Глава 1
(Интерлюдия)
Утро на Сенной начиналось по заведенному порядку: гвалтом, руганью и торгом, где правда стоила меньше листа гнилой капусты, зато ценилась луженая глотка и предельная наглость.
Степан Пыжов, жирный, как откормленный боров, восседал на своем законном месте — у входа в обжорный ряд. Перед ним на ящиках лежала гора поношенного барахла: шинели, сюртуки, фуражки, сапоги. Все ворованное, перекупленное за бесценок у отчаявшихся голодранцев.
А сейчас перед ним стоял очередной такой — худой, в потертом пальто, с дрожащими с перепоя руками. Протягивал шинель.
— Гляньте, Степан Иваныч… Сукно добротное. Солдатское, почти новое…
Пыжов брезгливо ткнул пальцем в подкладку.
— Добротное? — гаркнул он так, что выпивоха вздрогнул. — Да она вся в моли! Гнилая! Да я тебе за эту рвань медного гроша не дам!
Из толпы высунулся Гришка-Фонарь — вертлявый, юркий, с крысиной мордочкой. Подыграл хозяину:
— Да-да! Дрянь сукно! Гнилое! Я сам такие на свалке видел!
Пропойца побледнел, но сдержался:
— Степан Иваныч, да я ж три рубля всего и прошу-то…
— Три⁈ — Пыжов расхохотался, и жирные щеки его затряслись. — Целковый. И то из милости.
— Но…
— Проваливай! Не нравится — иди к другим!
Интеллигентик понуро взял шинель и поплелся прочь. Пыжов облизал губы, довольный. Еще пять минут, и голодранец вернется, согласится на названную цену. Нутро-то просит…
Так всегда бывало.
Чуть в стороне Матрена, необъятная баба с сизым носом и синими венами на шее, разливала по мискам серую жижу из черного горшка.
— Копейка — миска! — орала она хриплым голосом. — Горячая, жирная!
Пьяница, шатаясь, протянул семишник. Матрена плеснула ему половник, и мужик принялся хлебать, давясь и кашляя.
Сенная жила. Обманывала. Воровала. Жрала сама себя.
И вдруг…
Из толпы выскочили фигуры. Юркие, быстрые, с лицами, замотанными грязными тряпками по самые глаза. Человек пять, может, семь — не разобрать в сутолоке.
Они просто появились, будто из ниоткуда — и подбросили в воздух пригоршни чего-то серо-бурого.
Порошок взметнулся облаком, повис над рядами. Ветер подхватил его, понес над головами.
Пыжов раскрыл рот, чтобы гаркнуть:
— Эй вы! Какого…
И вдохнул.
Мгновенный спазм. Будто раскаленные иглы вонзились в горло, в нос, в легкие. Глаза взорвались болью, слезы хлынули потоком. Пыжов согнулся пополам, кашляя так, что едва не вырвало.
Гришка-Фонарь завопил, хватаясь за лицо:
— Ослеп! Я ослеп! Горю!
Толпа дернулась, как потревоженный улей. Кто-то чихнул. Потом еще кто-то. Через секунду площадь превратилась в канонаду чихов и воплей.
— Пожар!
— Холера!
— Чума! Чума идет, братцы!
Облако серо-бурой пыли висело над рядами, оседая на лицах, забиваясь в зенки и глотки. Люди терли глаза грязными кулаками, только размазывая едкую дрянь. Кашляли, плевались, шарахались в стороны, наталкиваясь друг на друга.
А фигуры в платках работали.
Одна скользнула к согнувшемуся Пыжову. Тот охнул, впившись взглядом в безумные глаза налетчика. Молодой, наглый взгляд, заметный шрам через бровь. Быстрый рывок — и тугой кошелек исчез с пояса, а с прилавка исчезли серебряные часы с цепочкой, недавно «отжатые» у лопоухого студентика в сломанных очочках.
Другая юркая фигура сдернула с прилавка охапку лучшего сукна — то самое, что Пыжов скупил сегодня утром за копейки, и связку яловых сапог — почти новых, только вчера выменянных у гвардейского каптенармуса.
Третий тут же стырил две пары ботинок — обычных и лаковых. В общем, прилавок барыги буквально опустел.
Еще один вор опрокинул горшок Матрены. Серая жижа разлилась по земле.
Тетка рядом безудержно чихала, пока ее выручка из просторного кошеля перекочевывала в карман молодого мазурика.
Все это происходило в слепящем, кашляющем хаосе. Налетчики двигались быстро, слаженно, будто репетировали.
Кто-то кричал «хватай их» — да куда там! Стоило лишь дернуться в сторону наглых грабителей — в лицо летела очередная порция непонятной дряни…
А потом они исчезли. Растворились в толпе так же внезапно, как появились. Будто их и не было…
Ветер понемногу разносил облако. Чихание стихало, сменяясь безудержной бранью. Матерясь на чем свет стоит, люди приходили в себя — красные, в соплях и слезах, с распухшими веками.
Пыжов выпрямился, хватая ртом воздух. Лицо его было багровым, глаза в красных прожилках, как у кролика. Он машинально хлопнул себя по поясу.
Пусто.
— Кошель! — заорал он благим матом. — Кошель украли! Да твою мать! Суки! Выродки!
Огляделся.
— Ограбили! Ограбили, ироды! — завопила Матрена, рыдая над опрокинутым горшком. — Средь бела дня!
Соседка-торговка, у которой сперли связку шалей, билась в истерике.
— Сапоги! Сапоги-то какие унесли! — продолжал разоряться Пыжов, вырывая у себя остатки волос. — Свое, кровное украли!
Гришка-Фонарь сидел на земле, утирая распухшее лицо. Хрипел, плакал, матерился.
Площадь гудела. Кто-то бегал, пытаясь найти виноватых. Кто-то причитал над своим товаром. Явившийся на шум городовой только глаза тер и чихал — облако зацепило и его.
Пыжов стоял посреди разгрома, сжимая кулаки.
— Найду! — клялся он, брызгая слюной. — Найду этих гадов и своими руками…
Но кого искать? Они все были безликими. Рожи в платках. Как призраки!
Вор украл у вора. И ограбленный вор был теперь страшно возмущен несправедливостью мира.
Мы уходили дворами, петляя по лабиринту Лиговки, как стая нашкодивших котов. Воздух в легких свистел, горло драло от перца, который, казалось, въелся в саму ткань города, но настроение было — хоть в пляс пускайся. Адреналин, смешанный с шальной радостью удачи, бил в голову крепче любого вина.
— Видал⁈ Видал, как он взвыл⁈ — захлебывался восторгом Кремень, вытирая слезящиеся глаза грязным кулаком. — А этот, толстый… Как рыба на берегу, рот разевает, а сказать ничего не может!
— А баба как орала! Коврига опрокинулась, юшка течет… умора! — зло захихикал Кот.
Сивый, сопя как паровоз, тащил на горбу свернутый в трубу тюк сукна. За ним рыжий и Упырь перли стыренную обувь и шали. Я шел замыкающим, можно сказать, налегке, то и дело оглядываясь. Хвоста не было. Рынок остался позади, погруженный в хаос, бесконечные чихания, кашель и проклятия.
Добрались до базы без приключений. Ввалились на чердак, сбрасывая ношу на пыльный пол.
— Ну, станишники — разгружай! — скомандовал я.
Мешки разверзлись, исторгнув на свет божий нашу добычу. Куча получилась внушительная: пестрая, пахнущая кожей и мануфактурой. Пара яловых сапог — добротных, смазанных дегтем. Картуз с лаковым козырьком. Пиджак из плотного шевиота, хоть и ношеный, но еще бодрый, без заплат. Пять цветастых бабьих шалей, полыхающих яркими розами. И венчал это великолепие рулон отличного сукна, который Сивый, пользуясь своей медвежьей силой, в суматохе умыкнул прямо с прилавка.
Готов биться об заклад, все это тоже ворованное. В тех рядах, где мы «пошалили», другого, считай, и не было.
Кот, скромно улыбаясь, выудил из-за пазухи пухлый кожаный кошель.
— А это, Сеня, само в руку прыгнуло, — промурлыкал он. — Пока клиент глаза тер, я ему «карман пощупал».
Увидев «кожу», я нахмурился. Лишний риск. Щипать покупателей в мои планы не входило — это привлекает лишнее внимание полиции. Но когда Кот вытряхнул содержимое на ящик, ворчать расхотелось. Ассигнации, серебро, медь…
Стоило бы отругать его за самоуправство. Но, с другой стороны, прямо «щипать» покупателей я не запрещал.
Быстро пересчитали деньги из украденного Котом бумажника, смешав их с мелочью из стыренного у торговца кошеля.
— Четырнадцать рублей с копейками, — подвел я итог, сгребая деньги в кучу. — Плюс товару рублей на двадцать, а то и тридцать, если с умом пристроить. Живем, бродяги! Не зря мы к барыгам заглянули, ох, не зря!
В этот момент дверь скрипнула. На чердак поднялся Штырь.
Вид у него был унылый.
Увидев гору добра, Штырь буквально замер. Его маленькие, бегающие глазки расширились, в них полыхнула неприкрытая, жгучая зависть.
— Ничаво себе… — протянул он, подходя ближе и жадно ощупывая сукно.
Раскрыв рот, он слушал похвальбу парней о том, как разбегались торговцы и как мы «шерстили» лавки, и лицо его темнело. Походу, мелкий засранец чувствовал себя сейчас обделенным: чужим на этом празднике жизни.
Взгляд Штыря зацепился за пару лаковых штиблет, которые я вынул из мешка последними. Щегольская обувь, блестящая, с узкими носами.
Рука мелкого тут же потянулась к ботинкам.
— О! Мой размерчик! — воскликнул он, хватая штиблеты. — А то я босой, как собака, ноги сбил…
— Положь на место, — ледяным тоном оборвал его я.
Штырь замер, прижимая обувь к груди.
— Чего это? — вызверился он. — Всем, значит, добыча, а мне шиш? Я тоже в доле!
— Я сказал — положь, — повторил я, глядя ему в переносицу. — Не дорос еще в лаке ходить.
Объяснять ему, дураку, что оборванец в сияющих штиблетах — это красная тряпка для любого городового, что его сцапают на первом же перекрестке, я не стал. Много чести.
Штырь неохотно, с видимой злобой швырнул ботинки обратно в кучу.
— Ладно… А это чего?
Он уставился на серебряные часы-«луковицу» на цепочке, которые держал в руке. Те самые, отцовские часы студента, ради которых все и затевалось.
— «Бока»! — ахнул он. — Серебро! С «веснушками»! Это ж денег стоит немерено! Давай в котел, Пришлый!
Не обращая на него внимания, я спокойно сунул часы во внутренний карман куртки.
— Это не продается.
— Как не продается⁈ — взвизгнул Штырь, и лицо его пошло красными пятнами. — Ты чего, Пришлый? Крысишь? Самое жирное себе? Почему «бока» не в общий⁈ Жилишь, гад⁈
Атмосфера на чердаке мгновенно накалилась. Кремень и остальные насторожились, переводя взгляды с меня на взбешенного Штыря. Вопрос был серьезный. Утайка добычи по всем понятиям смертный грех.
— Это для дела, — процедил я сквозь зубы. — Студенту отдам. У нас с ним уговор.
— Какому такому «штугенту»⁈ — не унимался Штырь. — Мы, значитца, с делами такими на цугундер, того и гляди, загремим, а ты левому фраеру часы даришь?
Так, этот гад меня достал. Неторопливо подойдя к коротышке, я взял его за грудки, рывком приблизил его лицо к своему. Навис сверху, давя тяжелым, немигающим взглядом.
— Слишком много вопросов. Тут спрашиваю я, а ты — отвечаешь! — проговорил я тихо и жестко, вбивая каждое слово, как гвоздь. — И запомни, шкет: когда старшие говорят, ты не вякать должен, а исполнять. Сказано — для дела, значит, для дела. Пасть закрой и брысь под лавку.
Штырь осекся. Я отшвырнул его от себя. Отшатнувшись, он наткнувшись на Сивого. Тот отпихнул его тоже. Недобро поглядывая то на меня, то на блестящие штиблеты в куче тряпья, Штырь, злобно щерясь, отошел в угол.
Когда первый азарт утих, а Кремень с Сивым принялись бережно перекладывать сукно, я поднялся и обвел взглядом присутствующих. В углу, насупившись, сидел Штырь, то и дело бросая косые взгляды на гору добра. Бекас и пара мелких пацанов притихли, чувствуя, что время «праздника» подходит к концу.
— Лафа кончилась, — отрезал я, и голос мой прозвучал сухо, как щелчок взводимого курка. — На Сенную, пока пыль не уляжется, носа не казать. Пыжов сейчас землю носом рыть будет, а городовые в каждом переулке засады на «чихающих» устроят. Нам лишнее внимание без надобности.
Я повернулся к Штырю. Тот вскинул голову, в глазах промелькнуло ожидание — видать, надеялся на еще одно «чистое» дело.
— Займемся свинцом.
Штырь заметно сдулся. Его губы скривились, будто он хлебнул уксуса вместо водки.
— Значит так. — Я перевел взгляд на Бекаса и мелких. — Вы, четверо, ставитесь «на лопату». Штырь — за старшего. Каждую ночь — на вал Семеновского плаца. Копаете до рассвета. Чтобы ни одна душа вас там не видела. Днем все перебираете и моете. Норма — три пуда в день.
— Три пуда⁈ — Штырь не выдержал, вскочил, но тут же вспомнил про штиблеты и мой недавний «инструктаж», и голос его сорвался на сиплый шепот. — Пришлый, да мы там заживо ляжем! Спины же лопнут! Мы вон на Сенном за пять минут кошель сняли… а тут — в грязи ковыряться?
— На Сенном ты в проулке стоял, — напомнил я ледяным тоном. — А теперь делом займешься. Пока лето и тепло, надо брать, что земля дает. Зимой грунт не удолбишь, лопаты о камни поломаем. Это валюта, которая не горит и не портится.
Я смотрел, как Штырь нехотя опускается обратно на тряпье. Он только что видел легкие деньги, лаковые ботинки и триумф, а теперь я снова гнал его в сырую землю, к тяжелому и грязному труду. В его взгляде, который он старательно прятал, копилась не просто обида — там прорастала настоящая, ядовитая злоба.
«Пусть пашут, — мелькнула в голове холодная мысль. — Труд — лучший лекарь от дури. Когда руки от лопаты гудят, на бунты и глупости сил не остается».
Я тогда не понял одного: что судил по себе, по армейской муштре и суровым будням «диких» девяностых. Но Штырь не был солдатом. Он был уличным псом, который один раз попробовал на вкус парное мясо, и теперь корка черствого хлеба, заработанная мозолями, казалась ему не спасением, а личным оскорблением.
— Завтра на рассвете — первая сдача, — подвел я итог.
Вопросов не последовала. Повисла тяжелая тишина, в которой явственно слышалось, как «Волки» учатся не только кусать, но и тянуть лямку.
Я вышел из душного марева чердака, чувствуя, как в кармане приятно тяжелеет серебро и медь, «заработанные» на Сенной. Воздух на улице уже начал остывать, но город все еще гудел, переваривая события дня.
Ноги сами вывели к небольшой пекарне на углу, откуда несло так, что желудок предательски сжался.
Жрать хотелось, что аж кишки сворачивала.
— Слышь, хозяйка. — Я бросил на прилавок пятак. — Дай-ка пару саек. Да помягче.
Толстощекая баба, привыкшая обкладывать матом босяков, глянула на монету, потом на мое лицо и молча выдала два пышных, еще горячих батона. Я тут же принялся их грызть.
До 4-й Рождественской я дошагал быстро.
В полуподвале «Уюта» на этот раз пахло не только сыростью, но и слабым дымком — Костя послушался, протопил печь. Сам он сидел над книгами, и, хотя ввалившиеся щеки уже не казались совсем мертвенными, бледность никуда не делась. На столе сиротливо лежала корка вчерашнего хлеба — видимо, парень растягивал мои медяки как мог.
— Работаешь, химик? — Я вошел, кинув на стол одну сайку.
Костя вздрогнул, поправил очки.
— Спасибо… Я дров взял, как ты велел. И крупы. Сразу голова по-другому варить начала.
— Это правильно. Голодный мозг только о еде и думает, на науку места не остается. — Я присел на край скрипучей кровати. — Но я к тебе не просто так.
Медленно запустил руку во внутренний карман и выложил на стол серебряную «луковицу» на тяжелой цепочке.
Костя замер.
Он смотрел на часы так, словно я притащил в эту каморку частицу его прошлой, нормальной жизни. Медленно, дрожащими пальцами он взял «Павел Буре», поднес к самому лицу.
— Тикают… — выдохнул он, и я увидел, как на его глазах заблестели слезы. — Как? Пыжов бы их ни за что не отдал…
— Пыжов сегодня слишком занят — он чихает и проклинает весь белый свет, — усмехнулся я. — А часы твои вернулись. Считай, это мой вклад в твое светлое будущее.
Костя прижал часы к уху, слушая мерный ритм механики, и в этот момент я понял: теперь этот парень за мной и в огонь, и в воду. Я вернул ему не просто вещь, а веру в то, что справедливость иногда случается, если у нее есть кулаки и немного черного перца.
— Я… не знаю, что сказать. — Костя поднял на меня взгляд. — Проси, что хочешь. Я все сделаю, Сеня. Любой состав, любую реакцию…