Глава двадцать первая

В своем поезде в Инжавино командующий войсками выразил Котовскому сочувствие, имея в виду самое последнее сообщение о том, что в Тамбове, в больнице, умер и второй ребенок комбрига. Тухачевский не подозревал, что Григорий Иванович выехал из своего штаба, не получив этого известия, и о новой утрате еще ничего не знает.

Врач, встретивший Котовского в больнице, тоже полагал, что несчастному отцу известно о смерти обоих близнецов, и был напуган, увидев, как помертвело лицо комбрига.

— Но разве вы… — и поспешил объяснить, точно оправдываясь: — Мы же звонили! Я специально распорядился…

Он догнал посетителя в коридоре второго этажа, подал ему халат и, помогая влезать в рукава, объяснил, что у роженицы неожиданно пропало молоко, одна девочка умерла через три дня, другая выдержала пять суток.

— Положение вашей жены тяжелое, скрывать не буду. Да и не считаю нужным! Подбодрите ее, поддержите. Человек она еще молодой.

В тесном халате, машинально ловя тесемки на рукаве, Григорий Иванович несмело заглянул в палату и остановился, встретив потухший, утомленный взгляд Ольги Петровны, лежавшей под сереньким казенным одеялом на железной коечке. Она узнала мужа, и боль, укор, неожиданная радость — все промелькнуло в ее глазах в одно мгновение.

Чувствуя избыток своей силы, он осторожно приблизился к койке, взял ее руку. В больничке, одна, она выглядела покинутой, забытой всеми. Ольга Петровна отвернула лицо, крепко сжав ресницы. На тощей подушечке под щекой расплывалось мокрое пятно.

— Ну, ну… Оля… — пробормотал он. Ока одна, в одиночку, перенесла огромное несчастье, даже два подряд, и он сейчас не мог избавиться от ощущения, что как раз в этом-то его огромная вина, будто, бросив бригаду и все свои дела, прискакав сюда, он что-то спас бы, изменил, повернул по-своему.

— Где ты так долго? — наконец спросила она, медленно перекатив на подушке голову. Лицо ее осунулось, поблекло, огромные глаза разглядывали его с болезненным выражением, точно сочувствуя, что ему не довелось увидеть даже второй девочки, дожидавшейся его в течение целых пяти суток.

Опустив голову, он держал вялую, обессиленную руку жены, бесцельно перебирал ее пальцы. Да, так и не успел приехать, не мог. Он и сейчас-то… А, будь оно все проклято! Дела, дела, сплошные дела и обязанности. Мало, слишком мало выпадало им времени, когда они могли ни о чем не думать, никуда не торопиться, просто быть вдвоем. Но разве за эти скудные вечера, пусть и насыщенные согласием и нежностью, можно наверстать дни, педели, даже месяцы, которые они вынуждены были проводить порознь?

Вздохнув, Ольга Петровна высвободила руку, убрала со щеки прядь рассыпанных волос.

Она уже жалела, что упрекнула его. Она знала, командиры относятся к людям, которым открыты высшие цели войны, на них лежит забота о самом главном — о победе. Командир обязан смотреть дальше всех и видеть больше всех, для того он и поставлен наверху, а остальные подчиняются ему беспрекословно. На сознании всемогущества командира построена уверенность бойцов в бою. Командир, как боевой штандарт, обязан быть все время на своем месте, на виду. (Потому-то он с таким испугом вскочил на ноги, когда в бою под Горинкой близкий разрыв снаряда смел его с седла и бросил наземь. Он вскочил, ничего не видя и не слыша, думая лишь об одном: чтобы его видели опять на командирском месте. Он тогда сел на запасную лошадь и довел бой до конца и позволил себе свалиться, лишь передав бригаду Криворучко. Потом, в лазарете, куда его доставила Ольга Петровна, он сам не мог понять, откуда у него взялись такие силы. Ольга Петровна говорила, что с медицинской точки зрения было бы лучше, если бы он не насиловал себя, не вскакивал и не кричал: «Коня!» Но сознавала и она, что так было нужно, необходимо, и знала, что, если бы потребовалось, он умер бы в седле — наперекор всякому благоразумию.)

Глядя в оживающее лицо жены, Григорий Иванович помог ей лечь повыше, поправил под головой подушку.

— Ты знаешь, — заговорил он, намереваясь отвлечь ее от мрачных мыслей, — едем мы сейчас, гляжу: у Николай Николаича под ногами сверток. «Что такое?» — спрашиваю. «А, ерунда, — говорит, — не обращайте внимания». — «Как это так — не обращайте!..» Разворачиваю. И что ты думаешь? — с загадочной улыбкой он уставился в лицо жены.

Бледные губы Ольги Петровны невольно сложились сердечком, она ждала продолжения рассказа.

— Белье! — с наигранной радостью выпалил он.

— Какое белье? — в недоумении нахмурилась Ольга Петровна. — И говори, пожалуйста, потише, у меня голова разламывается.

— Извини, извини!.. — он наклонился совсем близко. — А белье для тебя, понимаешь? Чтобы выписать и забрать. И хорошее белье, отличное! Я, конечно, сразу за Николай Николаича: «Где взял?» — «Дали», — говорит. «Кто?»

Помялся он, потом: «Борисов». Ты представляешь? Это они, черти, потихоньку от меня! Где-то, значит, достали и вроде бы в подарок. «Ах ты, — думаю, — ну, погоди у меня…»

Ольга Петровна спросила о бригаде, он бодро заверил ее, что все нормально. Пусть скорее поправляется, скоро домой. Последние денечки остаются.

— Гриша, у меня почему-то Колька не идет из головы. Вчера опять во сие видела. И вот дурная какая-то я стала, что ли: понимаю, ничего с ним случиться не может, а душа не на месте. Ты не знаешь, Семен глядит за ним, нет?

— Семен-то?.. — Котовский неожиданно закашлялся, стал зачем-то шарить по карманам, но вынул не платок, а часы, взглянул, щелкнул крышкой и спрятал — Неужели не глядит? Ты лежи, не думай.

Она взяла его руку, опустила.

— Гриша, как приедешь, посмотри: у него правый сапог трет. И он терпит. А чего терпеть? На колодке разбить — две минуты. И Семен, как дурак, ничего не видит. Он и ест-то, наверное, всухомятку!

— Да нет, — отбивался Григорий Иванович, — с едой у нас сейчас ничего. Наладилось.

— Гриша, может, ты их сюда пришлешь? Зачем они теперь тебе? Все уж, наверно, кончилось? А мы тут вместе. Все, знаешь, свои…

— Да вообще-то… это самое… Конечно, если с одной стороны взглянуть… Но если с другой стороны…

— Слушай, Гриша, ты что-то от меня скрываешь! А ну- ка посмотри, не отворачивайся… Гриша, я же все равно узнаю. Гриша, у меня душа не на месте! Слышишь?

— Оля, Оля! — испугался он. — Да ты что?

О, черт! Хоть бы кого-нибудь на помощь.

Но вот задребезжала дверь, в палату зорко заглянул и сразу же направился к больной давешний врач. Сообразил!

— А ну-ка, ну-ка, что тут у вас? — приговаривал он, быстро обмениваясь с Котовским взглядом. Подошел, взял руку Ольги Петровны и завел глаза в потолок, считая пульс. — Спокойно, спокойно. Вы мне мешаете…

Отгороженный врачом от настойчивого взгляда жены, Григорий Иванович на цыпочках тронулся к выходу.

— Гриша, ты уходишь?

Он вздрогнул и робко посмотрел назад.

Врач с озабоченным лицом, молча, одним взглядом приказал ему: идите же, уходите, ради бога!..


На взгляд Борисова и штабных, из Тамбова комбриг вернулся точно после тяжелой, затяжной болезни. Иногда, выслушивая доклад, он вдруг настолько уходил в свои мысли, что говорившему ничего не оставалось, как умолкнуть и ждать, когда комбриг очнется. Всякий раз при этом Котовский испытывал неловкость, старался переломить себя, но, видимо, раздумья, точившие его, были настолько сильны и неодолимы, что брали свое, — взгляд комбрига мало-помалу тускнел, полузадергивался веками, и он, вроде бы продолжая слушать и вникать, незаметно уносился куда-то далеко-далеко. Такого за ним не помнил даже Юцевич.

Угнетенное состояние комбрига тревожило начальника штаба и комиссара. Юцевич советовал отдохнуть, встряхнуться.

— А Матюхин? — напомнил Борисов.

— Не на год же! День, даже полдня — и нормально.

Об отдыхе и сам Юцевич втайне мечтал. В эти дни он был завален работой сверх головы, высох над бумагами. Штаб войск в Тамбове требовал всяческих сводок, списков отличившихся в боях. Кроме того, предстояла перерегистрация членов партии, пришло распоряжение выделить людей для учебы в комуниверситете. А надо бы еще подумать о подборе опытных инструкторов для занятий с комсоставом, похлопотать о ветеринарном персонале, о кузнецах с инструментом. А кони в эскадронах без овса, кормятся одной травой, а медоколодок без своего обоза…

Оторвавшись от опостылевших бумаг, Фомич простонал, что ему не мил белый свет. Сейчас, сказал он Борисову, вместо всей этой канцелярщины, самое милое дело отправиться в поле, на тот же, скажем, покос.

— Представляешь, Петр Александрия? — заломив руки за голову, Юцевич сладко потянулся и так мечтательно замер. — Послать к чертовой матери все карты, сводки, донесения, отодвинуть подальше телефоны и доклады, снять с истомившегося тела военные ремни и все, что стягивает и как бы обязывает, и день напролет с наслаждением ступать босой ногой по мягкой, ласковой траве; а тут бы еще дождик налетел, шумный, но коротенький и теплый, после которого так одуряюще пахнут вянущие, скошенные травы; а там и вечер незаметно подошел, тихий, под высоким бледным небом, первая звездочка над полем, дым костра, пар от котелка, пресный дух от речки в камышах…

С минуту, не меньше, молоденький начальник штаба очарованно смотрел в потолок избы, на лице забытая блаженная улыбка, затем потряс головой и рассмеялся.

— Ну-у, брат! — крякнул Борисов и не смог сидеть, поднялся. — Расписал, аж слюни потекли! Так в чем дело? Может, устроим?

— Проще простого, — вяло отозвался Юцевич и, зевнув, с сожалением окинул взглядом заваленный стол. — Мне некогда, а вам… чего же?

— Бодрей, бодрей давай! — подгонял его Борисов. — Сам же предложил.

— А может, мне завидно? Вы, значит, поедете, а я тут плесневей?

В конце концов было послано за взводным Симоновым, начальником гарнизона в селе Медном. Юцевич занялся своими делами, организацию выезда в поле Борисов взял на себя.


Предложение отдохнуть Григорий Иванович встретил равнодушно (Борисову показалось — даже с неохотой, но Юцевич успокоил комиссара: в поле, за любимой крестьянской работой, отвлечется комбриг).

С выездом немного припозднились. Впереди всех, стоя в дребезжащей бричке, крутил вожжами Слива. На ногах начальника пулеметной команды драные опорки, на голове широкая соломенная шляпа. Потешая бойцов, к бричке подскакивал неуемный Мартынов и пытался сорвать шляпу, Слива отмахивался, делал зверское лицо.

Комбриг ехал в одиночестве, смотрел в гриву Орлика. Держась позади, Борисов сочувствовал ему и не находил; чем помочь. Говорить что-то, утешать? Словами тут ничего не сделаешь. К тому же только ли о своем горе размышлял комбриг? Над бригадой висел долг: Матюхин с двумя полками отъявленных бандитов. Пусть чем-то сможет помочь доставленный из Москвы Эктов, — все равно последняя оставшаяся операция потребует необычайного напряжения сил, выдумки, риска. Борисов уже имел случай убедиться, что это такое — последние бои (любой военный знает, что самые тяжелые бои — последние), оттого-то и подал Юцевич мысль об отдыхе, — комбригу было необходимо освободить голову от всяких посторонних мыслей, обрести возможность целиком сосредоточиться на выполнении задачи.

Во всей позе отрешенного, ничего не замечающего вокруг комбрига угадывалось одно: усталость. Борисов вспомнил, что Юцевич предупреждал его о дне рождения комбрига, но что-то помешало тогда, подоспело срочное, неотложное, и день пролетел в делах, в заботах (кажется, как раз гнали Антонова к Бакурам), а теперь, пожалуй, возвращаться неудобно… Сорок лет! Ничего не скажешь — возраст… (Неожиданно впереди, в гурьбе верховых бойцов, раздался взрыв хохота, комбриг поднял голову, всмотрелся и снова опустил.)

Незаметно для самого себя Борисов попал под влияние незаурядной натуры Котовского и, подобно Юцевичу и всем бойцам бригады, стал его восторженным почитателем. Особенно сказались на его отношении к комбригу прошлогодние бои на Украине, когда бригада выбила остатки петлюровцев за пределы республики, за Збруч. Именно в тех боях за Проскуров и Волочиск он получил убедительный урок того, что на войне своя арифметика и разгром врага достигается не одним грубым превосходством в силе. Под впечатлением одержанной тогда победы он пришел к выводу, что выдающиеся люди именно таким образом и влияют на самый ход истории: своим умом, упорством, волей они заставляют развиваться события в необходимом им направлении, истории же остается лишь записывать за ними…

Загрузка...