Глава пятая

Первые дни на тамбовской земле проходили в мелких стычках с отдельными отрядами мятежников.

Обычная увертливая тактика бандитов строилась на быстроте передвижения, неожиданной смене направлений и района действий, Сейчас, раздув армию, Антонов лишил себя основного козыря — подвижности, и теперь его несложный замысел заключался в том, чтобы, как можно дольше уклоняясь от решающего боя, быстрее отойти на юг, занять крепкую, упорную оборону. Кроме того, главарей восстания ободряли слухи, что в Саратовской губернии с наступлением тепла стали действовать банды Сарафанкина, Листова, Сафонкина, — значит, оставалась надежда, что мятеж перекинется и к соседям.

Вынужденные пятиться к последнему пределу, полки антоновцев отводили душу в расправах с мирным населением, и в деревнях, захваченных без боя, кавалеристы Котовского заставали страшную картину озлобленного бандитского бесчинства.

На седьмой день штаб бригады, двигаясь за наступающими эскадронами, перебрался в небольшую деревню Шевыревку, оставленную главными силами мятежников в панике и спешке. Первые кавалерийские разъезды наткнулись на жуткое зрелище: на воротах, уцелевших из всего сгоревшего хозяйства, был прибит гвоздями человек с распоротым животом…

Выяснилось, что в пасхальную ночь, когда эшелоны бригады только приступили к выгрузке в Моршанске, на Шевыревку налетел отряд как попало вооруженных людей верхами. Сначала, не почуяв большой беды, мужики спокойно гадали, за чем пожаловал отряд — за хлебом или яйцами? И лишь разглядев, что верховые сидят не на казенных седлах, а на подушках с веревочными стременами, узнав в предводителях известных Фильку Матроса (этот в шиловском сельсовете окопался до поры) и попа из шиловской церкви, испугались. Матрос и поп были пьяны, черны от самогона, поп вооружен шашкой без ножен. На скорую руку Филька Матрос произвел аресты членов сельского Совета и активистов и объявил Шевыревку присоединившейся к «народному восстанию».

Через несколько дней в деревню вошли большие силы мятежников, сам Антонов со своим штабом. Антонов собственноручно застрелил Матроса за «саботаж и контрреволюцию» (ударил в пьяную Филькину голову из маузера), затем устроил показательную расправу над арестованными сельсоветчиками. Всех их зарубили шашками и бросили во дворе большого дома, где раньше помещался Совет.

Из разгромленного Совета уцелел один солдат Емельян Ельцов, успевший спрятаться в колодце. Его искали, но не нашли. В колодце солдат просидел больше двух суток, слышал, что творилось в деревне, и, дождавшись спасения, не мог спокойно говорить ни о бандитах, ни о тех из деревенских, кто им помогал.

Комбриг приказал разыскать уцелевшего солдата.

Штаб бригады занял помещение разгромленного Совета — большой деревенский дом с каменным низом и неоштукатуренным бревенчатым верхом, под железной крышей с водостоками по четырем углам. Раньше дом принадлежал Роману Путятину, богатейшему человеку в деревне. Путятин держал лавку и владел ветряной мельницей. Дом у Путятина был реквизирован под Совет. При бандитах бывший хозяин всласть рассчитался со своими обидчиками. Расправа с арестованными происходила во дворе дома, трупы зарубленных свалили здесь же, к стене крепкого амбара.

Емельян Ельцов застал в штабе военного со светлыми растрепанными волосами, сильно, не по-здешнему окавшего. Разговаривая, военный наматывал на палец прядь волос, отчего держал голову низко и глядел на собеседника исподлобья, пристально. Пока они были одни, военный успел сказать Емельяну, что в Шевыревке вместо разгромленного Совета создается ревком с самыми широкими правами. Как видно, для Совета еще рановато, пускай пока заправляет всем революционный комитет. Такое время, добавил военный, нужны решительные действия.

— Да уж теперь ученые! — просипел Емельян, весь воспаленный, с трудом унимая надсадный кашель. От колодезной простуды он почернел, глаза его, будто нахлестанные ветром, слезились, он утирал их ребром ладони и лез в карман за кисетом и бумагой. Борисов заметил, что на завертку солдат рвет какую-то листовку.

В сенях раздался топот ног, откинув дверь, вошли Котовский и Юцевич. Солдат, поспешно выдувая дым в сторону и вниз, поднялся, опустил руки. Задирая подбородок, комбриг сморщил короткий нос от едкого дыма самосада, несколько раз фыркнул. Он вопросительно взглянул сначала на солдата (тот, робея, рукой с цигаркой загребал дым себе за спину), потом на комиссара, и Борисов вполголоса обронил:

— Ревком.

— А… — проговорил комбриг и мимоходом надавил солдату на плечо, заставив его снова сесть.

О человеке, прибитом на воротах, Емельян сказал, что это Панкратов, шахтер, бежал в деревню из Донбасса от голодухи; был активистом, помогал продотряду: бандиты извели у него всю семью, оставили от хозяйства одни головешки.

Да, похозяйничали в Шевыревке лихо. Рассказывая, Емельян уже не замечал, как морщится комбриг от едкого дыма самокруток. Солдата не покидала горечь запоздалого и, к сожалению, бесполезного раскаяния в собственной слепоте: бандиты, по существу, застали Совет врасплох, «взяли тепленькими, как цыплят», хотя сигналы об опасности были и, отнесись Совет ко всему «с головой», многого удалось бы избежать. Так вот же, думали — свои, деревенские, до лютой крови не дойдут, постыдятся. А вышло… да сами, поди-ка, видели, что вышло.

Комбриг наставительно сказал, что в деревне учреждается ревком, революционный комитет, — значит, надо приниматься за работу.

Емельян с готовностью встал, ловким солдатским движением одернул гимнастерку. Ревкому, на его взгляд, первым делом следует приняться за раненых бандитов, оставленных на излечение в деревне. Чего прохлаждаться, чего ждать? Он уже прошелся, выяснил, чьи они, где лежат, — дело не затянется.

К удивлению Емельяна, комбриг сдвинул крупные породистые брови, потряс бритой головой:

— С ранеными не воюю!

— Я про бандитов говорю, — уточнил тогда солдат.

— Все равно!

Емельян в растерянности оглянулся. Юцевич что-то самозабвенно штриховал на листе бумаги.

— Но их народ требует! — нажал Емельян. — Народ.

— А вот и объясни пароду. Хитрое дело — справиться с раненым? Много ли ему надо? Он сейчас меньше малого дитя… Солдат, а не понимаешь.

— А они что делали? Ты бы поглядел!

— На то они и бандиты. Им конец, вот они и лютуют. Но ты-то… мы-то!

— Против народа я не пойду! — заупрямился Емельян. — Да ты понимаешь, кого под защиту берешь? У народа на них душа горит. Душа!

— Не шуми. Кто виноват — с того спросим. И здорово спросим. А сейчас… сам понимаешь.

Нет, не понимал солдат, и все в нем становилось на дыбы.

— Значит, что же… мы уж и своему дерьму не хозяева? Так выходит?

Полное бритое лицо комбрига оставалось невозмутимым.

— Ты солдат. Закон обязан знать. Заколи его в бою — святое дело. А лежачего да еще больного…

Емельян строптиво наклонил голову.

— Закон… Вот вы уйдете, а мы останемся. А жить как? Как, я спрошу, жить с ними? Разве вынесет душа?

Незаметно поднялся Юцевич, налил в стакан воды и поставил на стол рядом с темной рукой солдата. Емельян взглянул на стакан, не понимая, зачем он.

— Ты теперь власть, — втолковывал Котовский. — Берись, налаживай. Дорогу тебе очистили. Но — по закону. И никаких!

— Слушай… брось ты их жалеть! Нашел кого…

От волнения Емельян поперхнулся, кашель согнул его пополам. Припадая грудью к столу, он мотал сизым, набрякшим лицом. На висках, на шее от натуги вздулись жилы. Тыкаясь рукой, слазил за табаком к стал жадно, глубоко затягиваться — полегчало…

Начальник штаба и комбриг переглянулись над его головой.

— Слушай, — сказал Котовский, — тебе бы полечиться надо, а?

«Вот, вот… — Бледные губы солдата тронула усмешка некоего превосходства. — Лечиться… Их лечи, соблюдай свой закон! Не воюет он с ранеными… А они вот вылечатся, так еще покажут. У них-то свой закон!»

— Погодим маленько, — произнес он нарочито врастяжку и твердо глянул в глаза комбрига. — Не время пока.

Взгляд его, насыщенный неукротимой яростью, заставил замолчать обоих. Не только комбригу, еще по каторге знакомому с такой отчаянной решимостью людей, но и молоденькому начальнику штаба стало понятно, что человека, настолько заряженного ненавистью, не заставят отступить от своего никакие угрозы, — умрет, но доведет задуманное до конца.

«Наломает, черт, дров!» — решил Котовский, когда возмущенный солдат ушел.

«Голос мести!» — чуточку высокопарно подумал начальник штаба и не смог подобрать подходящего слова, чтобы определить, какая сила помогает жить и действовать этому вконец обессиленному, но не поддающемуся человеку.


Емельяну в штабе отвели боковушку рядом с узлом связи, где сидел дежурный телеграфист и стучал ключом. Емельян понемногу приходил в себя и, дожидаясь, когда уйдет бригада и оставит его хозяином в деревне, обдумывал первые шаги учрежденного ревкома.

Он заявлялся в штаб с утра, запирался в боковушке, закуривал и, раздышавшись, уняв злой кашель, подолгу стоял у окошка. Во дворе Черныш, ординарец комбрига, сосредоточенно занимался любимым делом — чистил лошадей. Под окном, на завалинке, день-деньской толокся народ. То обстоятельно и складно вязал о деревенском житье мужичонка Милкин, лодырь и пустоболт, то раздавался сдержанный бас Девятого, которого мужики, как и бойцы, уважительно называли по имени и отчеству: «Владимир Палыч», то приплетется, не усидев дома, ветхий Сидор Матвеич, грамотей и начетчик, уважаемый в Шевыревке и округе за ясный ум и древность. А через день или два на завалинке стал появляться осмелевший Милованов, какая-то дальняя родня Путятина. Раньше в этот богатый двор он приходил лишь по большим праздникам, гостем, сейчас ворота стояли настежь — заходи любой. Хорониться от людских глаз у Милованова причины были: сын его, Шурка, находился у Антонова. В первый раз, увидев Милованова у себя под окном, Емельян натянулся струной, но сумел себя пересилить. Он считал, что оба Миловановы, отец и сын, одного поля ягода. «Ну ничего, дождетесь!»

Прикрыв глаза и пуская через нос густые струи дыма, Емельян слушал, как под окном бестолково гомонили мужики. Завалинка для них теперь словно медом намазана, как утро — все сюда. Вот и сейчас Емельян узнал надтреснутый голосишко Сидора Матвеича.

— Скажи ты нам, — допытывался у кого-то старик, — что это за меньшевики такие?

Установилась тишина, и слышно было, как старик, не в силах унять дрожь в руках, возит по земле костылем.

— Ну… меньшевики (бас Девятого)… Ясно дело: меньше их, вот они и зовутся меньшевиками.

— Ага, так… А большевиков, выходит, больше?

— Ясно дело. — Голос эскадронного зазвучал уверенней. — Меньшевики— они, суки, всегда у большевиков за хвостом ходили, и те их в вожжах держали, если по-вашему сказать. Ну а теперь, вишь, хвост задрали, изнанку свою стали выворачивать.

— В Ленина, случаем, не они стреляли?

— А кто же еще? В троп, в закон… Они самые.

— А почему, скажи, — опять подслеповато сунулся Сидор Матвеич, — почему за границей-то Советской власти нету? Али они дурнее нас? — и руку к уху ковшичком приставил.

«Ох, допрыгаешься, дед! — пожалел его Емельян. — Каждой дыре гвоздь».

— Не дурнее, — рассердился эскадронный, — а отсталое! Понимать надо! Старый человек, а… Просто мы первые. А потом и ихняя очередь придет. Вон в Германии… бунтовали.

— Немец? — удивился Сидор Матвеич. — Ну, мужики, ежели уж немец не утерпел… А японец? Про японца ничего но слыхать? (Старик три года провел в японском плену.)

— За японца не скажу. Но тоже не отсидится, тоже хлебнет с наше. Вот увидите. Мы-то уж отмучились, а им еще все впереди.

— А правду говорят, — быстренько ввернулся Милкин, — что жить по «Интернационалу» будем?

Эскадронный растерялся.

— Ну… как тебе сказать… Чтобы безошибочно утверждать… А тебя это с какой стороны-то интересует?

— Да слух идет, что сначала надо все до основания разрушить и разорить. Землю вверх пластом перевернуть, речки перекипятить. А мужиков, говорят, всех поголовно будут крутым кипятком ошпаривать.

Девятый возмутился:

— Эх, за такие-то слова, в трои, в закон!.. Это же кулак в тебе говорит, контрик!

От страха у Милкина остановились глаза, не рад был, что ввязался на свою голову.

— Ты сначала сообрази, — сжалился над ним эскадронный, — а потом и говори. А то ведь… понимать же должен! Еще что вам непонятно? Давайте, покуда время есть.

— А эти вот, — Милкин, запинаясь, подбирал слова, — у нас которые… Ну, союз крестьянский трудовой. Эти от кого произошли? Не с бухты же они барахты объявились?

— Эти… — Девятый солидным кряканьем осадил свой голос еще ниже. — Я вас так спрошу, мужики, по-вашему. Скажите вот, ежели жеребца назвать коровой, ты его станешь доить? А? Оно, может, его и есть за что подергать, да толку-то? Верно? Га-га-га… Та же самая контра и эти ваши… с союзом. В ту же масть.

Хохотал эскадронный заразительно, но мужики выжидающе молчали: может, отсмеявшись, добавит еще чего, пояснее?

— Ну что вы? — удивился Девятый. — Опять не поняли?

Слушатели переглядывались, подталкивали Сидора Матвеича, понуждая его не молчать, сказать что-нибудь. Если что и ляпнет старик не так, какой с него спрос?

В это время сверху, как с небес, раздался голос комбрига (оказывается, он стоял в штабе у окна и слушал):

— Палыч… Ну что мне с тобой делать, а? Опять за свое?

Эскадронный оторопело вскочил, задрал голову (ну так и есть: стоит!).

— Да я ж… как лучше. Своими словами, для понятности.

Погоди. Я сейчас.

Комбриг надел фуражку и спустился вниз. Мужики во главе с престарелым Сидором Матвеичем почтительно поднялись, он с каждым поздоровался за руку. Девятый, дожидаясь, в душе казнил себя: «Вот всегда так. Хочешь как лучше, а получается…»

Григорий Иванович знал, что поговорить с пародом эскадронный любил и говорил, как правило, толково, убедительно. Не случайно кавалеристы его эскадрона считались самыми боеспособными, и нигде, как у него, была высокой прослойка коммунистов. Время от времени политотдел бригады забирал у него бойцов, чтобы укрепить другие эскадроны. Люди у Девятого росли быстро. Но в то же время эскадронный не мог удержаться, чтобы, как говорил комиссар Борисов, чего-нибудь не отчебучить. Бобыль и бессребреник, Девятый испытывал неприязнь к деревенским людям, которые, как он считал, из жадности превращают всю свою жизнь в стяжательское житие.

Красноречивым вздохом комбриг показал, что всякому терпению имеется предел.

— Ох, Палыч, Палыч… характер у меня мягкий, вот что тебя спасает. Давно-о бы тебе в обозе быть…

У эскадронного оскорбленно вытянулось лицо: при посторонних-то!

— Ладно, Григорь Иваныч. Чего сейчас об этом говорить?

— Я гляжу, волю взял спорить? — в голосе комбрига звякнули угрожающие нотки.

Закаменев лицом, эскадронный мрачно вскинул руку к козырьку:

— Разрешите идти?

Дождавшись, когда он скрылся с глаз, словоохотливый Милкин произнес с нескрываемым уважением:

— Самостоятельный мужчина!

— Ничего, боевой, — подтвердил Котовский, жестом пригласил всех садиться и сел первым, привычно устроил шашку между колен.

Мужики стали рассаживаться, соблюдая какой-то деревенский чин. Ближе к комбригу оказались Сидор Матвеич и Милованов. С самого начала Котовского поразил неприятный миловановский взгляд — прямой и наглый, как у барана; приглядевшись, он понял, отчего это: глаза у Милованова были голые, без ресниц.

— Кто-то из вас… ты, кажется, спрашивал про «союз трудового крестьянства».

— Я, я! — радостно закивал со своего места Милкин. При рассаживании его задвинули дальше всех, и теперь он старался выдвинуться поближе.

Комбриг едва заметно усмехнулся.

— Сам-то записался, нет?

От такой прямоты Милкин опешил.

— Да ведь… если, к примеру…

— Не бойся, говори. Сам же завел.

Ища поддержки, Милкин зыркнул вправо, влево, — мужики сидели, уставив глаза в землю. Дескать, сам затеял, сам и расхлебывай… Отчаяние взяло у Милкина верх над вековой осторожностью.

— Ну, а что бы ты-то на моем месте сделал? Или отказался? Плачешь, да пишешься! Это слезы наши, а не союз. Голова-то одна, вот за нее и держишься.

— У тебя одна, да у него одна — уже две!

— Так и у него она тоже одна-разъединственная! Вот ведь какое дело, товарищ командир.

У Милкина была своя правота, и он гнул ее уверенно, нисколько не сомневаясь.

— Это все понятно. — Григорий Иванович отчетливо чувствовал напряжение всех, кто сидел вокруг. Затаились, молчат, но каждый ждет, как повернется разговор. А ну вскочит и затопает ногами, да еще прикажет похватать и посадить под караул? — Но вот чего не понять: почему ото ни за свою держитесь, а они за свою — не очень? Может, у них запасная есть?

Милкин хмыкнул:

— Им-то чего бояться? Их — сила!

— Сила? А тогда зачем они вас заставляют записываться? Видно, без вас у них силы не хватает. Я, например, так понимаю.

Попал… Мужики качнулись, пронесся дружный вздох. Милкин, уступая, забормотал:

— Может, оно и так, не знаю. С нами не советовались.

— Власть ихняя, — с горечью признал Сидор Матвеич, тыча костылем в какую-то букашку под ногами.

— Какая же у них власть? От власти они бегают. Власть ваша, вы сами. Кого больше-то — вас или их?

— Поговори-ка поди с ними… — снова осмелел Милкин. — Чуть заикнулся — в яругу и башку долой.

— Ну вот, а ты говоришь — власть. У власти, у настоящей власти, суд должен быть, закон. Виноват — докажи. А какая же это власть: живот человеку размахнули, на воротах приколотили? Так только волки, если в овчарню заскочат…

Молчат, не поднимают глаз. Далее Милкин утих. Григорий Иванович подождал — и снова:

— Так теперь что, тебя за бороду хватают, а ты сиди, терпи? Так, выходит?

Первым не вынес Сидор Матвеич.

— А что делать, гражданин военный командир? Мужик — он ведь как веник смирный… Эх, чего языком молоть! Если бы на каждую оказию рот разевать, не только бороду, голову бы давно оторвали. Ведь ты бы поглядел, что тут было!

Оборвал зло, отвернулся и завозил плечами, словно то, чего не досказал, тате и зудело, так и просилось.

— Ну… Ну… — подталкивал Григории Иванович.

— А что — ну? Ладно, Антонов не власть. А был тут у нас Филька Матрос, в Шилове. И не где-нибудь, а в Совете сидел! Такого варнака днем с огнем не найдешь. Разговоры разговаривать не признает, орет во всю рожу, матерщины полон рот. Как кого заарестуют, к нему доставляют, а уж он решает, кого к стенке без разговоров, а кого к награде. Но если только он с похмелья — беда: сам же и шлепнет от изжоги организма.

— Жалко, — Григорий Иванович побарабанил пальцами по рукоятке шашки, — жалко — не дождался он нас!

— Его нету, другие есть, — смирно, прокашливаясь после долгого молчания, подал голос Милованов. Григорий Иванович даже вздрогнул: совсем забыл, что с этой руки у него тоже человек сидит.

По одному тому, как подобрались и стали слушать мужики, комбриг понял, что Милованов в Шевыревке но последний человек. Выдавала его и уверенная хозяйская повадка: этот человек привык, чтобы, когда он говорит, другие замолкали.

— Про Фильку — что… — Милованов махнул рукой. — Они с попом и без того от самогону бы сгорели… В Дворянщине у нас что было! Привезли один день ситец. Ну, ситец! Голышом все ходим… Так что вы думаете? Равноправие, говорят, — значит, всем будем давать поровну, чтоб никому не обидно. Ну, тоже вроде ладно. И ведь головы же садовые, стали на сам деле резать! На всех-то помене аршина и досталось, По-хозяйски это? Да я ладошкой больше прикрою, чем этим аршином. Нс издевательство это над мужиком?

Пристальный, обнаженный взгляд Милованова жадно караулил любую перемену на лице комбрига.

— Правильно, — согласился Григорий Иванович. — Это — вредительство.

— Ага. Теперь дальше гляди. С хлебом. Что ни день, то указ: сдавай то, сдавай другое. Заборы от указов ломятся. «Да мы же только что сдавали!» — «Не разговаривай!» И — гребут. И гребут-то как: с оркестром! Бабы, ребятишки воют, а у них музыка наяривает… Ну? Это власть? В силах это мужик вынести?

Говорил Милованов, как камнем бил. И заметно было — ждал: ну дрогни, хоть сморгни, ведь крыть-то нечем!

Пальцем комбриг полез за ворот гимнастерки, потянул. Минута прошла в молчании. Неприятная минута.

— Это произвол, — обронил наконец Григорий Иванович. — За это спросят. Спросим!

Вот-вот! В усмешке Милованова просквозило нескрываемое торжество.

— Кто спрашивать-то будет? Свой же и спросит. Знаем мы.

— Плохо знаешь! — отрезал Котовский. — У нас спрашивают так, что… В общем, не пожелаю ни тебе, ни кому другому!

Милованов глумливо промолчал, всем видом показывая: дескать, говори, говори… Григории Иванович искоса взглянул на него, но ничего не сказал.

Жалея, что нарушился такой хороший, задушевный разговор, Милкин с сочувствием проговорил:

— Оно, конечно, за каждым разве углядишь? Москва далеко. Ленин-то, говорят, за голову схватился, когда узнал, что сделали с мужиком, с разверсткой этой самой…

Нет, такой помощи комбриг не хотел.

— Не мели, не мели, — остановил он Милкина. — За голову… За голову тот хватается, кто сдуру наломает. А с разверсткой все по плану было, сознательно пошли. Да, по плану! — с раздражением повысил он голос, заметив, как изумленно вылупились мужики. — И знали, что которые из вас за топоры возьмутся. Все знали! Ну а что делать, по-вашему? В городах люди мрут. Или ты думаешь, что Ленин как мачеха какая? Одним, значит, все, а другим ничего? У вас тут самогон гонят, а там ребятишек на кладбище таскать не успевают. Ему надо всех накормить, за всех душа болит. Вот и пошли на разверстку… Тоже — плачешь, а идешь.

Кажется, оправдывайся он незнанием, вали всю вину на таких, как Филька и другие, мужикам было бы легче. А так… что же получается-то?

Сцепив руки, Милованов вертел большими пальцами.

— Значит, — промолвил он, угрюмо выставив бороду, — земля наша, а что на земле — совецко? Солому надо жрать, чтобы так хозяйствовать!

Медленно, медленно поворотился к нему Котовский. Мужики не дышали: Милованов бухнул о том, из-за чего весь сыр-бор… Григорий Иванович не спеша поизучал его, сощурился.

— Значит, когда вам землю, то на, возьми, да еще защити вас от тех хозяев, а когда от вас потребовалось по куску отдать, так вы за топоры, за вилы? Ишь ведь какие фон-бароны сразу стали! А подумали бы своей головой: кто вам землю-то дал? Забыли? И неужели вы отсиделись бы тут, если бы мы там кончились? Живо бы прежние хозяева налетели, притянули бы вас за землю! Прошел же у вас тут Мамонтов. Что, хорошо было? Поправилось?

— Известно — генерал, — вздохнул Сидор Матвеич, укладывая на костыль дрожащие руки.

— Генерал!.. А если бы не генерал? А если бы вашу Шевыревку какой-нибудь немец занял? Он что — не забрал бы хлеб, вам оставил?

— Немец-то? — Сидор Матвеич убито махнул рукой. — Немец чисто гребет. Зернышка не оставит.

— О! Вот видишь! А кто сюда немца не пустил? Кто генерала вытурил? Кто загораживал вас, пока вы тут этот свой хлеб выхаживали и убирали? Ну, кто? Солдат. Рабочий. Мужик. Так почему же вы накормить их нс хотите? Почему не поделитесь? По-человечески ведь просят! Они ж не только за себя, они и за вас бились. Собаку, которая двор стережет, и ту кормить положено. Трудно понять, что ли?

Тишина. Ни одна голова не поднималась. А что, в самом деле, возразишь? Понять не трудно, чего там не понять. Отдавать — вот чего душа не переносит. Свое — оно и есть свое.

Не вынес молчания и завозился Иван Михайлович Водовозов, сидевший до сих пор незаметно. Пока шел спор Котовского с мужиками, он угрюмо смотрел себе под ноги и, морща лоб, о чем-то напряженно размышлял.

— Солдат — что? — задумчиво проговорил он. — С солдатом мы бы поделились. Солдат не объест. Буржуйцев разных неохота кормить. Как паразиты живут.

— А я о чем? — обрадованно подхватил Милованов. — И я про то же самое!

— Ты погоди, — Иван Михайлович даже не взглянул на Милованова. — С тобой разговор другой. Тебя если и потрясти маленько — не обеднеешь. Ты вон свиней пшеницей воспитываешь, а люди хлеб над горсточкой едят.

Милованов вспыхнул и тревожно метнул взгляд на Котовского.

— Замолол! Я, что ли, виноват, что вы на зиму не запасли?

— Было бы из чего — запасли бы, не дурней тебя, — продолжал Водовозов. — Ты вон земли нахватал — управиться не можешь, людей нанимаешь, а через наш надел старуха перескочит. Тебя чуть прижмет, ты в поземельный байк идешь, ссуду берешь, а я куда сунусь, если у меня семь тощих собак в хозяйстве?

— Про землю не мне жалуйся! — отрезал Милованов. — Землю мужикам сам Ленин отдал.

— У нас-то не Ленин раздавал, — прищурился Водовозов. — И ты это хорошо знаешь.

Милованов заерзал.

— Что же молчал-то, когда время было? Земли было — бери сколько можешь.

— Ишь ты как запел! Поди-ка поговори тогда с вами. Сыпок твой распрекрасный… Ему в оглоблях ходить, а он… Глотку свою в двадцать диаметров разинет, переори- ка попробуй вас!

— Не мели, не мели чего зря! — прикрикнул Милованов, не переставая поглядывать в сторону Котовского. — Ты о деле говори. Глотка! Вот ты глоткой-то и работаешь. У людей на руках мозоли, а у тебя на языке.

— Это у меня на языке?! — взвился Водовозов и, наступая, стал взглядывать то на голову, то на ноги обидчика. — Да я тебе сейчас такую мозоль поставлю!

— Не лезь, не лезь, хвороба, — отпихнул его Милованов. — А то как ткну, сразу сопли высушу!

— Ты?! Мне?! Ах-х ты…

И быть бы драке, не вмешайся мужики. Водовозова и Милованова схватили за руки, усовестили, развели по местам.

— Ну-ну, — усмехнулся Котовский, пощипывая усики. — Жизнь, я гляжу, у вас…

Водовозов снова вскочил, никак не мог успокоиться.

— Жить, Григорь Иваныч, потом будем, сейчас бы справедливости добиться!

Лицо его горело. В деревне Иван Михайлович славился своей небывалой невезучестью. За что бы ни принялся он, все у него выходит не так, как у людей. Корову заведет — она в короткий срок сделается неудойной и шкодливой, как коза. Теленок народится — от поноса изойдет. Свинья, извечная крестьянская копилка мяса на зиму, и та не приживалась. У соседей свиньи как свиньи, а у Водовозова тощие, длиннорылые, ногастые, точно собаки. От постоянных неудач Иван Михайлович настолько озлобился, что стал, как говорили в Шевыревке, человеком неверешным: ему одно, а он в ответ совсем наоборот. Словно кому-то в отместку… Кроме того, с Миловановым у него давнишние нелады из-за дочери Насти: миловановский парень Шурка не давал девке проходу, однажды Иван Михайлович даже погнался за ним с вилами.

Возвращаясь к разговору, комбриг показал Водовозову, чтобы он сел и успокоился.

— Ты говоришь, буржуев неохота кормить, — напомнил Григорий Иванович. — Как будто в городе одни буржуи. Смотри: топор тебе надо? Надо. А вилы? А плуг? Молотилку? Все надо. Кто же тебе все это делает-то? Кто? Рабочий. Ему надо и железо добыть и выплавить, и уголь всякий. Да мало ли… Или ты думаешь: рабочий в городе шляпу купил, задрал ее на затылок и пошел себе бренчать полтинникам и в кармане? Но так оно все. Совсем не так.

Заминая неловкость, Милкин примирительно заметил:

— Вот так бы и растолковали сразу. А то сдавай — и все! Нож к горлу.

Со своего места Милованов проворчал:

— Мужик власть уважает — уважь и власть мужика. Капни ему масла на голову — он тебе из себя вылезет, в проруби искупается. А за горло хватать — кому это поглянется?

— Тоже правильно, — согласился Котовский. — Только когда капать-то было? Деникин под Москвой стоял.

— Это так, — с легким вздохом подтвердил кто-то из последнего ряда.

Милованов ничего не сказал и с непримиримым видом отвернулся. Сбоку его лупоглазие заметно особенно, — кажется, стукни человека по лбу, глаза так и выскочат.

Пока тянулось неловкое молчание, Григорий Иванович незаметно наблюдал за ним издали. Что ж, с этим человеком все было ясно. Ну а остальные-то?

— Да-а… — раздавались вокруг вздохи. — К-гм…

Котовский терпеливо выжидал.

Затеяв спор и ничего не доказав, мужики чувствовали себя побито. Но, высказав все, что лежало на душе, стали доступнее, проще. Теперь бы самое время о новом разузнать. Старое — что? Пережили — и слава богу… Сидор Матвеич, как своего, деревенского, хитровато ткнул комбрига в бок.

— С разверсткой-то что? Слух был, будто ее похерили, окаянную. Верить, нет?

Глаза у старика неожиданно оказались живые, бойкие и немалого ума.

— Слух… — рассмеялся Григорий Иванович. — Написано везде. Своими глазами все читал.

— A-а… обману не выйдет? — И старался изо всех сил заглянуть в глаза поглубже, добираясь до самого дна души.

Дотошность старика все больше веселила комбрига:

— Да что ты, дедушка! Сам Ленин приказал.

— Так, так, так… — Мужики, пихаясь, полезли ближе, вытянули шеи, — И как же теперь будет? Мы уж тут всяко думали. Неуж одним налогом всех накормите?

Сидят не дышат, глядят в самый рот. Ну что ты с ними будешь делать! Опять не верят… Григорий Иванович закряхтел, снял фуражку и повесил ее на рукоятку шашки. Морщась, расстегнул пуговицы на воротнике.

— Не понимаю я вас, мужики. Вроде с головами, а рассуждаете, как малые дети. Налогу, если его собирать по правилам, — во, по уши хватит.

— Чего же раньше-то?

— А вот и считай, чего раньше, — стал загибать пальцы. — На Дону война? На Кубани война? На Украине — сами знаете… Да и Сибирь… Си-бирь! Соображайте.

Откинулись, вздохнули.

— Похоже, так. Сходится… А правду, нет говорят, будто в Сибири народ по колено в зерне ходит?

— А реки молоком текут? — весело подхватил Григорий Иванович. — Всяко живут, и хорошо, и плохо. Как везде. Я эту Сибирь насквозь прошел, насмотрелся.

— Не из Японии, случаем? — встрепенулся Сидор Матвеич.

— Почти оттуда, дедушка. С Амура.

— Пешком?

— А всяко. Иногда и ползком.

Сильно потянуло едким табачным дымом. Григорий Иванович завертел головой: откуда ото? Сверху, из окна, свешивался Емельян — лежал животом на подоконнике и слушал.

— С налогом-то… — напомнил он, спрятав руку с цигаркой.

Появился Юцевич, деликатно стал так, чтобы комбриг увидел его и понял — есть дело, но Григорий Иванович показал ему: мол, обожди. Пробежал через двор Черныш, ведя за повод Орлика. Лоснящийся жеребец потянулся было к хозяину, Черныш дернул его и увел.

— А что налог? — с некоторым наигрышем удивился Григорий Иванович. — С налогом, по-моему, ясней ясного.

— Ладно, не томи, — ворчливо подпихнул его Сидор Матвеич. — Знаешь — расскажи. Ты приехал и уехал, а нам — жить.

Двумя пальцами Григорий Иванович взял себя за переносицу, зажмурился. Если он правильно запомнил, то декретом ВЦИК общая сумма налога устанавливалась примерно в 240 миллионов пудов. Это для начала, поспешил добавить, в дальнейшем она будет снижаться и снижаться. («Вот армию здорово сократим. Сколько мужиков сразу за дело примется!») Очень важно в декрете вот что: каждому крестьянину еще до весеннего сева будет известно, сколько хлеба он должен сдать осенью. Значит, каждый заранее сможет рассчитать: столько-то он соберет, столько-то сдаст в налог, а столько-то останется ему, делай с этим хлебом что захочешь. И вот еще: кто победней, с тех и налог поменьше, а есть и такие, с кого на первых порах вообще не возьмут ни зернышка, пускай сначала как следует встанут на ноги.

— Классовый принцип. С богатого — побольше, с бедного — совсем почти ничего. Там несколько налоговых разрядов установлено.

Милованов насторожился:

— А кто по разрядам будет разносить?

— Как — кто? Сами. Кого вам еще надо?

— Опять, значит!.. — Милованов едва сдержался, чтобы не выругаться. — То на то и поменяли. Посадят кого- нибудь, он и начнет…

— А вы на что? — спросил комбриг.

— Много нас тут спрашивают…

— Ты не мели, не мели! — прикрикнул на него сверху Емельян. — Язык, гляжу, большой стал.

Милованов затих и отступил, но комбриг видел, что слушатели отчего-то жмутся, кое-кто разочарованно полез в затылок. Оказывается, смущает всех самая что ни на есть пустяковина: каким образом будет начисляться налог?

— Да вы что? — удивился Григорий Иванович. — Ну давайте вместе считать, раз такое дело… Вот, скажем, двор, где всего по полдесятины на едока. Есть ведь такие? Есть. Скажите мне: сколько он зерна на десятине соберет? Ну?

Ежатся, молчат. Наконец кто-то:

— Загодя как считать? Земелька у нас средненькая, жизнь серенькая… Урожай сам-пят, сам-шест, а если сам- сем, считай — бог послал.

Бестолковость (а может быть, и притворство) вывела комбрига из себя. Кажется, все разжевал как мог, так нет! К тому же Юцевич снова показался, постоял и озабоченно ушел.

Ладно, по-другому будем считать. Меньше двадцати пяти пудов на десятине ведь не берете? (Нарочно взял самый нижний предел.) Или берете?

— Да что ты с ними! — не утерпел у себя в окошке Емельян. — За такой урожай руки надо отрубить!

— Пускай. Смотрите, я кладу двадцать пять. Значит, и налогу такой человек заплатит всего десять фунтов. И все! Но ведь есть у вас и такие, у кого но четыре десятины на едока. (Сам не зная почему, но глянул на Милованова и сразу понял: не ошибся, этот земли успел нахапать.) Ну вот, давай посчитаем ему. Как, может он собрать по-о… ну, скажем, по семьдесят пудов?.. Вот ему и поднесут налог — одиннадцать пудов.

Договаривая, надел фуражку и поднялся, стал застегивать ворот. Мужики сгрудились вокруг.

— А когда все будет… вся благодать-то эта? — поинтересовался Сидор Матвеич.

— Да хоть сейчас. Сегодня. А разобьем Антонова — и вообще живи не хочу. Никто мешать не будет.

У себя в боковушке Емельян слышал, что комбрига провожали гурьбой, не хотели отпускать.

— …А куда смотрите? — раздавался голос Котовского. — Весна проходит, такие дни стоят, а вы завалинку шоркаете. Земля ждет!

— Боязно. Сунься за деревню — подстрелят.

— Защиту дадим. Для того и приехали.

Напоследок, когда комбриг уже взбегал на крылечко, Милкин сказал таким тоном, будто сообщал приятную новость:

— А ведь клянут вас по деревням, Григорь Иваныч, ох клянут! Сам слыхал.

Похоже было, что комбриг с легким сердцем отмахнулся.

— А кого вы не клянете? Вы отца с матерью так пушите, что хоть иконы выноси.

И скрылся в доме.

Загрузка...