Глава пятнадцатая

— Конь какой добрый! — похвалил комбриг, оглядывая великолепные стати мартыновского жеребца. — Чей такой?

Мартынов приосанился:

— Трофей, Григорь Иваныч. В бою добыл.

— Под Бакурами?

— А где ж еще? Там наши многие разжились.

— Тогда плохо, Константин. Это не тот трофей. Ты его обязан хозяину отдать.

Чернявое лицо Мартынова расплылось в самодовольной ухмылке:

— Поздно, Григорь Иваныч. Если б раньше чуток…

— Ничего не поздно! — оборвал комбриг.

— Поздно, — продолжал скалиться Мартынов. — Срубил я хозяина. И не пикнул. Ему теперь конь, как зайцу… кхе… Он на том свете пешком бегает.

— Это не хозяин, — Котовский, сдерживая бешенство, цедил слова и не позволял Мартынову отвести взгляд, — это бандит. А хозяин ждет. Может быть, уже ищет.

— Ну, если объявится… — с ложной готовностью уступил Мартынов.

— Объявится! — пообещал комбриг. — Отдай коня начхозу, понял? И смотри, я тебя знаю — сам проверю.

Мартынов сразу скис, с сожалением провел рукой по лошадиной шее.

— Слазь, слазь, — поторопил его Котовский. — Что, сам не понимаешь?

— Да понимаю, Григорь Иваныч. Как не понять? А все ж таки жалко!

По распоряжению комбрига всех коней, отбитых у бандитов, согнали в село Рождественское. Хозяева, у кого антоновцы позабирали рабочих лошадей, могли туда явиться, узнать своих и получить их обратно.

В Шевыревке о приказе Котовского узнали в конце дня и засомневались: а нет ли здесь какого обмана? С какой стати отдавать то, что захвачено в бою?

Брат Емельяна, Степан, не стал дожидаться утра и отправился в Рождественское на ночь: невтерпеж. Отговорить его Алена не смогла. Всю ночь потом она не сомкнула глаз и прислушивалась: не едет ли? Степан вернулся счастливый. Свою лошаденку он отыскал и привел домой.

— Эх вы, хозяева! — кряхтел он, устраивая донельзя отощавшую конягу в сарай. — Ее на дрова испилить…

— Руки есть, рук не жалко, выходим, — проговорил Емельян, наблюдая тихую хозяйскую радость брата. Съездив в Рождественское, Степан будто ожил. Лошадь — она всему хозяйству основа. Кроме того, Степан считал, что, если возвращают лошадей, значит и с новым налогом не будет никакого обмана. Как Ленин сказал, так и выйдет.

Он рассказывал, что народу за лошадьми понаехало — гибель. Ну, известно, кому удача, кому нет. На обратном пути Степан разговорился с мужиком из деревни Холмы, тот жаловался, что уцелевшие после Бакур бандиты позабыли всякую совесть: «Разгасились на человеческую жизнь — никакого уему нет».

— Наши будто шалыганят, миловановского парня видели.

— Шурку? — удивился Емельян. — Все еще живой, выходит?

— Говорят, о доме соскучился. Не завернул бы.

— Пускай бы завернул! — У Емельяна сами собой сжались кулаки. — Уж мы бы его встретили!

Он вышел из сарая и увидел Кольку. Праздно скрестив на груди руки, Колька наблюдал, как в соседнем дворе ребятишки играли в «расстрел». Тот, в кого «стреляли», опрокидывался навзничь и шибко раскидывал руки. Кольке хотелось сделать замечание, что убитый человек валится совсем не так, однако вмешиваться в ребячьи игры не позволяло достоинство. «Мелкота… — презрительно думал он. — Ничего еще не видели».

Емельян спросил его о Зацепе, Колька сказал, что Семен с самого утра уехал в поле, — там вместе с крестьянами на покосе работали и гарнизонные бойцы.

— Вернется, пусть зайдет, — наказал Емельян и ушел в ревком.

Новость о Шурке Милованове отбросила его к страшным дням, когда деревня оказалась залитой кровью. Стольких людей сразу лишились! Теперь их не вернешь. А они сейчас вот как нужны!.. Емельян хотел посоветоваться с Зацепой: неужели и такому вот, как Шурка, если он явится добровольно, тоже выйдет полное прощение? Нет уж, с кого, с кого, а с Шурки-душегуба спросить не грех. Он, паразит, о себе здесь хар-рошую память оставил! Не забудется вовеки. Ребятишки малые подрастут и все время будут помнить…

Занимаясь делами, Емельян нет-нет да и вспомнит Шурку. В конце концов он решил, что Шурка едва ли согласится на добровольную сдачу, — слишком велики грехи у парня. Но тоска одичавшего в лесу бандита о доме рано или поздно заставит его сунуться в деревню. Значит, до тех пор, пока этот волк живой и на воле и думает о доме, покоя Шевыревке не знать.


Бойцов, назначенных в поле, Семен застал за работой. Рядом Иван Михайлович Водовозов устало махал косой, а Настя, замотав лицо платком, гребла и ворошила валки сохнущей травы.

Сухой июньский полдень истекал неторопливо, туманился от зноя луг, над кромкой синеющего леса стояли и не двигались высокие громады белых облаков. Аппетитно вжикали отточенные косы, под ноги валились полукружия спелой настоявшейся травы.

К исходу дня в поле появился Герасим Петрович Поливанов, увидел своих распоясанными и за работой и несколько минут сидел в седле, согнувшись больше обычного. Что ему напомнила картина дружно опустошаемого луга? Свою далекую спаленную избу, зеленую делянку, выкашиваемую в шесть мужичьих, незнающих усталости рук?

Недалеко маялся Милкин, работал как из-под палки. Герасим Петрович слез с седла, пихнул Милкина в плечо.

— Дай-ка… Да дай, тебе говорят! Косарь тоже…

Трава стояла высокая, густая, невпрокос. Оживая за работой, старик чувствовал, как надоели телу военные ремни, тяжесть шашки, кобуры с наганом или карабина наискось спины. Примерно через час, припотев и обсыхая, Герасим Петрович чиркал бруском по затупившемуся жалу и кричал Зацепе (тот вместе с Аленой, хозяйкой, где стоял постоем, перетряхивал траву граблями):

— Благодать-то, а? Прямо Христос босиком по душе!

Вечером решили в деревню не возвращаться, переночевать здесь, в свежих копнах. Алена кинулась готовить ужинать, затеребила привезенные из дома узелки.

Емельян и Колька, приехавшие из деревни, застали всех за едой. Сидят, вытянув ноги по земле, надкалывают яички, прихлебывают из бутылок с молоком.

— А мы уж думали, что случилось! — объяснил Емельян, тоже присаживаясь под копну. — Подождали, подождали — нету. Поехали-ка, говорю, глянем…

Раздвинулись, дали им с Колькой место. Алена старалась пододвигать куски получше Зацепе с Колькой, — свои- то не обидятся! Семен с Колькой видели ее старания и голода не выказывали. «Да ну… чего там!» Последнее очищенное яичко так задвигали, что его хоть выбрось.

Покос провели быстро, бойцы помогли свезти сено в деревню, сметать на повети. Разохотились люди на работу!.. Несколько дней выдалось пустых — некуда себя девать. Жалея Емельяна, день-деньской не вылезавшего из своего ревкома, Алена послала мужа звать его обедать. Так всю жизнь просидит!

В ревкоме Степану бывать еще не приходилось; бывал он здесь раньше, при Путятине, когда прижимало наниматься в батраки, но тогда его дальше порога не пускали. Теперь дом стоял нараспашку — заходи любой… Емельян сидел за столом и, растопырив локти, писал. Над его головой, в простенке, прилепленный хлебным мякишем, висел вырезанный из газеты портрет Ленина — выпросил на прощанье у Борисова. Ленин на портрете был в простецкой рабочей кепочке, смотрел искоса и вниз, словно измерял на глаз, способен ли председатель деревенского ревкома на что-либо путное. Емельян мучился, сочиняя обращение к народу. Ему хотелось, чтобы слова с бумаги прозвучали вслух во много раз лучше написанного.

«Все угнетенные, все поруганные и забитые, — писал он, свесив волосы, — идите под защиту ревкома. Пришла новая власть, власть справедливая, но в то же время власть суровая…»

Тут и зашел брат, Емельян вскинул голову, нетерпеливо зажевал потухшую цигарку: ждал, что скажет.

— Некогда, некогда мне! — отмахнулся он от приглашения обедать.

Степан уселся как в гостях, собираясь поговорить.

— Наш-то, постоялец-то, молчун-то… — начал он, ковыряя отставшую обивку на столе, — за девкой водовозовской ухлестывает.

— Ну? — Емельян снова поднял голову и смотрел как человек, которому некогда.

— Да решено вроде у них!

— Ну?

— Это Алена заприметила. Мне-то и невдомек…

— Ну?..

— Вот заладил: ну да ну! Свадьба, наверно, будет. Вот тебе и ну!

— Не в девках же ей сидеть!.. — сказал Емельян, потом подумал и спросил: — Давно это у них?

— Да с покосов стали замечать. Говорю: Алена надоумила. Она же, знаешь…

Он стал рассказывать, как удивил его Зацепа, когда они совсем управились с покосом и собрались уезжать, а тот возьми да и останься помогать Водовозовым. «Чего это он?» — спросил Степан. «Господи! — притворно рассердилась Алена. — Ты каждой дыре гвоздь. Иди давай, они без тебя разберутся!» Ему тогда и в голову бы не вступило, а выходит, что Семен-то…

— Ладно, — перебил его Емельян, отказываясь слушать. — Ты иди, мне некогда.

Степан поднялся.

— Когда ждать-то?

— Да приду, никуда не денусь. Видишь — некогда.

И он остался заканчивать обращение.

«…Помните, граждане, кто против мозолистых рук, кто против трудового народа, — нету ему пощады! А кто с трудящимися — тому защита, с тем всегда будет ревком».


Из ревкома Емельян вышел вечером. Оказывается, успел пройти теплый летний дождик, а он и не заметил. Шлепая по лужам, бегали ребятишки. Древняя бабка Мякотиха гнала гусака, постегивая его прутиком. Возле водовозовских ворот сидел верхом Семен Зацепа и, нагибаясь с седла, слушал, что говорила ему, подняв лицо, Настя.

— Болит? — донесся Настин голос.

Семен подвигал лопатками и сморщился.

— Тянет.

«Видно, обгорел без гимнастерки», — догадался Емельян.

— Ну, поехал, — сказал Зацепа невесте и натянул повод, заставив лошадь пятиться.

«Кажись, правильно сказал Степан: у них все решено!..»

Мысль о женитьбе пришла к Семену исподволь, как бы помимо его воли. Сначала он заглядывался, как бегает по отцовскому двору девка в домашней затрапезной юбке и с размаху хлещет помоями в плетень. Ну, смотрел и смотрел… Но на покосе он обнаружил, что ему все время хочется оглянуться и найти ее, и он оглядывался и находил, и ему было приятно сознавать, что она, пусть и не разговаривая, все время рядом.

С того дня, когда комбриг так оскорбил его, оставив, словно обозника, в деревне, в сознании Зацепы совершался незаметный медленный переворот, — он, почти всю жизнь знающий лишь одно: хорошо и удачно воевать, стал ощущать, что иная, какая-то большая, еще не пробованная жизнь все чаще трогает его своим большим крылом, а ему уже не отмахнуться от нее, как прежде, когда он жил только для строя и верил, что иной жизни ему нет и быть не может. Видно, потому он и заглядывался, как бегает у себя в ограде Настя, потому и перестал сердиться на комбрига. Ну, а уж на покосе, когда он удивил Степана, оставшись помогать, все завязалось как бы само собой. Кстати, без Семена Водовозовы проканителились бы с покосом еще с неделю, не меньше.

Иван Михайлович, конечно, видел неуклюжие Семеновы подходы к Насте (а Зацепа если что решал, то ломился напрямик), но хитровато полагал, что покамест он ничего, кроме пользы, от угрюмого, неразговорчивого красноармейца не имеет. Хватился Водовозов, когда было уже поздно.

Само собой, пришлось во всем виноватить жену: куда она смотрела, где были ее глаза?

Ночью Иван Михайлович спросил:

— А… ничего не замечала?

Та поняла и испугалась:

— Нет, нет, бога побойся! Да и не из таких он. С парнишкой опять же… Нет, греха не скажу.

Водовозов засопел. «Греха она не скажет!.. Видать, уже успели нашептаться обо всем. У-у, бабья дурость! Нет сообразить: время-то сейчас какое? Сегодня жених, а завтра, глядишь, убитый…»

Человек озлобленный, поперешный, Иван Михайлович поставил жениху твердое условие: венчаться в церкви. Так заведено исстари и отменять не нам. Хочешь? Тогда вот вам мое родительское благословение. Не хочешь? Ну, значит, и разговаривать не о чем!

Спервоначалу Семен взвился на дыбы. Церковь?! Поп?! Да он с ума сошел! Да чем такое… лучше с моста головой!

Но тут его мягко, ласково забрала в свои руки Настя. Подумаешь, поп! В Дворянщине такой попик, что еле себя носит. Одна тень осталась. Что он им плохого скажет? Да и не обязательно слушать, что он там бубнит… И церковь тоже. Ну съездят, ну постоят. Да и отца с матерью жалко. Мать плачет, а отец… Уважить надо старого человека, от нас не убудет!

Словно горячий, норовистый конь под вежливым, но непреклонным поводом, Семен пятился, пятился и под конец сказал:

— Ладно. С комиссаром поговорю.

Емельян застал его с Настей у ворот как раз в момент прощания: Семен отправлялся в село Уварово, где стоял штаб бригады, просить комиссаровского благословения на церковный обряд. Вместо себя он оставил Бориса Поливанова, собираясь возвратиться быстро, не задерживаясь: поговорит и тут же назад.

Всю дорогу Семен размышлял о том, что делать, если комиссар откажет. На душе было муторно.

Разговор с комиссаром дался Зацепе тяжело. В своей жизни Семен привык обходиться только самыми необходимыми словами и сейчас, касаясь такого деликатного дела, как женитьба, мучительно соображал, как бы высказаться поубедительней, — так солдат, отыскивая единственный, куда-то запропавший патрон, лихорадочно перетряхивает все свое добришко.

(О женитьбе Семена, особенно о необычном условии, поставленном упрямым тестем, знали уже многие и с интересом ждали, чем закончится поездка к комиссару.)

— Тэк, тэ-эк-с… — протянул ошеломленный Борисов и спросил первое, что пришло в голову: — Кто же она-то?

— Гражданка одна.

Шашку Зацепа поставил между колен, руки держал на медной головке. С каменной неподвижностью смотрел он поверх комиссарской головы. Лучше землю копать, чем такой разговор!

— И ты… что же, согласен?

У Семена побелели пальцы на рукоятке шашки.

— Я согласный.

Борисов наконец нашел необходимый тон.

— Ты хорошо все обдумал, Семен?

— Сказал же!..

— А то, что ты коммунист, ты помнишь?

На смуглом лице Зацепы что-то дрогнуло. Кажется, оно осунулось еще больше.

— Не бери меня за душу, комиссар… не бери! Я думаю, партия простит меня.

«Что ему скажешь?»

— А… с Григорь Иванычем ты говорил?

Это было самое трудное для Семена.

— Я потому и приехал, комиссар. Поговори ты. Мне стыдно.

— Вот видишь! — вырвалось у Борисова.

И Семена неожиданно прорвало. Никогда раньше комиссар не слышал от него столько слитных слов сразу.

— Я так соображаю, комиссар. Война к концу. К кому я приеду? Ты знаешь: одна лошадь у меня. А Кольке мать нужна. Он пацан еще… Я все обдумал, комиссар. Поговори с Григорь Иванычем. Я не могу.

Прямота Зацепы, похожая на выстрел в упор, обезоруживала. Собственно, если разобраться по-настоящему, разве не за это самое, не за счастье в мирной жизни воевали, редея и снова пополняясь, полки и эскадроны? И вот нашел человек, словил свою судьбу…

— Ладно, Семен, поговорю. Но на партячейке все равно придется всыпать. Не обижайся. Эк ведь что придумал: церковь!..

Зацепа поднялся и с облегчением вышел. Послышался бешеный топот коня.

Котовский, едва комиссар стал рассказывать ему о своем разговоре с Зацепой, сначала не поверил. Комбрига изумило не церковное венчание (чего побаивался Борисов), сразило его само известие о женитьбе — кого бы думали? Зацепы, самого Семена Зацепы, железного человека, в чьей испепеленной душе, казалось, не сохранилось и росточка чувств. Нет, нет, сказал комбриг, черт с ней, с церковью. Но ему хочется поглядеть и на Семена, и на его невесту. Пусть приедут, и непременно вместе. Интересно, в самом деле, кто же это его оживил, расшевелил?

После разговора с комиссаром Григорий Иванович долго расхаживал, хмыкал, качал головой. Разбередил его Зацепа со своей женитьбой.

Григорий Иванович помнил Зацепу со времени отхода Южной группы войск, на его глазах война оставила в душе Семена жестокое, истоптанное пепелище. В те дни Семен Зацепа, один из тысяч отступающих людей, показал такой пример силы духа, что на многие годы остался для бойцов бригады как бы долгом и совестью войны.

Загрузка...