«Колесуха» — так на языке арестантов называлась Среднеамурская железная дорога. Дорогу прокладывали через вековые таежные дебри. Люди работали по колено в болотной жиже. Тучами налетала мелкая мошкара — гнус. Охрана, спасаясь от гнуса, палила огромные дымные костры.
Для Котовского закапчивалась первая половина каторжного срока. Шестой год с него не снимали ручных и ножных кандалов. Железо изменило его прежнюю походку — легкую, порывистую, — теперь он ходил вразвалку, приволакивая ноги.
В стылое январское утро — было крещенье — за Котовским явился старший надзиратель Балябин — из амурских казаков.
— В контору, — мотнул он головой.
Через пустынный двор побрели к приземистому флигелю. С верхних этажей, где помещались политические, высовывались любопытные.
В тесных комнатках конторы топились печи. Когда Балябин доложил о прибытии, несколько инженеров с раскрасневшимися лицами отошли к окнам, стали лихорадочно закуривать.
Люди свежие, сразу определил Котовский, раньше никто из них на строительстве не показывался.
Начальник тюрьмы, мучаясь от изжоги и похмелья (вчера вечером он засиделся в гостях, а сегодня — служба проклятая! — его подняли на ноги чуть свет), показал Котовскому, чтобы подошел ближе. Один из инженеров, самый молодой, разглядывал закованного каторжника с таким вниманием, будто собирался его покупать.
Как потом выяснилось, привели Котовского вот зачем. В семи километрах от Казаковской тюрьмы находилась старая заброшенная шахта, лет десять в нее уже никто не спускался. Пользуясь тем, что поблизости пройдет железная дорога, дирекция приисков решила проверить, можно ли возродить шахту. Для этого была послана группа инженеров. Приехавшие добрались до шахты, заглянули в сгнивший шурф, но спускаться вниз никто не захотел. Пришла мысль обратиться к администрации Казаковской тюрьмы — уговорить кого-либо из отпетых каторжников рискнуть. В награду пообещали кое-какие поблажки.
Большинство инженеров, люди пожилые, семейные, в один голос утверждали, что возродить шахту — дело безнадежное. Составить акт — и концы в воду. Им возражал молодой инженер. Он-то и настоял обратиться к начальнику тюрьмы.
— В кандалах не полезу, — заявил Котовский.
— Кандалы снимут, — поспешил заверить молодой и взглянул на начальника тюрьмы. Тот кивнул набрякшим лицом:
— Снимем.
Первый пробный спуск наметили на следующий день.
Казалось бы, невелика тяжесть — восемь фунтов, но, когда с рук и ног упали опостылевшие кандалы, Григорий Иванович ощутил удивительную легкость. Ничто больше не связывало, не гремело, движения стали бесшумны, ловки. Одно неприятно: нестерпимо чесались натертые лодыжки и запястья.
В Александровском централе, перед тем как расстаться с Молотобойцем, Григорий Иванович сказал, что товарищ Павел обещал некий адресок в Иркутске.
— А, знаю, — кивнул тот. — Запомнишь?
Несколько лет иркутский адрес манил Котовского (станция Хилок, «Казенный дом», барак железнодорожных рабочих). Кажется, он дождался счастливого момента: с него сняли кандалы. Другого такого случая может и не подвернуться.
Шахтный ствол — ясно и неспециалисту — сгнил, обветшал. Снизу, из черного провала, пахнуло сыростью. Инженер, опасливо отстраняясь от края бездны, вытягивал шею, чтобы заглянуть. Бледный, он отошел к своим коллегам, они о чем-то заговорили.
Риск, риск, конечно, однако какой еще выход? Лица господ в черных фуражках с надеждой оборотились к раскованному каторжнику. Конвойные солдаты уже приготовили бадью, висевшую на канате. Интересно, надежен ли хоть канат?
Задание Котовскому на первый раз было такое: пройти по штреку (если это возможно) и в концевом забое подобрать кусок руды.
— Ты, слушай! Ты все понял? Ну, с богом!
Конвойный, мордастый казак с нашивками младшего урядника, стал подталкивать арестанта к бадье.
— Давай, давай… Ты чего это — боишься? Лезь… У-у, сволочь!
Была не была! Решившись, Григорий Иванович перенес ногу через край бадьи. Заскрипел ворот.
Подняли его наверх не скоро. Солдаты ловко подхватили бадью, оттащили в сторону от страшного провала. Каторжник продолжал сидеть в бадье, опустив голову. С лица его сходила бледность.
Инженеры смотрели на него, как на поднявшегося из преисподней.
— Ну, — спросил урядник, — достал?
С трудным вздохом каторжник выпрямился.
— Поди сам достань!
Оглянувшись на начальство, урядник угрожающе зашевелил рыжими бровями:
— Ты что это, а? Насмешки строить? Да я тебя…
Подошедшим инженерам Котовский сказал:
— Там завал — во! Сначала надо гору своротить.
— Господа, я же говорил, предупреждал! — плаксивым голосом заговорил пожилой человек с бородкой надвое. — Никакого уважения, даже обидно… Всякий мальчишка…
После короткой обидной перепалки к Котовскому обратился молодой инженер. Его юное безусое лицо пылало, точно от пощечины.
— Слушай, ты! За неделю справишься? — и кивнул в сторону шурфа.
Раздумывая, Котовский пожал плечами:
— Можно попробовать.
— Ладно, завтра начнешь. На сегодня хватит.
На следующий день Котовского отвели на шахту под конвоем трех стражников. Затем с ним стали посылать только двоих. Возвращались затемно, к самому отбою.
Мордастый урядник всю дорогу туда и обратно ругал тюремное начальство, бездельников инженеров и Котовского, — из-за этой затеи на шахте у него не оставалось времени на хозяйство.
Однажды тюремный парикмахер Стасик, свой человек, передал политическим, что Котовский просит сахару и спичек. Губельман, большевик, значительно поднял брови. Спрашивать не полагалось, но без расспросов ясно: готовится побег. В несколько дней собрали, передали и с нетерпением стали ждать.
Утром, когда колонну каторжных собирали на работу, Стасик сообщил, что вчера вечером он брил Котовского. Если, сказал Стасик, что-то и произойдет, то только сегодня. На худой конец завтра. Такое у него предчувствие.
Вечером в тюрьме поднялся переполох. Начальство в полном составе спустилось в подвальный этаж, осмотрело одиночку Котовского и с удрученным видом показалось во дворе.
Губельман поманил пробегавшего мимо надзирателя Балябина.
— Эй, дядя, случилось что?
— Не до вас… — отмахнулся тот.
Конвой с Котовским к обычному часу с шахты не вернулся. Подождали еще немного, затем послали проверить. Все выяснилось на следующий день. В шахте нашли тела застреленных казаков. Мордастый урядник был раздет до белья. Сомнений не оставалось: убив конвойных, каторжник переоделся в казачью форму и бежал. По всем признакам, расправа со стражниками произошла примерно в полдень, следовательно, у бежавшего, чтобы замести следы и оторваться от погони, были почти сутки. Много…
В казачьей форме, с винтовкой, Котовский заходил в села, делая вид, что разыскивает беглого каторжника. Местным властям он устраивал разносы за небрежное несение службы.
Таким образом удалось добраться до таежной полосы. Дальше двигаться стало труднее. Он питался сахаром, обогревался у костров. Вообще, побег из-под стражи оказался самой легкой частью задуманного плана. Впереди лежали тысячи верст зимней тайги.
Села он обходил стороной. Особенно приходилось остерегаться казачьих поселений. С той поры он возненавидел казачью верноподданность, их разудалые чубы, лихой залом папах.
В случае поимки спасения быть не могло, — за убийство стражников его неминуемо ждала петля.
Адрес, который он запомнил со слов Молотобойца, принадлежал «прачке» — так у подпольщиков назывались люди, занимающиеся подделкой паспортов. Раздобыв чей- нибудь документ, они промывают его каким-то раствором, а затем на очищенном бланке вписывают нужную фамилию.
Явка в железнодорожном рабочем бараке была «перевалочной». Молотобоец снабдил Котовского условным паролем — одной репликой, — и товарищ Мирон, хозяин квартиры, помог ему обзавестись необходимым документом. Григорий Иванович понимал, что «липа» ненадежная: вместо печати был приложен медный пятак с затертыми хлебным мякишем буквами, чтобы на бумаге отпечатался только орел. Сдавать для прописки в полицию такой паспорт опасно, но передвигаться с ним можно.
И для Котовского потянулся долгий-долгий путь. Он нанимался грузчиком, чернорабочим на стройку, кочегаром на мельницу, молотобойцем, кучером, разливщиком на пивзаводе. На одном месте не задерживался. Его поимкой занимался сам департамент полиции. Мобилизованы шпики Петербурга, Москвы, Киева. Всюду он видел свои фотографии, читал описание своих примет.
В обычной жизни человек ходит по улицам и чувствует себя совершенно одинаково со всеми окружающими. Но беглый словно бы отмечен какой-то незримой печатью, точно с седлом на голове. Кажется, его опознает первый встречный и заорет, указывая пальцем.
Понемногу он научился узнавать людей, к которым можно обратиться, не рискуя быть разоблаченным. Он отсыпался в теплых избушках путевых обходчиков, в избенках и бараках городских окраин, где ютились мастеровые. С этими людьми было проще, легче, безопаснее, и он все чаще вспоминал товарища Павла, указавшего ему путь на много лет вперед. Старик Мулявин славил так называемую государственную жадность мужика, — теперь бы он и сам нашелся, что ему ответить. Много еще нужно было сил и времени, чтобы и крестьянина поднять на уровень, где собственная выгода сливается со всенародной.
К лету он выбрался на Волгу. Товарищ Павел был прав, когда шутил, что революционеру в первую очередь необходимы ноги, — не знать усталости от погонь. Григорий Иванович убедился в этом сам, выбираясь из Сибири.
Самодержавие пышно отпраздновало трехсотлетие дома Романовых. Глядя, как в ночное небо взвиваются гирлянды беспечных праздничных огней, Григорий Иванович вспоминал предсказание Молотобойца. Прощаясь в Александровском централе, тот сказал, что новая революция будет совсем не такой, какая была. На всем пути Котовский видел одно и то же: страна похожа на взведенный курок. Показное благополучие висело на ниточке.
Из Сибири он вернулся совершенно другим человеком. Как не походила родная Бессарабия на далекую студеную Сибирь! Здешнему бедняку трудно было представить немереные пространства за Уралом. Здесь крестьянин ковырялся на скудном наделе, там — хоть захлебнись землей. Но допотопный, примитивный уровень хозяйства был одинаков и там и здесь. Сибирский мужик обрабатывал землю настолько плохо, что она не могла обеспечить даже его семью. Один плуг приходился на четыре двора. Во многих хозяйствах не было ни коровы, ни лошади. Зачастую политические ссыльные разбирались в земледелии лучше, чем местные жители.
Помещик Георгий Стаматов, к которому он под чужим именем нанялся управляющим (ватагой), выписывал ворох газет. По вечерам хозяин просматривал их одну за другой, сердито швырял на пол и брюзжал: «Прогнило, все прогнило!» После него газеты забирал управляющий, подолгу вчитывался в телеграммы из столиц и, положив газетный лист на колени, задумчиво покачивал головой.
По селам прощальным плачем заливались гармошки, пьяно горланили новобранцы. Царское правительство сгоняло под ружье огромную мужичью армию.
Завидев строгого управляющего, крестьяне уважительно снимали шапки.
Григорий Иванович измерял взглядом нескладных подвыпивших парней, в глазах которых водка не могла убить страх.
— На немца, значит?
— Известно дело…
— А чего вы с немцем-то не поделили?
— Да разве мы? Мы его в глаза не видели. Там они что-то… — и неопределенно показывали вверх.
— Так пускай они и дерутся! А у вас и дома дел полно.
— Это так, гм… Да ведь… как?
Ну смотрите, зря головы не подставляйте.
Газеты скупо, сквозь сжатые зубы сообщали об отступлении и вдруг громко, во весь голос оповестили империю об успехе Брусиловского прорыва. Стаматов съездил в Кишинев, поотирался в тыловых учреждениях и добился привилегии отбирать пленных для полевых работ. В имение прибыли мадьяры и австрийцы (Григорий Иванович как- то увидел: пленный по-пластунски полз по бахче, сорвал дыню, заметил управляющего и со всех ног бросился бежать. Григорий Иванович усмехнулся и поехал своей дорогой).
С газетных страниц глухо доносилось об интригах в Зимнем дворце, все чаще поминалось имя тобольского конокрада, вознесшегося к самому трону. Обстановка в стране грозила скорыми переменами.
С некоторых пор в имение Стаматова стали забредать в поисках работы подозрительные люди с шарящими вокруг глазами. Григорий Иванович понял, что петля сужается.
Однажды Стаматов зазвал управляющего в дом и, спросив о том о сем по хозяйству, как бы между прочим сообщил, что в имение приехал пристав со стражниками, говорит, что ищет Котовского, — тот будто бы с каторги сбежал и объявился где-то в здешних местах.
Вот оно! Рано или поздно ищейки должны были напасть на след. Но так просто он им в руки не дастся. С первых дней в имении он отобрал для себя выносливую лошадь, кормил ее отборным зерном и постоянно водил с собой в поводу, чтобы она была всегда рядом. Пускай попробуют догнать!
Стаматов ничего не заметил в лице управляющего.
— И еще одно попрошу: осторожней с речами. Мало ли, знаете…
Пристава управляющий увидел во дворе корчмы, тот распекал за что-то уставших стражников. Нерасседланные лошади стояли на солнцепеке, измученно отлягивались от слепней.
Григорий Иванович и ругал себя за прежнее сумасбродство, и ничего не мог с собой поделать. Ну вот зачем он лезет к стражникам? Снова захотелось испытать судьбу, пройтись по краю пропасти? А ведь казалось, что с прошлым покончено навсегда.
Сняв шляпу, Котовский вежливо поздоровался. Пристав окинул его взглядом и не отозвался. Лишь узнав, что перед ним управляющий, небрежно козырнул.
Испытывая, как все в нем натянуто и дрожит от неуемного озорства, Григорий Иванович осведомился, не может ли он чем-нибудь помочь. Пристав, дуя себе в расстегнутую грудь, поблагодарил. Он изнывал от жары и с тоской оглядывал необозримые поля: ну где тут отыскать беглого? Ведь не дурак же он, чтобы запросто попасться на дороге.
«Докладная записка
Кишиневского полицмейстера
начальнику Бессарабского
губернского жандармского управления
о задержании Г. И. Котовского
г. Кишинев. 26 июня 1916 г.
Получив сведения о том, что разыскиваемый беглый каторжник, грабитель Григорий Котовский находится в имении Стаматова, на вотчине Кайнары, Бендерского уезда, в качестве ватаги, 24 сего июня я предложил кишиневскому уездному исправнику Хаджи-Коли принять участие в задержании Котовского. В тот же день, ночью, я с исправником Хаджи-Коли, приставом 3 участка Гомбарским и еще несколькими чинами вверенной мне полиции выехали на автомобиле в названное имение Стаматова. Около 12 часов дня на следующий день, 25 июня, Котовский, исполняя обязанности ватаги, разъезжал по экономии и, очевидно заподозрив в посланных мною в экономию переодетых в крестьянское платье, якобы ищущих работы… наблюдающих за ним, верхом же скрылся. Ввиду сего, за ним мною была устроена погоня. Скрываясь от погони, Котовский менял головной убор, слезал с лошади (возможно по причине усталости последней) и прятался в хлебах, пользуясь их большим ростом. Наконец, в 5 1/2 часов вечера он был замечен в ячмене; я подбежал к месту, где ячмень шевелился и, увидев недалеко от себя Котовского, потребовал поднять руки вверх, но так как он исполнением этого моего требования медлил, я произвел в него из имевшейся при мне винтовки выстрел, коим ранил его, Котовского, в левую сторону груди. К тому времени подбежали и другие чины полиции…»
Выстрел из винтовки был произведен в упор. Надобности в нем не было никакой: преследуемый стоял во весь рост, без оружия. Стрелявший специально метил в левую сторону, намереваясь поставить последнюю точку в надоевшей полиции истории.
К лежавшему в ячмене истекающему кровью человеку подошел Хаджи-Коли, наклонился. Повышение по службе пошло ему на пользу. Бывший пристав выглядел человеком, добившимся не только сытости, но и постигающим комфорт жизни.
— К-каналья! — брезгливо проговорил он и пнул раненого, остерегаясь испачкать в крови сапог.
Спустя две недели газета «Маленький одесский листок» сообщила о переводе Котовского, еще не залечившего рану, из кишиневского замка в одесскую тюрьму.
В Одессе он узнал, что судить его будет военно-окружной суд. Но и суд присяжных тоже не давал никаких надежд на спасение. Он понимал, что влип окончательно, с ним теперь посчитаются за все, «размотают на всю катушку», как говорили заключенные. Тем более, что на суд нажимал военный губернатор, торопя разбор дела.
«Из приговора Одесского военно-окружного суда
г. Одесса 4 октября 1916 г.
…Суд постановил: подсудимого Григория Котовского, 35 лет, подвергнуть смертной казни через повешение…»
Услышав приговор, он сжал губы. Переполненный зал жадно пялил на него глаза, но он, не отрываясь, смотрел на высокий стол, за которым стояли судьи. Дряблые старики, склеротики в эполетах, они стояли в ряд, точно ждали команды повернуться и уйти. Глядя на них, не расходилась и публика.
Относительно приговора у Котовского с самого начала не было никаких иллюзий. И все же наступил момент, когда на него повеяло могильным холодом, он почувствовал, что здесь собрались кого-то хоронить: это когда его снова ввели в зал, конвой вокруг с лязгом обнажил шашки и преданно выпучил бессмысленные глаза, когда председатель начал торжественно читать: «По указу его императорского величества…»
А жить хотелось! Именно сейчас! Глупо умереть от рук режима, который сам-то еле дышит и все-таки тащит за собой в могилу каждого, кого успеет прихватить; глупо умереть, когда так много понял, увидел, узнал, когда коснулось озарение открытия, ощущение большого смысла жизни.
В тюремной карете конвойные солдаты поглядывали на него со страхом, как на человека, которого ждет ужасный ночной обряд умерщвления, и остерегались задеть его локтем или коленом. Ни один из конвойных не согласился бы остаться с ним один на один. Для них, живущих, он был уже отгорожен… Важность приговора и всего, что связано с приведением его в исполнение, продемонстрировали и тюремные надзиратели. Они приняли осужденного из кареты, полные некой значительности. Когда его вели по коридору, из камер раздавались голоса:
— Гриша, ну как?
Надзиратели торопили его:
— Скорей, скорей…
У себя в одиночке он собрал вещи, вышел.
— Прощайте, товарищи!
Мертвая тишина. Затем поднялся страшный шум. Заключенные колотили в двери табуретками, парашами, посудой.
— Сволочи! Палачи!
— Протестуйте, товарищи!
Почти бегом Котовского отвели в отдаленное крыло тюрьмы, втолкнули в заранее приготовленную камеру. Прогремел замок в двери, все затихло, и он очутился один. Что у него осталось? Часы ожидания, ночные шаги по коридору, угол тюремного двора, четыре ступеньки наверх, табуретка и суровая петля, надетая вонючим мужиком с широкими ноздрями и запахом водки из бороды…
Коридор, где помещались одиночки приговоренных к казни, был широкий, светлый, в три окна. Но, видимо, потому, что он так разнился с остальными тюремными коридорами, здесь веяло смертью. Пол застлан мягкими дорожками, надзиратели разговаривают шепотом. Единственные звуки — скрежет замков.
Обследовав свою камеру, Григорий Иванович разобрал нацарапанную надпись: «Осталось недолго. Уже был врач». Кто здесь сидел? Когда он отсюда вышел в последний раз? Неожиданно Григорий Иванович вздрогнул и резко обернулся: через глазок в двери на него смотрел надзиратель. Крышка глазка опустилась, но тут же беззвучно поднялась снова. Надзиратель не отходил от двери. Через несколько дней от такого беспрерывного и беззвучного разглядывания он стал приходить в бешенство.
В тюрьме было заведено, что приговоры приводились в исполнение в час ночи, в самое глухое время суток. Работал палач Егорка, получая за каждого повешенного по пятьдесят рублей.
Сразу после полуночи далеко в коридоре раздавались шаги нескольких человек. Идут! И у каждого, кто ждал и слушал, замирало сердце, подкашивались ноги: за кем сегодня? Скрежетал замок, и тишину тюрьмы разрывал истошный вой обреченного. Дверь камеры захлопывалась, но голос смертника был все равно слышен. Крик несся так тоскливо, так невыразимо безысходно, что взрывалась вся тюрьма. Заключенные орали, бесновались, били в двери камер. Постепенно тюрьма успокаивалась, не засыпали лишь смертники. Им судьба давала отсрочку еще на один день. Сегодня не их черед. Но каждый мысленно следовал за тем, кого связали и уволокли, — вплоть до того момента, когда последнее движение пронзит все тело вздернутого за шею над эшафотом…
Каждую ночь Григорий Иванович ждал, что шаги оборвутся у его двери, и, прислушиваясь, запускал руку в ворот рубахи, принимался гладить шею. В такие минуты его одолевали частые глотательные движения. Как наяву, он представлял жесткую удавку и даже гадкое прикосновение рук палача, когда тот станет дергать за ноги, чтобы повешенный скорее умер… Нет, пусть только они войдут, пусть сунутся! Покорно он им шею не подставит!
Он опрокидывался на постель, когда там, у палача, должно было все кончиться, и забывался ненадолго дурным коротким сном, а утром поднимался вялый; резало глаза, давило голову. До обеда ходил, как не проснувшийся совсем, но после обеда снова начиналось ожидание, приготовление… Скорей бы уж, что ли!
Приговор военно-окружного суда подлежал утверждению командующим Юго-Западным фронтом генералом Брусиловым.
18 октября администрация тюрьмы получила уведомление, что «главнокомандующий приговор суда о лишенном всех прав состояния Григории Котовском утвердил, заменив смертную казнь каторгой без срока».
В один из суматошных дней ранней весны семнадцатого года, после оглушительного сообщения из Петрограда о царском отречении, в Одессе, в городском театре, во время антракта состоялся невиданно яростный аукцион.
Объектом необычной купли-продажи оказался предмет в какой-то степени вульгарный, низменный, однако по капризу времени, если хотите, символический, обломок старого, разрушенного насовсем: в продажу были пущены ножные кандалы Григория Котовского. События последних дней, когда опустевший трон явился как бы венцом борьбы за новую Россию, снова вознесли имя Котовского на самый гребень острого общественного любопытства.
Виновник торжества присутствовал в театре, и разодетая праздная толпа, по южному азартная, наэлектризованная, давилась, лезла, неприлично пялила глаза. Котовский выделялся из толпы: в косоворотке и пиджаке, в высоких сапогах, обритый наголо.
Таким или примерно таким толпа запомнила его по дням последнего процесса, когда здесь же, в Одессе, в переполненном зале военно-окружного суда, Котовский, еще не залечивший рану от полицейской пули, но тем не менее закованный в ножные и ручные кандалы, выслушал приговор о казни через повешение. Тогда, в зале суда, толпа была отгорожена от него не только деревянным отполированным барьером, — между нею и приговоренным к смерти человеком стояла еще целая, еще усердно исполнявшая свои обязанности государственная система царской России.
Лицо Котовского от длительного пребывания в тюрьме, в зловонной камере поражало театральную публику обескровленностью. Иногда, когда уж слишком пристальным становилось любопытство женщин, Котовский вспыхивал и дерзко вскидывал глаза, сощуривался (как тогда, во время приговора), и у женщин обморочно подгибались ноги: в мрачном взоре знаменитого каторжника мерещилась им бешеная скачка по ночной степи, пальба, ранения навылет, тюремный двадцатисаженный замок с веревочным обрывком на стене, сырые подземелья Нерчинска. Да, этот человек преодолел все, чем располагала тюремная Россия с ее централами и пересылками, с сибирскими зловещими рудниками для обреченных.
— Ура Котовскому! — раздался чей-то молодой и звонкий голос.
Вздохнув, Григорий Иванович с потаенной мукой человека, выставленного напоказ, взглянул на распорядителя аукциона. Низенький господин во фраке, выставив обтянутый жилеткою животик, в обеих руках вздымал над головой массивную цепь с двумя железными браслетами.
Торг постепенно нарастал и завихрялся, цены быстро лезли вверх.
— Две тысячи пятьсот! — выкрикивал распорядитель, впадая сам в азарт от накалявшихся страстей толпы.
— Сто больше! — упрямо раздавался голос адвоката Гомберга, душистого мужчины в перстнях, в кудрях с пролысинкой и яркими зубами.
Отгремел третий звонок, антракт кончился.
— Две восемьсот!
— Сто больше!..
Котовский потуплялся и жестким пальцем проводил по усам, как бы наклеивая их плотнее. Все, что сейчас происходило вокруг него, была, как думал он, сплошная «показуха». Ну, отречение. Ну, новая Россия. А что переменилось? Из тюрьмы сюда, в театр, его доставил конвоир. Камеры в тюрьме полным-полны, администрация осталась прежней, новизна сказалась только в том, что самим узникам разрешено было побеспокоиться об улучшении своего суточного рациона. Однако обратись он к этим господам с призывом раскошелиться на помощь заключенным — как же, держи карман! А вот за кандалы… Черт с ними, пусть хоть так чем-то помогут.
— Три тысячи! — провозгласил распорядитель и снова поднял кандалы, словно нахваливая их добротность.
— Сто больше! — достав платок, Гомберг принялся вытирать багровый затылок.
Внезапно толпа зааплодировала. Распорядитель, лучась, источая приятность, вручил победителю трофей и широко, по-театральному облобызался с ним крест-накрест. О Котовском было забыто, и он оглянулся, отыскивая конвоира. Старорежимный караульный с ружьем прятался где-то за колонной.
Толпу понемногу размывало. Гомберг с недоумением смотрел на свою покупку. Мелкая плотная цепь кандалов издавала мягкий, маслянистый звук. Куда ее девать?.. Распорядитель, низенький, толстобокий, укатывался шариком. Игра кончилась.
— Гос-спода!.. — раздался прекрасный голос адвоката; он привлек внимание всех, кто еще не успел скрыться в дверях зрительного зала. Победитель аукциона во всеуслышание заявил, что он дарит кандалы театру на вечное хранение. Это был ловкий, остроумный выход, и слова адвоката были покрыты торопливыми аплодисментами. Величественные капельдинеры уже закрывали двери в зал.
Довольный Гомберг, пришаркивая лакированными штиблетами и утираясь платочком, догнал распорядителя; они оживленно заговорили и скрылись за массивной дверью.
В пустом фойе появился стражник и выжидающе кашлянул, поглядывая на Котовского. Театральная роскошь пугала караульного, его мелкое деревенское лицо выглядело измученным. Один за другим конвоир и заключенный пошли к широкой парадной лестнице. Спускаясь по ковровым ступеням, Котовский задумчиво вел рукой по мраморным перилам. Сегодня, когда его вывели из тюрьмы и он увидел обыкновенные окна в домах, он поймал себя на мысли, что такие окна не настоящие, а устроены лишь для украшения, так как на них нет решеток, висят занавески и наставлены цветочные горшки.
На улице сырой ветер с моря хлестнул по лицу и вмиг выдул из-под арестантского бушлата все остатки тепла. На углу Котовский увидел расхлябанного гимназиста в пенсне и с винтовкой на ремне. Сложив ладони ковшиком, гимназист давал прикурить разбитной цветочнице Марусе, в лучшие дни стоявшей на самом бойком месте города — угол Дерибасовской и Екатерининской. Марусю знала вся Одесса. Ветер трепал юбчонку цветочницы, она зажимала ее в колени и озябшим личиком оборачивалась на море, на порт, откуда несло пронизывающей сыростью.
— Табаку надо, — вспомнил Котовский наказ товарищей по камере.
— Еще чего? Не пропадут, — нелюдимо буркнул конвоир, движением головы приказывая не останавливаться. Ему не терпелось поскорей вернуться в привычное тепло тесной тюремной караулки.
Котовский остановился, глаза стали бешеными.
— Я т-тебе что сказал?
Конвоир с ружьем под мышкой испуганно попятился, махнул рукой:
— Ладно, ладно… Как цепной. Давай тогда деньги, что ли.
Он уже проклял час, когда получил на руки такого хлопотного арестанта. Извелся с ним сегодня. А ну взбредет ему в башку сбежать? И убежит, не от таких бегал. Вон он какой бугай! Рассказывали, — в смертную камеру, где он дожидался казни, остерегались входить. Живым бы он не дался. А теперь, как от петли избавился, сам черт ему не брат.
— Человечности не понимаешь, — проговорил Котовский, когда они тронулись дальше. — Недавний, видно?
— Иди давай, — обиженно отвернулся стражник, закидывая ненужную винтовку за плечо. — С вами по-человечески… сам без головы останешься.
— Слушай, давай бегом, а? — внезапно предложил арестант, задорно крякая и колотя себя по бокам. — Согреемся хоть.
— Не положено, — все еще обиженно держался караульный, однако шагу прибавил, и они пошли рядом, задевая друг друга плечами…
Через несколько дней, уже не в театре, а в кафе Фанкони, в продажу бросили ручные кандалы Котовского. Против ожидания, торг получился вялый, выручка составила всего семьдесят пять рублей. Интерес к «историческому моменту» катастрофически падал, даже митинги пошли на убыль. С царским отречением свыклись настолько быстро, словно никакого царя в России не было и в помине.
Проходили недели, месяцы, кончался апрель. Горячий южный город оделся в летнюю зелень. Заключенные одесской тюрьмы волновались. Объявлена свобода, а где она? Их успокаивали тем, что тюрьма в Одессе считается лучшей в Европе: дескать, в других тюрьмах заключенным приходится куда труднее, а ведь ничего, ждут. Но в общем ожидание должно вот-вот кончиться. По распоряжению Керенского создана специальная комиссия, в скором времени она соберется и начнется разбор дел о помиловании.
Помилование?! Вот так так! А чьим же именем? Или кто-то уже успел сесть вместо царя?
На возмущения арестантов тюремная администрация отвечала старыми испытанными мерами — запретами и наказаниями. Ничего другого ока не знала, не хотела, да и не признавала.
В ответ заключенные озлоблялись еще больше.
Так продолжаться бесконечно не могло.
У всякого, кто наблюдал в те дни взъерошенный российский быт и задумывался над происходящим, невольно появлялось ощущение, что многое в стране осталось незаконченным, волна новизны, поднятая в феврале, остановилась где-то на полдороге. Как будто все дело было в том, чтобы разрушить старое! И мало, очень мало было тех, кто понимал, что своим февральским шагом огромная страна только вступала в длительную и грозную эпоху.
Выстрел «Авроры», грохнувший осенним мокрым вечером, стронул с места и обрушил такую лавину событий, каких история еще не знала. Все, что было пережито после Февраля, оказалось сущим пустяком по сравнению с тем, что ожидало впереди. С этого дня, точнее, вечера уже и без того уставшую Россию ожидали еще годы и годы затяжной борьбы, кровавой и безжалостной.
Семена векового гнева дали щедрые и грозные всходы. Страну встряхнуло и переболтало, все разломилось глубоко и страшно. Сам он, недавний каторжник и смертник, скакал впереди сказочно выросших бойцов, и от топота эскадронов дрожала земля, а слитный вопль атакующих раскалывал небо.
Всякий раз, когда трубач играл «атаку», а знаменосец со штандарта сдергивал чехол, он вскидывал клинок и впереди бригады пускал во весь мах своего коня навстречу вражескому реву, первым из всех подставляясь под пули и клинки.
Ему некогда было задуматься и осознать, что по ним, сегодняшним, знаменитым или безымянным, будут настраиваться будущие поколения. Мысли и желания его были обыденнее, проще. Он знал: земля, уставшая от грохота разрывов, тачанок и кавалерийских лав, станет в конце концов заниматься тем, чем и положено земле, — давать радость работающему на ней человеку, чтобы он уже никогда не проклинал своего рождения. И на полях войны он жил и работал, как агроном, который готовит пашню для урожая. Ради будущего он с треском ломал все, что за века сложилось и срослось, ради этого он вел бойцов, — так, с Южной группой войск он сделал героический переход от Одессы до Житомира, затем вернулся и отвоевал Одессу, после чего бригада с боями прошла по Украине и выбила последнего врага за Волочиск, за Збруч…