственными рабочими, почетом обходят. Но коль дело сделано для пользы людей, что с того? Ты вот у лебедок стоял — поймешь. Не так разве? Раньше что было? Чуть появилась на Неве шуга — готово, кран стоит! Сам себя на своих же маневренных концах не мог к берегу подтянуть — такие слабые лебедки были…

Время, намеченное для встречи, прошло, но Егорыч, кажется, и не собирается спускаться в котельное отделение, а продолжает обрабатывать деревяшки — какие ножом, какие рубанком.

— Я так думаю. Чтобы стать хорошим мастером, надо углубляться в специальность. Может, иногда даже в ущерб проценту и заработку. Чтобы не халтура на уме была, а красота предмета. Чтобы думка была о том, кому делаешь предмет…

У нашего Иваныча, слов нет, хорошо голова варит, «кэпэдэ» высокий. И руки как следует приставлены. А вот сознание хромает. Подпорчен в нем мастер… Ну, ладно, ставь точку в блокноте. А то, я вижу, ты широкий замах делаешь. Иди пока в каюту. А я вот наведаюсь к другу да подремлю часок перед чисткой. Кочегар должен загодя об отдыхе думать… Слышишь, как шестерня без передыху воет? Не миновать мне сегодня трех чисток…

Оставшись наедине, я не спешу брать ручку. Я размышляю о том, как высоко ценит Егорыч в человеке Мастера. Вот он рассказывал о Бабошине и Череповском. Но, пожалуй, он и сам относится к этой категории людей.

Свой жизненный путь они начинали в заботе о куске хлеба, мечтали о хорошей специальности — судового кочегара, токаря, слесаря, столяра. Знания брали самообразованием, хитрости ремесла постигали по́том и кровью.

Случалось, их выдвигали в руководящие органы, назначали командирами производства. Часы короткого досуга — главным образом ночами — они проводили над книгами и брошюрами. Учились командовать, управлять. А потом, когда новые времена предъявили новые требования, эти люди уступили другим — молодым, энергичным, образованным. Уступили, не сетуя, не закукливаясь в гордыню и самолюбие. Уступили, но продолжали приносить пользу по мере своих сил и возможностей. Снова вернулись к топкам и верстакам с чувством выполненного долга. Они уверены и спокойны, потому что при них осталось самое главное — то, что никогда не изменит, — рабочая профессия.

* * *

Солнце село за лесистый берег. В светло-лазурном пространстве лишь два облака — две разорванные парусины, пропитанные киноварью. Оглашая ревом обширнейшие просторы, в озеро уносятся моторки. На судах, весь день дремавших на якорях в ожидании разводки мостов, вспыхивают огни. Рейд оживает.

Больше других рейдов я люблю Петрокрепость. Особенно в сумерки, когда у берега сгущается туман и черные уступы прибрежного леса плавятся, исчезают во мгле. Шорох речных струй, шлифующих подводные валуны и камни, усиливается. Собственно, только теперь и слышится шорох, клокотанье воды, втекающей в Неву из Ладоги. Днем все это заглушает гул транспорта: автобусов, грузовиков, мотоциклов.

На мысу начинает работать маячок. С усилением темноты его пунцовые всплески все ярче. Он неутомимо предупреждает об опасности. Возле маячка — темная стела, неподвижная глыба бетона. Памятник защитникам Ленинграда. Рядом с беспокойным, суетливым маячком этот суровый монумент вызывает чувство какой-то непонятной тревоги. Вообще-то стела на том берегу, но сумерки, скрадывающие расстояние, приблизили ее к маячку.

Это мое восприятие рейда. А что Егорыч? Какие чувства вызывает у него все это: маячок, стела, руины крепости на острове? Ведь здесь он впервые вступил когда-то на палубу буксира, здесь прошла его молодость… Здесь он испытал страх перед вражескими снарядами и бомбами и поборол его.

Крупнов рядом со мной, но я не осмеливаюсь задать ему этот вопрос, даже не знаю, как его сформулировать. Спрашиваю совсем другое:

— Петр Егорович, говорят, вы на выборах в товарищеский суд дали самоотвод. Почему?

— Тут и гадать нечего. Годы не те, покой нужен. Самое время подумать о прожитом. А маета, знаешь, мешает сосредоточиться. Я скоро и кочегарить брошу, сколько же можно… Однако, что это я тебе антимонию развожу, расскажу-ка лучше, что со мной давеча случилось.

Выхожу намедни из столовой, надеваю свой картуз форменный, иду по Невскому. Чувствую, вроде как не по мне головной убор. И люди косятся. Лап за козырек — мать честная! Шитье во весь козырек. Я со всех ног назад. Смотрю, моя фуражка на вешалке, с меня смеется. Адмиральская шинель рядом… А гардеробщику что? Он, видно, с утра дунувши, ему все одно. Ну вот. А тут и выборы вскорости приключились. Пораскумекал я как следует. Вдруг, думаю, я уже давно не свой головной убор ношу? Положим, по молодости справлялся. Все же и в завком, случалось, выдвигали. Тоже ведь не напрашивался. А теперь меня, может, из уважения к прошлым заслугам выбирают? А ну как я не справедливость среди товарищей по работе утверждаю, а только раздор один сею?.. Неужто ждать, пока укажут да попросят? Значит, вот такой суд накануне выборов я себе учинил. Всякий судья должен прежде всего над собой суд творить. В общем, решил, что хватит.


…Огибая ожерелье буев, вверх по течению, на простор Ладоги выбирается какое-то транспортное судно. Вначале кажется, оно идет медленно. Но когда приблизилось — мимо проносится его широкая скула, да так быстро, что я едва успеваю прочесть имя на борту: «Андрей Петриков». Гул двигателей зыбкий, неясный, полностью заглушается шумом воды. Оттого и кажется, что судно скользит бесшумно, как призрачная тень проносится.

Когда я произнес название теплохода, мне показалось, что Егорыч вздрогнул. Андрея Гавриловича Петрикова, Героя Советского Союза, в пароходстве знали все, от матроса до капитана.

Я ожидал, что Егорыч расскажет что-нибудь о Петрикове, с которым он иногда в чем-то не сходился, или начнет вспоминать свои суровые ладожские одиссеи. Но кочегар молча проводил взглядом «Петрикова», до тех пор пока тот совсем не растворился в сумерках и белый треугольник его кормовых огней не слился с теми, что на горизонте. А потом, взглянув на часы, произнес:

— Однако, самое время котел чистить…

Загрузка...