За грехи Дикий Билл Донован рекрутировал Орланда Бака и моего деда в Управление стратегических служб. Их отправили учиться шпионажу и подрывным действиям в зону «Б», тренировочный лагерь УСС в мэрилендских горах, где сейчас находится Кэмп-Дэвид. Американские военные давно отказались от шпионажа и диверсий как неджентльменских методов, унижающих их достоинство, так что большинство инструкторов в зоне «Б» были англичане. Всю жизнь они занимались тем, что внедряли своих людей в ряды повстанцев и разлагали изнутри национально-освободительные движения. Они не требовали всякий раз отдавать им честь. Они считали, что умение стрелять по мишени с вытянутой руки примерно так же полезно, как умение биться на турнире копьем. Они были незаметны и беспощадны. Дед ими восхищался.
Он освоил компас, гарроту и одноразовый шифроблокнот, научился ползти по-пластунски под автоматным огнем. Научился подделывать документы, прятаться по-умному, прыгать с парашютом с девяностофутовой платформы (хотя с самолета ему прыгать не довелось). Поначалу двое антисемитов в группе начали было его травить. Орланд Бак горячо советовал «чуть-чуть увлечься, вот только на один этот раз». На следующий день во время спарринга дед сломал одному из мучителей челюсть, после чего у второго сразу закончился запас шуток.
После выпуска деду и Орланду Баку дали трехдневную увольнительную в Балтимор, где Бак напоил деда настолько, что тот на личном опыте испытал, хоть и не смог бы их описать, некоторые пространственно-временные эффекты, объяснимые лишь с помощью специальной и общей теории относительности Эйнштейна. Они распрощались на Пенсильванском вокзале: Орланд Бак уехал в Нью-Йорк, дед – в Вашингтон. Через неделю Орланда Бака сбросили на парашюте в Италию – сеять разрушения в тылу отступающего противника. Он изобретательно и артистично пускал под откос поезда, продвигаясь на север и на восток, пока в декабре сорок четвертого случайно не подорвался вместе с партизанами-титовцами при уничтожении моста через Кубршницу.
Для второго участника истории с мостом Кея Билл Донован, один из немногих, угадавших потенциал моего деда, приготовил «кое-что другое». В записке заму по спецпроектам Стенли Ловеллу{52} он рекомендовал деда как «способного, возможно, мыслить на уровне гения… спокойного и рассудительного по складу характера, хотя и несколько свирепого».
Наступление в Италии уже шло, лондонский штаб союзного командования готовил высадку в Нормандии. Донован понимал, что ему понадобятся люди, которые пойдут вслед за войсками и обчистят Германии карманы. Добычей станут немецкие разработки, ученые и инженеры, далеко обогнавшие американские во многих областях науки и производства. Идеальный агент должен был обладать техническими знаниями, чтобы опознать полигоны и тайные лаборатории рейха, и оперативными навыками, чтобы найти их и прибрать к рукам все стоящее. Мой дед, по словам Донована, подходил «тик-в-тик», но до начала высадки его надо было «чем-нибудь занять, чтобы не угробил себя от скуки».
С середины сорок третьего года до самого Дня «Д», когда его прикрепили к «подразделению Т» и отправили в Лондон учиться высокому искусству мародерства, дед работал в научно-исследовательском отделе Стенли Ловелла, занимавшем тесный подвал учебного корпуса УСС на углу Двадцать третьей улицы и Е-стрит. Донован поручил Ловеллу, химику и патентному поверенному, обеспечить спецсредствами агентов УСС в Европе, Северной Африке и Юго-Восточной Азии. Ловелл и его сотрудники разрабатывали авторучки-пистолеты, фотоаппараты в тюбике губной помады, пуговицы с цианидом – все то, что потом вошло в арсенал кино– и телешпионов. Они нашли новый подход к инфильтрации, саботажу и тайной связи. Они искали способы уничтожать врага искусно и с шиком, при помощи взрывчатой блинной муки и мышей-поджигателей[17]{53}.
Я записал названия некоторых устройств, над которыми дед работал в УСС. Список получился довольно длинный, с множеством примечаний. Писал я на форзаце книги, которую тогда читал, «Девяти рассказов» Сэлинджера. Много лет спустя, посоветовав старшей дочери прочесть «Дорогой Эсме с любовью – и всякой мерзостью», я отыскал на полке эту книгу, одну из тех, что в студенческие годы были у нас с первой женой в двух экземплярах. Обложка с девятью цветными прямоугольниками сразу воскресила в памяти тот день: подводный косой свет, бьющий сквозь кроны эвкалиптов за окном, бурое лицо деда на белой подушке, его чуть насморочная пенсильванская гнусавость. Но когда я открыл книгу, форзац оказался пуст, – видимо, мы с женой, когда разъезжались, нечаянно спутали экземпляры. По глупой беспечности я утратил единственный документ той недели, которую пытаюсь восстановить. Мне удалось вспомнить лишь пять проектов, которые, по его словам, придумал мой дед:
1. Кристаллический порошок под названием «ссыкит». Смешанный с мочой агента и добавленный в бак самолета, грузовика или танка вызывал отложенную, но кардинальную и неисправимую поломку двигателя.
2. Неправильная стальная пирамидка. Если закрепить ее на рельсе и ослабить (даже не снять) противоположный, всякий поезд, идущий со скоростью меньше тридцати миль в час, гарантированно летел под откос.
3. Гибкая гаррота из куска фортепьянной проволоки, спрятанной в обычном ботиночном шнурке. «Очень надежная», – заметил дед.
4. «Раскладные бифокальные очки», у которых нижние половинки линз были сделаны так, что за счет нескольких поворотов оправы из них получалась неплохая подзорная труба.
5. «Магнитная краска», позволявшая, например, закрепить диверсионную мину на дереве или стекле. «Вот ее я так до ума и не довел, – сказал дед. – Довел бы – натурально б озолотился».
Деду в целом нравилось у Ловелла; он радовался возможности забыться в решении технических задач, которые сыпались на него каждый день. Работа была нужная, хоть и чуднáя. Однако в конечном счете это все была офисная канитель в мировой столице офисной канители – городе, который дед в отместку за бюрократическую нерадивость собирался принудить к позорной капитуляции. Так что известие с Омаха-Бич, что его война, его жизнь наконец-то начнется, всколыхнуло деда, как никого другого.
После концерта Гленна Миллера – одного из последних, которые тот дал до того, как 15 декабря 1944 года его самолет сбили над Ла-Маншем{54}, – лейтенант Элвин Ауэнбах вернулся в номер гостиницы «Маунт-Роял», где его разместили вместе с моим дедом: самый маленький номер на самом высоком этаже. Ауэнбах насвистывал «Серенаду лунного света», а боковой карман кофты, связанной ему сестрой, выразительно оттопыривался. Ауэнбах был сиротой, сестра заменила ему мать. Кофту он снимал только по прямому приказу. Их командир был кадровый военный, но понимал, что ему достались ученые-придурки, так что по большей части Ауэнбах из кофты не вылезал. У нее был шалевый воротник, пуговицы-палочки и пояс, который Ауэнбах не завязывал, поскольку стеснялся своих женственных бедер. В кофте он выглядел тем, кем, собственно, и был: доктором наук в области пищевой промышленности. До войны Ауэнбах занимался массовым производством пончиков, или, как он выражался, «съедобных торов серийного образца». Он говорил по-немецки и по-французски, читал на русском и на латыни и написал уже первые двести страниц поэмы «Змеекольцо-аутофаг» – аналитической биографии Августа Кекуле, которая должна была от начала до конца состоять из лимериков{55}. Впервые – если не считать одного-двух преподавателей в Дрексельском технологическом – дед встретил интеллектуала, который не был бильярдным каталой, преступником или раввином.
– Возрадуйся, я принес тебе благую весть, – провозгласил Ауэнбах. – Так что убирай свою порнографию, Рико.
Дед отложил книгу, которую читал, – переплетенную подшивку «Zeitschrift für angewandte Chemie» за 1905 год с основополагающей для истории отравляющих газов статьей Ф. Габера «Über Zündung des Knallgases durch Wasserstoffatome»{56}. Он лежал на кровати в форме, только без галстука и ботинок.
– Нашел что-нибудь хорошее?
– Я пью только лучшее, – сказал Ауэнбах. Его пьянство было осложнено морализаторством. Он считал, что пить качественный алкоголь – меньший грех, чем пить дешевое пойло. – Как тебе известно.
С хорошим алкоголем, как и со всем остальным, было то густо, то пусто.
– По возможности, – добавил Ауэнбах. Он вытащил бутылку из кармана кофты, которую связала ему сестра.
– Где добыл?
– Сам гнал. – Ауэнбах свинтил крышечку, поднес горлышко к носу, понюхал. – Из мелко покрошенных бомбой досок и несъеденных фальшивых почек под сливочным соусом.
В унылые часы между сумерками и опьянением Ауэнбах частенько прибегал к деланой веселости. Он был по натуре человек жизнерадостный, но тосковал по дому. По своей собаке, кошке, книгам, грампластинкам, подледной рыбалке, сестре Бити. Мир ухнул в пламя и тьму, а нехватка качественной выпивки угрожала спасению его души. Ко всему этому добавлялась британская военная кухня, со злокозненной изобретательностью заменявшая дефицитные несъедобные продукты еще более несъедобными, зато имевшимися в достатке. Сегодня в буфете на Грейт-Камберленд-стрит, где размещалось их подразделение, роль почек под сливочным соусом играла брюква в крахмальном клейстере.
– Лучшая брюква, какую мне доводилось едать, – заметил Ауэнбах.
– Брюква была первый сорт.
– Я готов был поклясться, что почки натуральные.
– Да, они добавляют настоящую мочу, – сказал дед. – Придает нужный аромат.
Он заложил руки за голову и с удовольствием подвигал ступнями в казенных носках. В отличие от брюквы с крахмалом, зернового кофе и свекольных конфет, эрзац-выпивка Ауэнбаха вполне успешно заменяла настоящую.
– Кстати, о моче, – сказал Ауэнбах. – Твоя очередь пробовать, Рико.
Он тщетно оглядывался, ища, куда налить виски. Фабрику, поставлявшую в «Маунт-Роял» посуду, в том числе стекло, уничтожил самолет-снаряд Фау-1. Стаканы с гостиничной монограммой сперла мимолетная подружка деда из женских вспомогательных войск по имени Меригольд Рейнольдс. Из лаборатории на Грейт-Камберленд-стрит реквизировали мензурки, но их Ауэнбах занял под домашний проект: эксперимент по получению лекарства от укачивания. Всю дорогу из Лэнгли он провел, уткнувшись в пакет и производя звуки, похожие на собственную фамилию, с лицом того же цвета, что его форменная рубашка. О завтрашнем коротком перелете в Париж он думал с ужасом.
– Фу ты, желудь, – сказал он. – Я же хотел притырить в баре пару стаканчиков.
Желудь. Жозефина Парижская. Желтые ботинки. Всякий раз, как жизнь требовала ругнуться, Ауэнбах выдавал очередной эвфемизм. Их были сотни, и они почти не повторялись. У деда было немного знакомых лютеран. Он гадал, дают ли они детям список таких слов для заучивания.
– Ладно. – Он поставил бутылку на комод и произнес голосом Ч. Обри Смита{57}: – Стаканы я нам, положим, добуду. Сделай что-нибудь с твоей треклятой трезвостью.
– Один стакан, – ответил дед, откладывая журнал. В статье Габера было восемь страниц. Он читал ее месяц. Каждая фраза, набитая формулами, была ми́лей битого стекла, по которой предстояло проползти. Сейчас дед был на шестой. – Мне нужна ясная голова. Вдруг придется проспрягать deisobutanisieren{58} в будущем совершенном.
– Чепуха, старик. Даже слушать не хочу.
Ауэнбах ушел в гостиную номера, где шел эксперимент по созданию лекарства от укачивания. Дед слышал, как он говорит: «Йод твою медь».
– Я бы предложил тебе просто выпить из бутылки! – крикнул дед. – Но не хочу, чтобы цивилизация рухнула.
Зачпокали пробки. Дзинькнула пипетка. Зазвенело стекло, словно влюбленные чокаются бокалами. Ауэнбах вернулся в спальню с тремя мензурками. Каждая была наполовину заполнена месивом густотой и прозрачностью от топленого сала до моторного масла. Приготовление лекарства началось с того, что Ауэнбах прокипятил в старом имбирном шнапсе какую-то траву, выросшую на руинах разбомбленного здания.
– Готово уже? – спросил дед.
– Наверное.
Ауэнбах поставил мензурки на комод рядом с бутылкой. Перелил содержимое двух в третью, оставив на дне блестящую пленку противорвотного.
– Как прошел концерт? Что Гленн?
Всякий раз, оказываясь со своим военным оркестром в Лондоне, майор Гленн Миллер тоже останавливался в гостинице «Маунт-Роял» и ежевечерне давал концерт. За последние несколько месяцев Ауэнбаху раза два-три посчастливилось обменяться со своим кумиром несколькими словами – исключительно о лондонской погоде, о которой, разумеется, лучше вообще молчать. Для Ауэнбаха то были встречи с махатмой. Они скрашивали его существование на много дней вперед.
– Концерт был удручающий, – сказал он. – Честно, не могу объяснить, почему именно.
– Играли плохо?
– Технически безупречно. Аранжировка великого Джерри Грея, короткие энергичные фразы. Все чисто и слаженно, как тогда в «Мейфлауэре». – Ауэнбах налил в каждую мензурку ровно на два пальца виски. – Не знаю, что не так. Такое чувство, будто старина Гленн выдохся. Поговори с ним, Рико. Вправь ему мозги.
В «подразделении Т» дед почти ничего не рассказывал о себе, даже Ауэнбаху. Рассказы о его прежней жизни являли собой смесь четверть правды и домыслов. Якобы он был рэкетиром в нью-йоркских и филадельфийских бандах и при посвящении в гангстеры в качестве обряда инициации прострелил себе живот пулей, натертой сырым чесноком, чтобы было больнее. Он откусывал врагам уши и скармливал бродячим псам. И если он тебе улыбнется – эту выдумку особенно любил Ауэнбах, – это будет последним, что ты увидишь в жизни. Сам Ауэнбах достаточно часто вызывал у деда улыбку, так что мог смеяться над этим преувеличением, и достаточно с ним сблизился, чтобы поддразнивать его мифическим бандитским прошлым. Дедова скрытность могла пугать, а могла не пугать (это уж каждый решал для себя), но когда он все-таки заговаривал или проявлял какие-то чувства, это было очень убедительно. Именно Ауэнбах стал звать его Рико в честь героя Кэгни из «Врага общества»{59}. Насколько я знаю, ни до, ни после прозвищ у деда не было – он бы такого просто не потерпел.
– Попробую, – ответил дед, понимая, что на самом деле выдохся Ауэнбах, и не зная, что с этим делать.
– Ладно, – ответил Ауэнбах и помешал виски пипеткой, чтобы взболтать оставшееся на дне лекарство от укачивания. – Пей.
Дед поставил мензурку на тумбочку между кроватями и взял «Журнал прикладной химии».
– Брось, Рико. Пей. – Ауэнбах силой отобрал у деда журнальную подшивку и бросил через плечо. Она с возмущенным шелестом раскрылась в полете и хлопнула о стену. Обои были с модерновым рисунком из колец и линий, часто мучивших моего деда, которому мерещились в них невозможные ароматические углеводороды. – Опять видишь гетероциклические соединения на обоях?
– Нет.
– Я серьезно, старик. В любой другой вечер. Не сегодня.
– А чем сегодняшний вечер такой особенный?
Ауэнбах взял себя в руки. Его пращуры с верой и твердостью терпели неурожаи, падеж скота и студеные зимы. Он мог справиться с одним упрямым филадельфийским евреем.
– Надо подумать. Ну вот, например. Завтра тебя загрузят в «дуглас» и отправят в такое место под названием Германия, где, по слухам, велика вероятность встретить много вооруженных людей, которым захочется украсить твою мадам Сижу свастикой из пуль.
– Так то завтра.
– Речь об одной порции виски, язви твою вошь.
Дед покачал головой.
– А почему? Только не надо мне втирать, что не любишь терять контроль над собой.
– Не люблю.
– Нет никакого контроля.
Ауэнбах хлопнул мензурку виски. Сел на край кровати, поставил пустую мензурку на тумбочку. Взял ту, что налил деду, отсалютовал ему и хлопнул ее тоже. Вздохнул с некоторым даже удовольствием.
– Хороший виски?
– Отличный. – Ауэнбах поставил мензурку, встал, угрюмо посмотрел на свои ноги. Затем подошел к стене и поднял журнальную подшивку. Разгладил страницы, отдал ее деду. – Есть лишь иллюзия контроля, – продолжал он с обычной мягкостью. – Ты ведь это понимаешь? Никакого контроля на самом деле нет. Только случайности и вероятности, которые извиваются, как коты в мешке.
– Знаю, – ответил дед. – Но когда я трезвый, мне не приходится об этом думать.
Раздался глухой удар, давление, ощущаемое где-то глубже барабанной перепонки. Как грохот бомбы, упавшей на соседний дом, когда содрогаются полы и стены, дребезжат окна, только это не могла быть бомба. Бомба предупреждает о себе. Выпав из брюха «юнкерса», она свистит, воет, гудит или издает бесовские вопли, которые с приближением к земле становятся все громче и экстатичнее. Самолет-снаряд Фау-1 летит над головой, жужжа себе под нос, прежде чем его счетчик скрутится до нуля и разблокируются взрыватели боевой части. Затем наступает долгая тишина, пока самолет-снаряд пикирует к встрече с пламенем и разрушением.
Дед едва успел подумать: «Ракета!» – когда грохот сменился ревом и лязгом, как будто поезд подъезжает к станции метро «Мраморная арка». Он прокатился по округе, словно нарастающий раскат грома. Ракета летит вчетверо быстрее звука, так что волна от ее приближения запаздывает по сравнению со взрывом.
– Мы ее слышали, – сказал Ауэнбах. – Значит, мы живы.
Дед зашнуровал ботинки и завязал галстук. Они надели шинели и фуражки. Ауэнбах взял фотоаппарат. В вестибюле наверняка была сейчас паника, так что они спустились по лестнице в цокольный этаж и прошли длинным коридором с полом, выложенным в шахматном порядке черным и белым кафелем. Сквозь открытую дверь в конце коридора тянуло жаром огня и ночным холодом. Повара и судомойки в белых халатах входили и выходили, разговаривали по-английски, по-французски, по-польски. В кухню, наружу, из кухни, на улицу. Издали можно было подумать, будто они заняты чем-то полезным, может, передают ведра по цепочке, а на самом деле они просто слонялись как идиоты, которым нечего делать. Толстый повар стоял в дверях и смотрел наружу. Его лицо и живот озаряли отблески пламени. Дед отодвинул его плечом. Они с Ауэнбахом выбежали на Оксфорд-стрит и неоригинально встали столбом как идиоты, которым нечего делать.
Физикой взрыва витрины «Селфриджа» высадило наружу. Они были украшены к Рождеству: льдины и айсберги из папье-маше и блесток. Картонные эскимосы и пингвины. Северное (или южное) сияние из цветной фольги. Рождественский дед в наряде экспедиции Скотта. Теперь тротуары были засыпаны сугробами битого стекла. Елки валялись, как кегли. Их иглы сыпались деду на фуражку и плечи шинели. Когда он перед сном вешал брюки на стул, из отворотов штанин вытряхнулись целлофановые снежинки. Картонные эскимосы и пингвины, безголовые, разорванные пополам, сохраняли свое географически ошибочное соседство. Рождественского деда нашли следующим утром в голубятне на соседней крыше. Он ничуть не пострадал, только покрылся глазурью голубиного помета.
«Селфридж» не горел, но горело соседнее здание. Из-за угла показалась дряхлая пожарная машина, затем два «кросли» с бригадами гражданской обороны. ГО-шники в касках-тазиках прошли по улице до угла, крича постояльцам гостиницы и посетителям танцзала, чтобы те убрались с дороги и не мешали работать. Через толпу зевак протиснулась карета «скорой помощи». За рулем сидела сногсшибательная девушка: синие глаза, черные волосы выбиваются из-под форменной шляпки, под кителем женской добровольческой службы – надетая впопыхах мужская рубашка. Дед никогда ее больше не видел, но сорок четыре года спустя помнил отчетливо лицо, галстук, округлость грудей под рубашкой, габардиновые брюки, заправленные в резиновые сапоги. Она сказала ему и Ауэнбаху, что дух добровольчества – дело похвальное, но лучше бы им убраться с дороги и не мешать ей с товарищами делать свою работу, которой их обучили ГО и немецкая авиация. Работка эта – врагу не пожелаешь. Хочешь увидеть кровь и шматы мяса, еще недавно бывшие лондонцами, – насмотришься вдоволь.
– Пингвины с эскимосами, – презрительно заметил Ауэнбах. (Вспомнив эту фразу четыре с половиной десятилетия спустя, дед зашелся от смеха, хотя смеяться ему было больно.) – За что мы, черт побери, сражаемся, Рико?
Они вернулись в гостиницу и поднялись в свой номер. Ауэнбах плеснул в мензурки виски и протянул одну деду. Они были градуированы в миллиметрах. Уровень виски был на две отметки выше девяноста. Дед поднял ее и произнес тост:
– За котов в мешке. – Он выпил и протянул Ауэнбаху мензурку, чтобы тот наполнил ее снова. – За случайности и вероятности.
– Это метафора, – сказал Ауэнбах. – Мешок – Ньютонова физика.
– Это я упустил, – ответил дед.