Глава 11
Он замер, моргнул, пытаясь совместить наши лица со своими страхами, и наконец выдохнул:
— Господи… Мальчики? В такой час?
После некоторых колебаний он все же отступил в сторону, пропуская нас внутрь.
— Проходите, проходите скорее. Не стойте на сквозняке.
Внутри пахло старой бумагой, пылью и почему-то лекарствами.
Бедность здесь была тихой. Интеллигентной. Аккуратной, но от этого сердце щемило еще сильнее.
Комнатка была крохотной, мансардной, со скошенным потолком. На полу — протертый до ниток, но чистый коврик.
Главным богатством хозяина были книги. Они заполонили все пространство: громоздились на самодельных шатких стеллажах вдоль стен, лежали стопками на подоконнике, подпирали ножку рассохшегося комода. Казалось, только эти бумажные кирпичи и удерживают стены от того, чтобы не с хлопнуться внутрь.
На окне в глиняном горшке тянулась к тусклому питерскому свету чахлая герань. На столе, покрытом вязаной скатертью, стоял стакан с давно остывшим, светлым — явно спитым — чаем без сахара.
В углу, у печки, в глубоком кресле сидела женщина, кутающаяся в серую пуховую шаль. Увидев нас, она лишь плотнее запахнула ее и вжала голову в плечи, не издав ни звука.
— Прошу, присаживайтесь, — засуетился Владимир Феофилактович, сгоняя кошку с единственного свободного стула. — Право, я не ожидал… Думал, опять с требованием долга пришли.
Он виновато улыбнулся и повернулся к жене:
— Вы будете чай? Анечка, душа моя, у нас гости. Организуй, пожалуйста!
Женщина беззвучно кивнула. Шурша юбками, встала и подошла к маленькой медной спиртовке. Синий язычок пламени лизнул закопченное дно жестяного чайничка. Все это она делала молча, с какой-то обреченной покорностью.
Владимир Феофилактович пододвинул лампу ближе к краю стола, чтобы рассмотреть нас. Желтый свет качнулся и упал прямо на лицо Спицы, который до этого прятался в тени.
Спица поднял голову.
Свет выхватил левую щеку. Багровый, вздувшийся пузырем ожог, выглядел в этот момент особенно жутко.
— Боже милостивый… — Воспитатель замер с протянутой рукой.
Его глаза расширились.
— Что с вами, юноша? — прошептал он, подаваясь вперед. — Это… это откуда?
Спица шмыгнул носом и отвел взгляд.
— Хозяйка… — буркнул он. — Утюгом. За ленту.
— Утюгом? Живого человека? Ребенка? — Владимир Феофилактович побледнел. Его пальцы задрожали, он схватился за край стола, чтобы не упасть. — Да как же так… Это же варварство! Инквизиция! В нашем пресвященном веке…
Он смотрел на обожженное лицо Спицы с такой невыносимой болью, будто этот утюг приложили к его собственной щеке. В его глазах блеснули слезы. Он хотел что-то сделать, чем-то помочь, но только беспомощно оглянулся на пустые полки, где не было ни лекарств, ни еды.
Я смотрел на него и подбивал итог.
Денег здесь нет. Связей нет. Силы нет.
Здесь есть только Совесть. Голая, нищая, болезненная Совесть.
«А Совестью сыт не будешь, — подумал я. — Но это единственное, что у него есть».
Немного отойдя от шока при виде обожженного лица Спицы, Владимир Феофилактович наконец перевел взгляд на меня.
Он медленно снял пенсне, протер его краем халата и водрузил обратно на нос, словно надеясь, что оптика его обманывает. Но нет, я никуда не исчез.
— А ты, Арсений… — тихо, с какой-то горькой укоризной произнес он. — Ты ведь исчез. Сбежал. Как тать в ночи.
Он вгляделся в мое лицо.
— Мы искали тебя, Сеня. Ну… я искал. Спрашивал у городовых, в больницы заглядывал. Думал — все. Сгинул мальчишка. Замерз где-то под забором или лихие люди прибили.
В его голосе не было злости за побег, за нарушение режима. Только страх и облегчение.
— Живой, слава богу… — пробормотал он, оглядывая меня с ног до головы.
Взгляд его зацепился за мою одежду, за уверенную, не ссутуленную позу, руки, ссаженные в недавней драке.
Он, видимо, ожидал увидеть того же забитого, вечно голодного волчонка, каким я был в приюте. А увидел кого-то другого.
— Ты изменился, — растерянно проговорил учитель. — Взгляд… тяжелый стал. Недетский.
Он зябко поежился, плотнее запахивая халат.
— Где ты был, Сеня? Чем занимался? — Он кивнул на мои сбитые костяшки. — Воровал? Разбойничал?
В его тоне сквозила безнадежность. Для него, человека книжного и правильного, мой путь читался однозначно: побег — улица — криминал — каторга. Он уже мысленно меня похоронил, оплакал «бессмертную душу».
— Выживал, Владимир Феофилактович, — спокойно ответил я, глядя ему прямо в глаза. — Просто выживал. Там, на улице, законы простые: или ты грызешь, или тебя.
Учитель горестно вздохнул и покачал головой.
— Человек человеку волк, да? Это ты хотел сказать? Эх, Сеня, Сеня… Способный ведь мальчик. Арифметику на лету схватывал. Я ведь думал, из тебя толк выйдет, в приказчики выбьешься, а может, и в гимназию… А ты…
Он махнул рукой, словно ставя на мне крест.
— Я не оправдываться пришел, учитель, — твердо сказал я. — И не каяться. То, что я сбежал — это мое счастье. Иначе бы сейчас, как Спица, с утюгом на морде ходил или с голоду пух.
При упоминании Спицы Владимир Феофилактович снова вздрогнул и виновато опустил глаза.
— Да… Да, ты прав, наверное, — прошептал он. — Приют наш… Это яма. Я вижу. Все вижу, Сеня, но что я могу? Я всего лишь учитель. Маленький человек.
— Вот об этом я и хотел поговорить, — перешел я к делу. — О том, что вы можете. И о том, что будет завтра.
Пока Анна возилась со спиртовкой, ожидая, когда закипит вода в жестяном чайничке, в комнате повисла тягостная пауза. Слышно было только тихое шипение огня да шорох платья хозяйки.
— Владимир Феофилактович, — начал я, отставляя в сторону сантименты. Голос мой звучал сухо и жестко, совсем не так, как положено ученику. — Давайте без прелюдий. Кто я и где шатался — это сейчас дело десятое. Я здесь не как ваш воспитанник, которому надо читать мораль. Я здесь как человек, который хочет помочь. И, возможно, спасти ситуацию.
Учитель моргнул, сбитый с толку моим тоном. Он привык видеть во мне ребенка, а сейчас с ним разговаривал взрослый мужик, только упакованный в тело подростка.
— Помочь? — переспросил он растерянно.
— Именно. Но чтобы лечить, надо знать диагноз. Каков реальный расклад? — Я буравил его взглядом. — Без прикрас и надежд на чудо. Сколько у приюта осталось времени?
Владимир Феофилактович нервно дернул плечом. Его пальцы, длинные и тонкие, в чернильных пятнах, начали судорожно теребить пуговицу на старом халате.
— Все… все очень плохо, Сеня, — наконец выдавил он, глядя на синий язычок пламени спиртовки. — Финансирование перекрыто полностью. Мирон Сергеевич проиграл все.
— Это мне известно, — кивнул я. — Что с городскими властями? Государство же должно заботиться о сиротах. Вы ходили в Управу?
Учитель горько усмехнулся.
— Ходил. Обивал пороги. Просил перевести детей в казенный «Приют на Выборгской».
— И?
— Отказ. — Владимир Феофилактович развел руками, и пуговица в его пальцах жалобно хрустнула. — «Лимиты исчерпаны». Так мне заявил чиновник. Говорит, у них там переполнено. Ни копейки больше не выделят.
— Значит, город умыл руки, — подытожил я. — Ожидаемо. Что с людьми?
— Разбежались, — вздохнул учитель. — Кухарки, прачки… Им же месяц жалование не платили. Как только узнали, что денег нет и не будет — в тот же день собрали вещи и ушли. Остались только мы… Я да Ксения Павловна из женского корпуса. Она идейная, сказала — детей не бросит.
— А Ипатыч? — прищурился я. — Этот-то живодер чего не сбежал? У него нюх на жареное. Или надеется еще?
Владимир Феофилактович покачал головой:
— Грех так говорить, Сеня. Некуда ему идти. Он ведь сам из бывших дворовых, ни семьи, ни дома. Он там, при кухне, в каморке за печкой живет уже десять лет. Это его единственный угол. Вот и сидит, охраняет свою нору, боится на улицу нос сунуть.
— Ясно, — процедил я. — Охраняет свой угол, значит.
Я на секунду замолчал, переваривая услышанное.
— Ладно, с этим понятно, — побарабанил пальцами по столу. — Теперь о стенах. Что с самим зданием? Завтра полиция с вещами на выход попросит? Или пристав печать на двери повесит?
Владимир Феофилактович отрицательно замахал руками, да так энергично, что чуть не стряхнул пенсне.
— Нет, нет! Что ты, Сеня! Полиция тут не властна. Здание-то не казенное и не городское. Это частная собственность.
— Чья? — быстро спросил я.
— Князя Шаховского. — Учитель поднял палец, словно указывая на портрет императора. — Покойного, царствие ему небесное. Он этот дом под приют отдал безвозмездно, по духовной грамоте, десять лет назад. Но сам князь преставился этой весной.
— А наследники? — Я сразу ухватил суть. — Они-то что?
— А наследники… — Владимир Феофилактович криво усмехнулся. — Наследники, племянники его сиятельства, сейчас в Баден-Бадене воды пьют или в Париже проматывают остатки состояния. Им не до какого-то облупленного дома на окраине Петербурга.
Он вздохнул и потер переносицу.
— Я узнавал у стряпчего. Там дело сложное. Пока они в права вступят, пока управляющего пришлют, пока бюрократическая машина провернется… Полгода пройдет, не меньше. А до тех пор мы тут вроде как на законных правах. В общем, никто нас выгнать не может, пока хозяева не объявятся.
Я откинулся на спинку скрипучего стула.
Вот он. Луч света в этом темном царстве.
Мозг тут же начал просчитывать варианты. Значит, крыша есть. Причем крыша железная. Просто так городовой дверь не вышибет.
— Значит, месяц-два нас никто не тронет, если мы сами шуметь не будем и пожар не устроим, — медленно проговорил я, глядя на учителя. — Это меняет дело.
— Что меняет, Сеня? — не понял Владимир Феофилактович.
— Но стены на хлеб не намажешь. А попечители?
Я подался вперед, вглядываясь в растерянное лицо учителя.
— Купцы наши гильдейские, барыни сердобольные? В городе полно богатеев, которые любили в благотворительность играть. Им же это лестно: в газетах пропечатают, медаль на шею повесят, грехи спишут. Пусть скинутся! Объясните им ситуацию, надавите на жалость.
Владимир Феофилактович горестно махнул рукой, едва не опрокинув остывший чай.
— Какой там скинутся… — прошептал он, опуская глаза. — Забудь, Сеня. Никто нам руки не подаст.
— Почему?
— Скандал, — выдохнул он это слово так, будто оно было заразным. — Грандиозный скандал на весь Петербург. Мирон Сергеевич ведь не просто кассу выгреб. Он… как бы это сказать… опозорил Анну Францевну.
Я удивленно поднял бровь. Наша директриса, эта сухая немецкая жердь, и позор?
— В каком смысле?
Владимир Феофилактович покраснел, как гимназист, и начал протирать пенсне с удвоенной силой.
— В романтическом, Сеня. У них был… м-м-м… роман-с. Амур, так сказать. Все думали — деловые отношения, а оказалось… Теперь ее считают не жертвой, а соучастницей. Мол, они в сговоре были, любовники-разбойники.
Он тяжело вздохнул.
— Газетчики уже раздули историю. «Приют разврата», «воровское гнездо»… Общество от нас отвернулось. Давать деньги в заведение с таким флером никто не станет. Репутация — труха, Сеня. Пыль.
Я откинулся на спинку стула и криво усмехнулся.
Ну надо же. А Мирон-то, оказывается, не промах. И бабки умыкнул, и немку охмурил.
— Любовь зла, полюбишь и казнокрада. Значит, на чистые деньги можно не рассчитывать. Никаких балов, никаких пожертвований. Мы теперь прокаженные.
— Именно так, — эхом отозвался учитель. — Мы одни.
В комнате повисла тишина. Спиртовка давно погасла. Спица смотрел на нас во все глаза, переводя испуганный взгляд с меня на учителя.
Владимир Феофилактович поднял на меня глаза. В них плескалась такая безнадежность, смешанная с робкой, почти детской надеждой, что мне стало не по себе.
Внутри шевельнулось холодное понимание: я вписываюсь в блудняк космического масштаба. Одно дело — кормить свою десятку пацанов, воруя по мелочи и хитря. И совсем другое — тянуть на горбу целое учреждение, ставшее изгоем. Это не авантюра, это каторга.
Но отступать было поздно. Я сам сюда пришел. Сам назвался груздем.
— Что делать… — повторил я, поднимаясь со стула.
Подошел к окну, глянул на темную улицу. Там, внизу, текла сытая, равнодушная жизнь столицы. А здесь, наверху, решалась судьба сотни гаврошей.
Я резко повернулся к учителю.
— Доставайте бумагу, Владимир Феофилактович. И карандаш. Будем считать, сколько стоит жизнь.
Пока Владимир Феофилактович судорожно искал бумагу, его жена, тенью скользнув к столу, поставила перед нами стаканы. Чай был светлый, едва закрашенный, и от него пахло веником. Сахара, разумеется, не полагалось.
Я сделал глоток горячего пойла, просто чтобы смочить горло.
— Благодарствую, — кивнул я Анне, которая тут же испуганно отступила в тень, к своей печке.
Учитель опустился на стул напротив, положив передо мной чистый лист и огрызок карандаша. Вид у него был такой, словно он готовился писать завещание.
— Значит так, — взял я инициативу в свои руки, не давая ему времени на новые причитания. — Слезы утираем, включаем голову. Первая задача — прокорм. Завтра утром дети проснутся голодными.
Владимир Феофилактович горестно кивнул.
— Я смогу достать муки, — произнес я уверенно, хотя в голове пока был только набросок плана. — Ржаной, самой дешевой, обдирной. И крупы какой-нибудь — перловки или пшена. Мешка три-четыре на первое время.
— Три мешка? — Учитель поднял на меня глаза, полные недоверия. — Но, Сеня, это же огромные деньги! И как ты… на себе принесешь?
— Это мои заботы, — отрезал я, мысленно уже прикидывая. — Мяса не обещаю — это сейчас роскошь непозволительная. Но жир найдем. Постное масло, сало дешевое. Капусты бочку. Пустых щей наварим — горячее в живот, уже жить можно. С голоду не пухнут, когда щи есть.
Учитель слушал, и в его взгляде читалась смесь надежды и ужаса перед масштабом моих обещаний. Но тут его осенило.
— Сеня, это все чудесно, это спасение… Но кто готовить будет? Аграфена, кухарка наша, сбежала первой, как только жалование задержали. Прачки ушли. Я же, простите, яичницу с трудом жарю, а Анечка… — он покосился на жену, — она слаба здоровьем. Наварить щей на сто душ — это же каторжный труд! Там котлы неподъемные!
Я криво усмехнулся.
— Владимир Феофилактович, вы меня удивляете. У вас в здании сотня здоровых лбов. Руки-ноги есть.
— Дети? — не понял он.
— Они самые. Сами справятся. Девчонки постарше — к котлам. Чистить, варить, мыть, раздавать. Мальчишки — дрова колоть, воду таскать, печи топить. Организуем дежурства, бригады.
Я подался вперед.
— Будут не просто сироты на попечении, а работники. При деле.
Лицо учителя вытянулось. Он посмотрел на меня так, будто я предложил продать воспитанников в рабство на галеры.
— Сеня… — прошептал он, и щеки его пошли красными пятнами. — Ты что такое говоришь? Это же… Это неприлично!
— Что неприлично? Картошку чистить?
— Мальчики и девочки… вместе? На кухне? Без надзора взрослых дам? — Он замахал руками. — Это же… разврат может выйти! И вообще, это эксплуатация детского труда! Это против всех правил заведения! Они воспитанники, а не прислуга. Их учить надо, а не к котлам ставить!
Я с грохотом поставил стакан на стол, прерывая этот поток интеллигентского бреда.
— Владимир Феофилактович, очнитесь! — рявкнул я, заставив вздрогнуть даже его жену в углу.
Спица перестала жевать губу и вытаращился на нас.
— Выбор простой, как мычание, — жестко продолжил я. — Или непедагогично выжить, или прилично сдохнуть с голоду. Вы хотите завтра смотреть в глаза голодным детям и говорить: «Простите, деточки, обеда нет, повар сбежал, зато мы вашу нравственность соблюли?»
Учитель открыл рот, но я не дал ему вставить слова.
— Вы знаете, что будет с их нравственностью на улице через неделю? Девчонки пойдут телом торговать за булку хлеба, а парни — кистенем прохожих глушить. Вот там будет разврат. А на кухне, с ножом и картошкой — это труд. Труд облагораживает, учитель. А голод — озлобляет и превращает в зверей. Выбирайте.
Владимир Феофилактович замер. Он смотрел на меня, и его правильный мир рушился под ударами моей логики.
Наконец он ссутулился, словно из него выпустили воздух. Снял запотевшее пенсне и дрожащими пальцами принялся протирать стекла краем засаленного халата.
— Бог с вами, Сеня… — тихо, сдаваясь, произнес он. — Вы правы. Жестоко правы. Пусть работают. Лишь бы сыты были. Я… я присмотрю.
Я выдохнул. Первый бастион взят.
— Вот и ладно. С кашей и поварами разобрались. Теперь о главном.
И постучал карандашом по столу.
— Мука и крупа — это затыкание дыр. Нам нужна система. Бюджет. Где брать деньги и, главное, сколько? Доставайте ваш гроссбух, учитель. Или любые записи, что есть. Будем считать, во сколько обходится спасение душ в этом городе.