Для поездки к Котовскому запрягли тележку с плетеным коробом, набросали сена. Запрягал Герасим Петрович.
Когда в короб, приминая сено, уселась принаряженная Настя, старик склонил голову набок, умильно распустил морщинки.
— Ах, Сем, я и свадьбу вам отгрохаю! Сам за все возьмусь. Вот увидишь!
— Ладно тебе! — грубовато отмахнулся Семен, разбирая вожжи и оглядываясь, все ли в порядке. Встреча с комбригом мучила его неизвестностью: а ну примется пушить?
Затрусил конь, набирая размашистый ход, забренчало подвязанное ведро. Совсем домашний, семейный выезд. Настя натягивала платок, закрывая лицо от солнца.
В селе Медном, где находился полевой штаб бригады, Зацепа остановил подводу и передал вожжи Насте. Оглядел себя, застегнулся и поправил фуражку.
В штаб он вошел затянутым, словно военная форма делала его неуязвимым. Он никогда не робел перед начальством, но авторитет комбрига, да и предстоящий разговор требовали, чтобы выглядел он, как положено.
Волновался Семен напрасно. Вчера из Тамбова пришло наконец долгожданное сообщение: Ольга Петровна родила двух девочек. Григорий Иванович был счастливо обескуражен (все-таки двойня — вот не ждали, не гадали!). В том, что вместо ожидаемого сына родились дочери, девочки (сразу целая семья!), он находил неизведанное удовлетворение и, с трудом сдерживая улыбку, вертел головой, блестел глазами.
— А что? Мальчишки, говорят, к войне, девчонки — к миру. Нормально!
Строго взяв под козырек, Зацепа стал докладывать о прибытии, но комбриг, с непривычно расстегнутым воротом, весь какой-то нараспашку, вылез из-за стола, обнял его, и они молча, лбом ко лбу, замерли. Не снимая рук с плеч Зацепы, комбриг отодвинул его и заглянул в глаза.
— Здесь она? Зови.
Семен показался на крыльце. «Пошли», — мотнул он Насте головой.
Проникаясь волнением, Настя на ходу обирала соломинки, поправляла пышные, с напуском в плечах рукавчики. Платок она спустила, волосы пригладила на обе стороны.
— Ну-у… Семен! — пропел комбриг и в восхищенном изумлении расставил руки. — Кра-савицу сыскал! Молодец.
Семен кашлянул, переступил.
Так, с расставленными руками, точно собираясь заключить невесту в объятия, Григорий Иванович подошел ближе. Настя ойкнула и закрылась концами платка. Комбриг повернулся к Зацепе.
— А помнишь, оставаться не хотел? Ух, зверь! Еще поругаться с тобой пришлось.
— Ладно старое-то вспоминать, — укорил его Борисов.
— Бригада гордится тобой, Семен! — с чувством сказал Котовский и сжал кулак.
Без привычки к похвалам переварить слова комбрига было трудно. Зацепа опустил глаза, стоял покаянно, точно в чем-то виноватый. Котовский наговорил Зацепе столько сердечного, что Настя совсем застеснялась, незаметно взяла жениха за руку, крепко сжала и уже не отпускала. Так, рука в руке, они и вышли из штаба.
Комбриг лег на подоконник животом и смотрел на молодых, кивал им из окна и улыбался до тех пор, пока не забренчало ведро.
— Ах, черти-девки, а? Что с нашим братом делают! — он отвлеченно улыбался и словно прислушивался к своим словам. — А мужик-то… лев!., орел!
Вздохнул и еще раз выглянул в окно.
Поздней ночью к темному миловановскому дому, крадучись, пробрался человек, озираясь, приник к стене, затем тихонько стукнул в окно. Зашлепали шаги, тихий женский голос спросил:
— Кто там?
Вместо ответа человек прижал к стеклу растопыренную ладонь.
— Господи!.. Сынок!.. — простонала Милованиха и кинулась в сени отворять.
В темноте она припала к нему, замерла.
— Тихо, тихо, — басил Шурка. — В избу пошли.
Завесили окна, зажгли лампу. Отец сидел босиком, в одном исподнем, ногой чесал ногу. Шурка жадно рвал зубами мясо, жмурился, присаливал — оголодал в лесу.
— Сынок, да вас не кормят, что ли? — не выдержала мать.
Перестав жевать, с оттопыренной щекой, Шурка тяжело посмотрел на нее, ничего не сказал. От страха мать положила ладонь на губы, но на Шурку смотрела жалостливо, со слезой. В лесу он пропах дымом, оброс грязью, волос посекся. Даже постарел как будто…
— Слух есть, уходит Котовский-то, — сказал сам Милованов.
— Знаем. — Шурка оглядел обсосанную кость, приложился в одном месте. — Мы еще гульнем. Мы еще саму Москву тряхнем за чуб!
— Сынок, — вздохнула мать, — уж не до Москвы бы. Какая вам в ней корысть? Люди жить начинают. Погляди-ка днем…
— Изменщики! — Шурка ударил по столу и тотчас оглянулся на дверь, на окна. — Доберемся мы до них, дождутся!
— Сынок, а может явиться тебе? Говорят, закон есть — милуют, кто явится. Пожалей ты свою головушку. И мы бы с отцом умереть могли без горя.
— Мамаш, — закипятился Шурка, застучал костяшками, — шибко мне не по душе ваши слова! Как бы вам худо не было за такие речи. У себя мы за такое наказываем беспощадно, можно сказать, караем. Под чью это вы дудку поете, мамаш?
— Ты постой, — вмешался отец. — Ладно пугать-то. Ты лучше скажи, сколько нам еще из-за угла поглядывать? Сколько ждать?
Шурка, опьянев от сытости, хорохорился.
— Эх, не знаете вы, какая у нас сила! Ну да еще услышите. А может, и увидите.
— Люди свадьбы играют, у людей праздник, а вы? — пригорюнилась Милованиха, качая головой. — За что нам наказание такое?
— Какие свадьбы? Кто? — заинтересовался Шурка.
Услышав, что соседка Настя Водовозова выходит замуж, он надолго уставился в угол, затем с усилием поднялся.
— Ладно. Пойду я. Обо мне, понятно, никому ни слова.
Взял хлеба, прошлогоднего сала и прямо с порога растворился в темноте.
Герасим Петрович обещание молодым сдержал и в хлопотах о свадьбе сбился с ног. Старик посновал везде, точно собственного сына женил.
Он отозвал в сторону Мартынова, дружку жениха, и стал его учить.
— Слушай и запоминай. Обязательно запомни!.. «Аж ты ведьма, аж ты веретевница, аж ты заключевница! Тогда ж ты мою свадьбу возьмешь, когда в Русалим-град сходишь и господню гробницу откроешь, самого господа в глаза ввидишь, и тебе в Русалиме-граде не бывать и господней гробницы не вскрывать и господа не видать, и потому дзелу у вас не бывать…»
— Дед, — взмолился Мартынов, — ни хрена не пойму! Дзелу… Из поляков выдрал, что ли? По-моему, тык-пык и поскорей за стол.
— Оголодал!.. Если хошь по-людски, не прекословь!
— Отец, да шибко-то зачем?
— А куда торопишься? Это ж на всю жизнь!
В избе стоял накрытый стол. Ходил вокруг торжественный Самохин и что-то поправлял, переставлял. Богатый получился стол, хоть перед кем не стыдно!
Захлопотавшемуся старику Самохин заявил:
— На гармони самолично согласен играть!
Герасим Петрович, пересчитывая стаканы, рюмки, вилки, отмахнулся от него.
— С музыкой твоей! Людей разгонишь.
— Обижаешь, отец!..
— Господи!.. — спохватился старик. — Все помнил, а рушники забыл!.. Борька, Борис, Бориска, слышь? Беги за рушниками!
Обряжая невесту, голосисто распевали девки:
Луга мои, зеленые луга!
В тех ли лугах все ковыль да трава,
В той ковыле белый олень золотые рога.
Мимо ехал добрый молодец,
Стегнул оленя плеточкою…
На улице, на бревнах, праздничное оживление. К Самохину, достававшему гармонь, приставал с ученым разговором успевший где-то выпить Милкин.
— Товарищ боец, интересуюсь знать: а сколько верст до солнца?
— Не мельтеши, — отпихивал его Самохин. — Выпил — иди спать.
Взревела гармонь, в круг вышел Мартынов, истомленно повел бровью, плечами, махнул себя по волосам и, притопнув каблуком, сверкнул глазом на гармониста: «Эх, ходу дай!» Самохин от старательности прикусил губу, рвал мехи, не жалел — не осрамиться бы!
Выскочил избегавшийся Герасим Петрович.
— Чего раньше времени? Тачанку подавай! Ехать надо.
Разукрашенной тачанкой правил на вытянутых руках Борис Поливанов. Сидел как именинник, весь светился радостью.
— Ты зубы-то не скаль! — одернул его Герасим Петрович.
— Папаш, так праздник же!
Подали еще одну упряжку, телегу с коробом, стали рассаживаться. Качнув тачанку, поднялась и села Настя, расправила на коленях платье. Наряд ее мгновенно, в десятки глаз, изучили и остались довольны. Мать с отцом молодцы: меняли, приторговывали, собирали помаленьку дочь. Знали, все равно подойдет положенный срок… У Семена вороньим крылом блестели вымытые волосы, начищены сапоги. Мартынов подталкивал его и шипел, чтобы не сидел кулем, а смотрел бы по-орлиному, руку упер в бок. Семен отпихивался локтем: «Отвяжись!»
Близко сунулся Герасим Петрович, велел наклонить ухо.
— Ты не думай, я с попом договорился, он тянуть не будет…
Хотел еще что-то сказать, но заверещал сиповатый бабий голос, и все невольно повернули головы: показалась Фиска, шла, приплясывая под частушку:
Воскресенье подошло,
Не пойду молиться.
Етто времечко прошло,
А пойду учиться.
Увидев снаряженный выезд, Фиска умолкла, отыскала глазами невесту и умилилась чужому счастью, чужому празднику, стала сморкаться, вытирать глаза. И жалко ее, непутевую, стало всем вокруг: тоже ведь живой человек!
Верхом на Бельчике гарцевал ухоженный Колька, заломил кубаночку, горячил коня.
Украдкой, для одних молодых, Герасим Петрович пробормотал:
— «Святой Кузьма, подь на свадьбу, скуй нам свадьбу крепку, тверду, долговестну, вековетну».
И махнул заждавшемуся Борису:
— Трогай!
Разом взвились ленты, загремели колокольчики, девки подхватили песню:
Ты поди в собор-церковь,
Позвони во большой колокол,
Пробуди ж ты родного батюшку
И родную матушку…
Разукрашенная тачанка с молодыми взлетела на бугор возле ветряка и покатилась вниз. Рядом скакал Колька, влитый в седло картинно, под Котовского.
В другой упряжке вдогон пластались кони…
Спохватившись, Герасим Петрович кинулся в избу ругаться с матерью невесты. Не догадалась дура-баба с вечера поставить холодец в погреб, теперь жди, когда застынет!..
Иван Михайлович Водовозов ехал с родней в тележке с коробом. Разнаряженная родня приехала из другой деревни. Откровенная зависть родни заставила его испытать в душе нескрываемое довольство. Она, родня-то, всегда подсмеивалась над его неудачливостью, пропащей головушкой называли и Настю. А она возьми да и подцепи себе вон какого жениха! Это ничего, что у него одна гимнастерка на плечах. Нынче на богачество иначе надо глядеть. Сегодня он гол как сокол, а завтра, глядишь, до него и не дотянешься. Если уж сам Котовский к нему, как рассказывала Настя… Нет, не прогадала дочь, нисколь не прогадала!
До церкви долетели бешеным скоком. Мотались конские морды, летела пена, заливались бубенцы. Скручивая коням шеи, Борис лихо осадил у церковного крыльца. Переполох копыт и дробь колес оборвались, точно отрезало, лишь бубенцы еще звенели с минуту, не менее. Семен Зацепа, строгий и прямой, свел невесту на землю и подставил локоть. На них глазели, напирали, перешептывались — Семен и бровью не шевельнет.
Томиться он начал в самой церкви, когда в лицо ему ударил сложный теплый запах, подогретый огоньками скудных свеч. Негромкий мужской голос за притворенными расписными дверями что-то обыденно бубнил, точно бранился.
В парадных и, казалось бы, тяжелых, наваленных одна на другую одеждах появился старенький священник, и у Семена дернулся кадык, — он точно увидел своего врага. Такие вот, патлатые и сладкоголосые, всю жизнь были заодно с офицерьем и всякими буржуями, вместе с ними причинили столько зла и ему самому, и всему трудовому народу… Очень вовремя сзади кашлянул Иван Михайлович, один раз, потом еще, еще. Семен увидел, как цвело лицо Насти, вспомнил, какое уважение оказала ему бригада, разрешив венчание, и унял себя, приблизился к попу с каменными скулами, с бровями в линию: дескать, ладно, делай свое дело, мы потерпим.
Дряхлый попишко глуповато, со страхом поглядывал на вооруженных людей. Лицо жениха не обещало ничего хорошего. Шашка, маузер, ремни… И поп заторопился, словно виноватый, стал частить проглатывая окончания фраз.
Колька, причесанный, со свечой в руке, стоял прямо, навытяжку, подражая Семену, но в умытом личике, в жадных глазенках горели неуемные ребячьи огоньки.
Снаружи в церковь вскочил Борис Поливанов, оставшийся при лошадях, заорал:
— Семен! Братцы… Банда!
Все лица разом дернулись назад, к дверям. Бахнул близко выстрел, на паперти раздались бабьи взвизги, крик.
Первым нашелся древний попик. Подхватив длинные негнущиеся полы своих одежд, он проворно юркнул внутрь и слегка хлобыстнул дверцами царских врат.
Пальба уже трещала, не умолкая.
С высоты церковного крыльца Семен разглядел пригнувшихся к конским гривам людей, зеленые лоскуты на бараньих шапках, карабины. Отметил, что сидят они не на подушках с веревочными стременами, а в настоящих седлах. Матюхинцы! Откуда их черт занес? Уж не поп ли предупредил? Ну, если только поп!..
Колька, потеряв свою нарядную кубаночку, бросился в седло, рванул повод, и Бельчик, сев на круп, брыкнул передними копытами. Борис Поливанов, лихорадочно выпрягая лошадь из тачанки, кричал:
— Семен, ты своих не бросай! Мы их задержим!
«Эх, пулемет бы!..»
Зацепа кинулся обратно в церковь.
Девка совсем потеряла голову. Семей выругался. Ах, наказанье! Ну куда ее сейчас?.. Спрятать бы…
Возле церкви кипела короткая схватка. Бухали выстрелы, взмахивали шашки. Мало, мало наших! Неужели не услышат в Шевыревке? Нет, вон кто-то вырвался, пригнулся к конской шее и полетел. Господи, хоть бы это был Колька… Доскачет, скажет!
Не выпуская руки Насти, Семен поворотил за церковь. Побежали вдоль стены. За ними отец Насти, Водовозов.
Иван Михайлович ударил ногой в какую-то калитку.
— Тут мужик знакомый!
В окне мелькнуло чье-то испуганное лицо.
Торкнулись в дверь — закрыто. «Ах гады, законопатились!» Остался сарай, больше некуда.
Приваливая дверь сарая бороной, Иван Михайлович вздохнул с облегчением.
— Так надежнее.
Полезли наверх, на сеновал, для безопасности отпихнули после себя лестницу.
Послышался топот копыт, ударили в ворота.
— Здесь! Здесь!
Семей затравленно заозирался. Надо же так влипнуть!
— Пустите-ка, папаш! — Он отодвинул тестя и посмотрел вниз, в гомонивший, растворенный настежь двор. Высунул дуло маузера, прицелился. Щелкнул выстрел, на сеновале запахло порохом.
— Есть один! — возвестил Семен.
Скупые, на выбор выстрелы Зацепы заставили бандитов отхлынуть и прижаться к стенам. Они, конечно, будут стараться взять его живым. Старайтесь, надейтесь! А тем временем наши подоспеют…
Внизу, во дворе, стали совещаться, спорить. Водовозов поднял голову и прислушался, потом подполз к Зацепе и в очередь с ним глянул во двор.
— Батюшки, сам!
— Который «сам»? — насторожился Зацепа.
— Ну сам, он и есть сам. Матюхин.
— Да что ты говоришь! Тогда, папаш, нам надо его добыть. Мы же его по всей земле ищем!
Но Водовозову было не до главаря оставшихся бандитов. Его беспокоила наступившая вдруг тишина, затем раздался бабий плач, голос хозяина стал о чем-то слезно упрашивать. Иван Михайлович понял, что будут поджигать сарай.
Потянуло дымом, затрещало.
— Там у него погреб есть! — Водовозов кашлял и отмахивался от густеющего дыма.
Вертя головой, чтобы дым не лез в глаза и не мешал прицеливаться, Семен стрелял вниз. Потом запаленно обернулся к тестю, прокричал:
— Папаш, вы сейчас… вот что. Я тут с ними по-своему. А вы Настю сберегайте. Прошу вас… даже приказываю.
Водовозов и Настя полезли с сеновала. Семен слышал, как внизу хлопнула крышка погреба.
У него кончились патроны, он бросил маузер и страшно заругался. Дым наплывал и заставлял пригибаться к полу. Загудело пламя, облизывая крышу.
Он спрыгнул вниз, здесь было не так жарко, как наверху, но дым стоял густой, тяжелый. Шарясь в темноте и задыхаясь, он споткнулся и понял, что это было устье погреба, о котором ему говорил Водовозов. Затем он отвалил борону, распахнул дверь и выхватил шашку.
На мгновение его ослепило пламя, мускулисто гудевшее сплошной стеной, но он нагнул голову и ринулся в огонь.
— Ура-а!.. — ревел он, вываливаясь из сарая в искрах, в дыме, с шашкой над головой.
Посреди двора стояла группа перепоясанных натронными лентами людей, и среди них громадный черный мужик с курчавой бородищей до самых глаз. Все-таки он отшатнулся, этот зверовидный мужик, увидев горящего бойца, и плечо Зацепы сладко заныло от предчувствия хорошего удара шашкой. Точно в атаке, он направил на него бег своего воображаемого коня.
Торопливый выстрел, затем другой заставили его споткнуться. Словно обрадовавшись, враги открыли беспорядочную стрельбу, и Семен стал опускаться боком вниз, не переставая тянуться шашкой в своем последнем боевом порыве.
Подскочить к нему осмелились лишь к упавшему. Набросились и остервенело кололи и рубили еще долго после того, как остановилось его железное сердце.