— Отвяжись, грех! — Слива замахивался на Мартынова вожжами и отклонял голову, чтобы тот не сорвал шляпу.
— Мыкола, а Мыкола… Слышь, Мыкола, слух есть, будто скоро головы научатся переставлять.
— Вот тебе лафа! А то с этой башкой ты никуда. Молодой здоровый хохот заставил Котовского очнуться.
Лошади шли шагом. Рядом, чуть впереди, ехал и оглядывался комиссар. Григорий Иванович усмехнулся:
— Петр Александрыч, чего крадешься? Иди ближе.
— Смотрю я, Григорь Иваныч, день больно хорош! — бодро заявил Борисов, подъезжая.
Запрокинув голову, комбриг посмотрел вверх, прижмурил глаз: да, день разгуливался, уже разгулялся…
— Обрати внимание, Григорь Иваныч, народ почти совсем управился.
На лугу, там и сям, стояли аккуратные стога. Комбриг вздохнул:
— Петр Александрия, заметил, нет: чуть минута поспокойней, бойцы так и кидаются, чего бы сделать. Хоть огородишко перекопать, хоть колодец очистить! Руки чешутся настоящим делом заняться. А я вчера вышел — дождичек как раз прошел. Зачерпнул земли — и, знаешь, запах: голова кругом! Век бы не нанюхался, честное слово!
— Кончается война, Григорь Иваныч. Еще немного — и за землю примемся.
— Кто примется, а кто и нет, — с сожалением проговорил комбриг.
Борисов подтвердил:
— Тебя, я думаю, Григорь Иваныч, обязательно оставят в кадрах. Эскадронных оставят. Еще кое-кого… Отпускать будут таких, как «чудо медицины», — он показал на Сливу, с которого Мартынов все же ухитрился сорвать соломенную шляпу.
Посмотрев, как впереди со смехом дурачатся беспечные бойцы, комбриг опустил голову. Перспектива остаться в кадрах была ему не по душе.
— Ты думаешь, охота? Я ж агроном.
— Кому-то ведь и караулить надо! — возразил Борисов.
— Да, караулить… — Комбриг опять задумался. — Знаешь, не выходит у меня этот Матюхин из ума. Сидит и сидит! Может, отстанем да искупаемся, а? А заодно и… Мыслишка, понимаешь, одна шевелится, не знаю — выйдет что, не выйдет? Обмозговать бы надо. Ни о чем больше думать не могу!
Радуясь предложению, Борисов с готовностью согласился:
— Григорь Иваныч, какой может быть разговор!
Они отстали и повернули к речке.
Разбежавшись по песку, комбриг вытянул вперед руки и шумно плюхнулся в воду. Через несколько метров вынырнул, отфыркнулся и поплыл на другой берег. От головы на обе стороны потянулся треугольник разбуженной воды; в подмытый обвалившийся берег заплескала мелкая волна.
Борисов купаться не спешил. Стянув верхнее обмундирование, он остался в одном белье, босой ногой попробовал воду и поежился. На том берегу Котовский уже вылезал на отмель, блестел телом. Тогда, не снимая белья, комиссар забрел по колени, по пояс, еще поколебался, удерживая локти над водой, и вдруг ухнул с головой. Слепое, облепленное волосами лицо его выскочило на середине речки. Он отмахнул с глаз волосы и, выкидывая мокрые рукава, стал крестить речку широкими саженками.
Покуда комбриг, вздрагивая телом и сдувая с носа капли, подгребал к груди и под бока горячий рассыпчатый песок, Борисов хозяйственно простирнул бельишко и разложил его сохнуть. С бельем в бригаде было худо, как приехали — без сменки.
На той стороне раздался топот, визг, — эскадрон Скутельника как взял галопом от деревни, так с разбегу и влетел в речку. Вода сразу закипела. Бойцы, сидя голышом на конях, заплывали на середину, соскальзывали и плыли рядом, держась за гривы и успокоительно покрикивая. Лошади пугались глубины, всхрапывали, прижимали уши, но, став ногами на твердое, выходить из воды не торопились. На берегу стирка, смех, возня, кидание песком.
Щурясь от блеска, Григорий Иванович сел и счистил с груди и живота песок. Чесались темные обручи на кистях и лодыжках, — несмываемые следы от кандалов. Комиссар, словно малое дитя, комкал горстями мокрый песок с илом и увлеченно строил не то башню, не то терем. Волосы свесились, коленки торчат…
Над рекой звон стоял от голосов и смеха. Налетал ветерок и трепал развешанное на кустах белье.
Потирая зудящие лодыжки, Григорий Иванович издали поглядывал на играющих бойцов. Крики, радостная кутерьма, может быть, именно в такой вот ясный летний день, в блеске воды и солнца, невольно вызывали мысли о том, что эти молодые жизнерадостные тела еще будет рвать шрапнель, навылет пробивать свинец из пулемета, рассекать старательно отточенная шашка. На войне без потерь не обойтись, он это знал слишком хорошо, и всякий раз сознание одержанной победы отравлялось мыслью о погибших бойцах, которым уж никогда не занять своего места в строю бригады. Это, наверное, для генералов в высоких недосягаемых штабах число потерянных солдат — одна бездушная цифра, для него же каждый убывший был живым человеком с именем, лицом, привычками.
Обмозговывая роль доставшегося ему в руки начальника антоновского штаба, Григорий Иванович вот уже который день подряд прикидывал и так и сяк. Бывший штабс-капитан, заслуживший свое дворянство на фронте, за храбрость, держался спокойно, без угодливости. Григорий Иванович знал, что при всей неприязни к антоновскому окружению Матюхин заигрывал с Эктовым, надеясь переманить его, военного специалиста, на свою сторону. Интересно, не заподозрит ли он неладное, узнав, что Эктов, уехавший в Москву на съезд, вдруг объявится живой и невредимый?
Мысль об использовании бывшего начальника бандитского штаба развивалась в таком, примерно, направлении: московский съезд, инструкции, обещание поддержки, затем кружное возвращение в Тамбов через, скажем, тот же Дон, где все еще неспокойно от богатого казачества, и вот появление, поиск тех, кто уцелел после Бакур. Как будто все складывалось гладко и сойдет без подозрений… Но если Эктов возвращался через Дон, то, скорей всего, не один, а, скажем, с каким-нибудь Фроловым, войсковым старшиной, тем более что о помощи Фролова все уши прожужжал сам Антонов…
Мысль об отряде войскового старшины, будто бы уцелевшем после разгрома казачьего восстания, Борисову понравилась. Действительно, отбились и теперь идут на соединение с Матюхиным. Ордой-то веселей и воевать, и умирать. Но вот вопрос: в каком количестве «прорвется» с Дона отряд Фролова? Полк, два? Может быть, целая бригада? И еще, пожалуй, самое главное: надежен ли Эктов, не дрогнет ли в последнюю минуту, не сорвет ли словом, движением весь выстроенный план?
Сомнения в искренности Эктова беспокоили и Котовского. Сейчас он вроде бы раскаялся и обещает, но черт его знает, что взбредет ему в башку, когда он вновь окажется в лесу, среди своих?
— Риск, конечно, есть, — проговорил Борисов и, вспомнив что-то, усмехнулся: — Но кто не рискует, тот не пьет шампанского!
— Да-а… — с едва заметной улыбкой протянул Котовский.
— Но с другой стороны, — рассуждал Борисов, обеими руками приминая песок и любовно выводя оградку вокруг башни, работал, старался, отдувал с глаз волосы, — с другой стороны, я сужу так. Какой ему резон обманывать? Чего он выгадает? Приговор ему — расстрел. А так — жить будет, жена, дочки. Да и не дурак же он последний, видит, что все к концу пришло… Нет, Григорь Иваныч, мое мнение: не обманет.
Склонив голову, Котовский задумчиво пересыпал песок из руки в руку. Глаза его после купанья красны. Слепит все ярче вода, режет солнце. Эскадрон с того берега убрался в деревню.
— А Матюхин? Клюнет, думаешь?
— Матюхин-то?.. — Борисов полюбовался своим сооружением из песка, затем без всякого сожаления пихнул ногой и отвалился на спину, завел под голову руки. — Ему ведь тоже большого выбора лет. Он сейчас каждому клочку должен радоваться. А тут — целый отряд!.. Думать, конечно, еще нужно, но не клюнуть он не сможет. Поставь себя на его место. Ну?
— Попался бы он мне! — Котовский стукнул по колену. — Ух, попался бы!
— Попадать ему расчета нет!
Борисов поднялся, стал проверять, высохло ли разложенное на песке белье. Нательную рубаху распялил на руках, посмотрел на свет. Спросил:
— Ты Эктова еще не брал на откровенность?
— Нет. Пока.
— А чего? Тронь, попробуй. Мне кажется, он уже достаточно намолчался. Глядишь, разговорится. Сразу все видно станет.
— Мусор, думаю. Ничего хорошего.
— Жить-то все равно хочет!
— Жить они хотят, все хотят! — с непонятным озлоблением процедил Котовский и сумрачно поднялся на ноги. Оглядывая себя, удивился, защипнул на животе складку и оттянул.
— Петр Александрыч, не толстею, а?
Борисов успокоил его:
— Да нет…
— Ничего, кончим вот с Матюхиным, на гимнастику налягу. А то запустил. Мне уже Черныш выговор сделал: «Ты, — говорит, — Григорь Иваныч, даже кормиться стал, как лошадь, — стоя…»
— На ходу, все на ходу, — подтвердил Борисов, собираясь.
Пока он сворачивал просохшее белье, комбриг энергично потянулся, несколько раз крепко согнул руки в локтях.
— А что, Петр Александрыч, если заглянуть вперед: вспомнят нас когда-нибудь, не вспомнят? Как считаешь?
Сидя на корточках, комиссар с интересом поднял голову. По лицу комбрига блуждала мечтательная улыбка.
— Должны бы, — высказался Борисов.
— А что, слушай, мы все-таки ничего были человеки, а? — помолчал и сам себе ответил: — Будь здоров!
Затем, глянув на удивленное лицо Борисова и как бы раскаиваясь в неожиданной минуте задушевности, отрывисто спросил:
— Ну, высохло твое барахло, нет? Плывем!
Снова оставляя на песке глубокие сыпучие следы, он побежал и бултыхнулся в воду.
Борисов поплыл на боку, удерживая в вытянутой руке выстиранное белье.
На берегу они оделись. Разнеженный купанием, Борисов хотел идти в деревню распояской, чтобы отдыхало тело, однако Котовский, посапывая и задирая подбородок, застегнул тесный ворот, захлестнул широкий с трещинами ремень, и комиссару ничего не оставалось, как сделать то же самое. Оба сразу оказались точно влитыми в форму, с той изысканностью в осанке и жестах, которая вырабатывается у военных командиров привычкой чувствовать на себе тысячи и тысячи глаз, а самому не смотреть ни на кого в отдельности, чтобы не бегали глаза, не вертелась голова.
На прогулки арестованного выводили поздно ночью. Дни напролет он находился в помещении, под охраной, с глазу на глаз с двумя молчаливыми латышами в коже.
В селе Медном штаб занимал большой дом в два этажа. Внизу, где раньше помещалась лавка, имелся чулан с отдельным входом со двора. Здесь ни латыши, ни арестованный никому не бросались в глаза.
Днем их вообще никто не видел.
В низком окошечке, несмотря на поздний час, горел свет. Пригнувшись, Григорий Иванович заглянул и удивился: оба латыша и арестованный меланхолически шлепали картами. Судя по всему, игра шла в подкидного дурака. Двое задумчиво подбрасывали карты, третий лениво бил. Никто не произносил ни слова. Кивок головой — и отбитые карты в сторону, все трое по очереди лезут в колоду.
Узнав вошедшего комбрига, латыши смущенно вскочили: не за делом застал! Поправили кожаные фуражки, одернули ремни, один цапнул со столика карты и сунул в карман тужурки.
С порога, прикрыв за собою окованную дверь, Григорий Иванович пристально уставился на арестованного. Эктов стоял с опущенными руками, с выражением терпеливой покорности на бородатом лице. Конвоиры один за другим незаметно выскользнули из помещения.
Керосиновая лампа с треснувшим стеклом стояла на шатком, сколоченном из досок столике. Григорий Иванович попробовал столик рукой, переставил лампу и, опустившись на табуретку, кинул ногу на ногу.
— Я забываю вас спросить, — начал он таким тоном, точно продолжая ненадолго прерванный разговор. — Ведь вы, кажется, дворянин?
Арестованный, глядя себе под ноги, уклончиво пожал плечами:
— Так получилось.
Суконные заношенные брюки висели пузырями на коленях, и совсем нелепым выглядел армейский ремень на крестьянской косоворотке. Пиджак лежал свернутым на голой лежанке, видимо, он подкладывал его под голову.
— Значит, первый в поколении, — проговорил Григорий Иванович и побарабанил пальцами. — Хутор имели, работников?
— Позвольте мне прежде всего сесть! — с неожиданным раздражением сказал Эктов и, не дожидаясь ответа, ногой придвинул табуретку.
Изучая собеседника, Григорий Иванович не переставал покачивать ногой. Раздражение бывшего штабс-капитана было как раз желательно, — в спокойном состоянии человек обычно многого не скажет, побоится. А для задуманной комбинации хотелось бы знать, что у арестованного на душе и в мыслях. Все-таки от этого зависело многое, если не все.
— В одиночку-то, наверно, трудновато приходилось? Хутор, хозяйство. Руки требуются.
Видимо, штабс-капитан догадывался о намерениях Котовского.
— Вы в каждом готовы видеть кровососа! — желчно усмехнулся он и опустил лысеющую голову, сунул в колени кулаки.
Потрескивала лампа, в приоткрытую дверь задувало с воли.
— Библиотеку, я слышал, собрали?
— Так, кое-что. Вечера длинные, делать нечего. К тому же, как вы знаете, у меня три дочери.
— Не замужем?
— Когда было?
— Да-а…
Снова помолчали.
— Знаете, недавно я ехал из Москвы, был по делу. Попалась в вагоне книжонка о Распутине. Тоже делать нечего — полистал. Любопытно.
— Что там любопытного? — скривился Эктов и еще крепче сжал коленями кулаки. — Позор. Сплошной позор! Династии, нации — чего хотите!
У Котовского изумленно подскочили брови.
— Нация-то при чем?
— Все при чем! — отвернулся Эктов и стал тереть лицо, чтобы прогнать раздражение и оживиться.
Нудное ожидание исхода вымотало Эктова вконец. Он никак не мог понять, для чего его сюда доставили. Для Антонова? Но он же покойник! Вчера вечером его водили наверх, сегодня Котовский сам спустился вниз. Вчерашний разговор ничего не разъяснил бывшему штабс-капитану. Комбриг расспрашивал об окружении Антонова, о базах повстанцев в лесу. Приглядывался он к нему, что ли? «А про Матюхина рассказывать?» — спросил Эктов. «А почему бы нет?» — ответил Котовский. Перебирая пальцами в неряшливой, отросшей за время заключения бороде, Эктов завел глаза, вызывая в памяти кряжистую фигуру командира Хитровского полка. Что он мог сказать о Матюхине? Тщеславен, неуступчив. Мечтал сам занять место Антонова, отсюда его постоянные стычки со штабом. Последняя ссора произошла по поводу трофеев, захваченных у курсантов. Антонов потребовал сдать все трофейное имущество. Матюхин заносчиво ответил: «Добудь сам!»
Ни вчера, во время разведывательного разговора наверху, ни раньше Эктов не делал попыток понравиться, показаться лучше, чем на самом деле. Дескать, каков есть, таким и берите! Если, конечно, нужен…
Он понимал, что его прощупывают вопросами, поворачивают так и эдак, примеряя для какого-то неизвестного дела. Что ж, смотрите, щупайте, я перед вами весь!.. Поворот разговора на Распутина был для него облегчением. Здесь остерегаться нечего. На фронте, в окопах, офицеры почем зря материли и фантастического мужика, и эту стерву царицу, немку, и безвольного мужичонку царя. У него, дурака, такое творится под носом, а он не видит! Да как же ему управлять Россией, если он в своей семье не может навести порядок?
Однако расправу с Распутиным штабс-капитан считал большой ошибкой.
— Пока Распутин был жив, он являлся козлом отпущения. Все неудачи можно было валить на него. И валили! И в это верили! А не стало его — кто теперь виноват?.. Царю надо было беречь Распутина.
Увлеченность, с какой штабс-капитан выкладывал перед ним свои наивные мысли, вызывала у Котовского невольную улыбку. Слепота, удивительная слепота! Царизм, как сгнившее на плечах платье, надо было не сохранять, а поскорее сбрасывать! Разве удержал бы какой-то Распутин народную ярость? Ведь достаточно было народу разогнуться и пошевелить плечом…
Настала очередь гасить усмешку Эктову.
— Видите ли, — проговорил он, с усилием превозмогая осторожность. — Я, если позволите, не соглашусь. Когда пришло сообщение об убийстве Распутина, я был в театре. Так что вы думаете? Весь зал встал и потребовал исполнения гимна. Гимна! — со значением добавил он и замолк, полагая, что о подоплеке этого факта собеседник догадается сам.
— Ну и? — подтолкнул Котовский, не понимая, что тут значительного.
— Я хочу сказать, — с неохотой пояснил штабс-капитан, — что этому самому народу всегда нужен царь-батюшка. Хороший ли, плохой ли, но нужен.
«Ага!» — с удовлетворением отметил Котовский.
Вчера пленный держался более настороженно. Отвечая на короткие расспросы, он подбирал слова старательно и скрытно, напоминая мужика, когда тот шарит в кошельке, не вынимая его из кармана, чтобы не заглянул чужой нескромный глаз. Сегодня же говорил раскованней. Разумеется, Григорий Иванович отдавал себе отчет, что перед ним сидит противник, может быть даже враг, пусть с выбитым из рук оружием, но не разоружившийся в мыслях, в надеждах на будущее. Но в том-то и была загвоздка: узнать, что у него запрятано на самом дне? Прежде всего станет ясно, подойдет ли этот человек для задуманного дела, но если даже и не подойдет, то все равно пусть выйдет из своего укрытия, покажется, раскроется.
— Интересно, — спросил он, — сколько тогда в театре находилось крестьян или рабочих? Не пробовали сосчитать?
Безобидный, казалось бы, вопрос ударил по хуторской премудрости штабс-капитана, словно отточенный клинок по торчмя поставленной лозе. От неуютности Эктов завозился. Промолчать, уклониться невыносимо, но и ввязываться, продолжать опасно. Э, будь что будет!
— Видите ли, я ценю ваши убеждения, но, позвольте заметить, не разделяю их. Надеюсь, это не будет поставлено мне в вину? Я не верю в государственный разум мужика и этого вашего… пролетария. Не обессудьте, но не верю! На мой взгляд, да и не только на мой, для управления большим, огромным государством недостаточно одной, как вы ее называете, классовой ненависти. С ненавистью легко разрушать. А строить, создавать? Государство, согласитесь, чем-то напоминает человеческий организм. Голова думает, а руки делают.
— И роль головы вы отводите… — живо наставил палец Котовский.
Краска ударила Эктову в скулы.
— Простите, но роль головы я отвожу дворянству. Что государство для мужика? Пустой звук. Вы же сами убедились в этом и ввели продразверстку. Не вышло из мужика гражданина? Понадобилась сила?
— Мы ввели!.. — Котовский сердито дернул головой. — Что за манера все валить на нас?
С тонкой улыбкой Эктов развел руками:
— Позвольте, но кто же изобрел эту самую разверстку?
— Не большевики.
— Открещиваетесь?
— Еще чего! К вашему сведению, продовольственная разверстка как чрезвычайная мера известна давным-давно. Давным-давно!
— Не знаю, не знаю, — Эктов замотал головой. — Не читал.
— Значит, плохо читали! Так вот знайте: в Италии правительство еще в мировую войну реквизировало хлеб у крестьян. Мало того, ввело заградотряды по борьбе с мешочничеством, приняло закон против злостных укрывателей хлеба.
— В Италии, говорите?
— И не только в Италии! В Польше, в Румынии… Голод, знаете ли, не тетка!
Эктов вздохнул:
— Чего нам на них равняться? Они досыта и в хорошую пору не ели.
— А у нас? А в России? Даже странно слышать!.. Царское правительство, если хотите знать, ввело разверстку еще перед Февральской революцией. Вон когда! Что, и этого не знали, не читали?
— Ну, правительство!.. Ввело оно разверстку, да только… на бумаге. На деле-то, если разобраться…
— А мы, — перебил Котовский, — ввели на самом деле. Ввели и осуществили. Мы все любим доводить до конца!
— Это да, — Эктов горько покачал головой. — Это мы знаем, убедились.
— Про кого это вы — «мы»? — сощурился Котовский.
— Как «про кого»? Про мужика хотя бы. Про жителя сельского.
— Только не расписывайтесь за всех! Не надо. Мужик мужику рознь.
Штабс-капитан воспрянул и хитровато, словно подсматривая в щелочку, глянул на своего собеседника:
— Тогда зачем же вам такая армия, позвольте спросить? Зачем такая сила? Ведь вся губерния в войсках!
— Странно… — Котовский пожал плечами. — Вы офицер и задаете такие вопросы! Да ведь это же закон: плуг всегда находится под защитой меча.
— Хороша защита! На кого же вы идете с пулеметами? На мужика?
— На кулака, — поправил Котовский.
— Но разве кулак не мужик? Где та грань, которую вы проводите в деревне? Неужели вас не насторожило, что даже у такого никудышного вождя, как Антонов, под ружье встало пятьдесят тысяч человек? Пятьдесят тысяч! Что же, все они, как вы их называете, кулаки?.. Нет, Григорий Иванович, еще не поздно осознать, что народ, то самое большинство, которым вы так любите козырять, против вас. Да, против! И этому вы видите огромнейшие доказательства! Ог-ромнейшие!
Высказывался штабс-капитан горячо, отбросив или позабыв свое благоразумие. Григорий Иванович слушал, не перебивая, и как бы в такт словам покачивал бритой головой. Удивительно, до чего они похожи один на другого, эти начинающие хозяйчики! Точно таким же помнил он помещика Георгия Стаматова, у которого после побега с каторги работал управляющим по подложному документу. Стаматов тоже, как и этот вот, только осваивался в положении помещика, владельца с натугой собранного хозяйства, и смотрел на остальной мир настороженно, боясь, как бы не отыскалась сила, способная разрушить завоеванное им благополучие.
— «Огромнейшие доказательства»… — негромко повторил Григорий Иванович и подождал, не скажет ли собеседник чего-нибудь еще. Эктов, глядя куда-то в сторону, нераскаянно свел брови, стиснул зубы: высказался, вот!
— Павел… кажется, Тимофеевич? (Эктов все так же напряженно, еле заметно кивнул.) Вы правы, пятьдесят тысяч у Антонова — сила. Против нас даже Петлюра имел меньше. Но вот скажите: куда же они тогда девались, эти пятьдесят тысяч? Были, были — и вдруг их не стало! Легли в боях? Вы сами знаете, что нет. Боев у нас было не так-то уж много. Может, они отступили вместе с Антоновым? Тоже нет. К Бакурам у Антонова было всего несколько полков. Так где же они, спрашивается, эти самые пятьдесят тысяч? Сквозь землю провалились? Да?.. А-а, молчите! Вот вам и ответ на ваши «ог-ромнейшие доказательства». Зря вы, господа, тешили себя числом этих самых мужиков. Сбить с толку, обдурить можно не одну тысячу. Попробуйте удержать их, убедить драться до конца, умереть за свое дело! А мужик-то оказался не дурак.
В дремучей бороде Эктова язвительно блеснули зубы.
— Пропаганда, выходит? Бескровный метод? По Марксу?
Вздернув подбородок, Григорий Иванович с недоумением оглядел собеседника, как бы выясняя причину его внезапной иронии.
— А вы что же, хотели, чтобы мы захлебнулись кровью, бродили в ней по колени? На это был расчет? Не вышло, господа хорошие! Дурных, как говорят, нема.
Не соглашаясь с поражением, Эктов ожесточенно сжал кулаки в коленях.
— Значит, мало было — пятьдесят тысяч! Мало! Сами же сказали: к Бакурам у Антонова осталось несколько полков. А если бы с самого начала у нас было тысяч сто, сто пятьдесят? Представляете, с какой силой вы встретились бы под Бакурами?
С откровенным сожалением Котовский сверху вниз взглянул на встопорщенную фигуру штабс-капитана.
— Скажите, как по-вашему: Деникин хороший генерал?
— Простите, судить не мне, — буркнул тот, съеживаясь еще более.
— Но армию он подобрал хорошую? Тут-то вы можете судить.
— Армию? — Эктов не понимал, куда клонится разговор. — Я считаю, что да, хорошую.
— Ну вот. И дисциплина у него была как надо, так? И вооружение. Видимо, то же самое у Колчака, у Врангеля…
— Что вы хотите сказать? — не выдержал Эктов.
— Я хочу спросить вас как офицера, как человека, знающего, что такое война: почему же мы тогда расколотили всех их вдребезги? И Деникина, и Колчака… Да всех! А колотили-то чем? Вот, — показал руки, — почти голыми. Все у них было, а все-таки мы их раздолбали! И раздолбаем еще, если сунутся. Поверьте мне! Так что, куда уж там вашему Антонову. Будь бы у него хоть сто тысяч — конец один. Да вы ведь и сами это понимаете. Себя-то зачем обманывать?
Опустив лобастую голову, штабс-капитан упер в грудь бороду.
— Так теперь что, — спросил, — вы из мужика хотите сделать комиссара?
— А вы что, — в тон ему ответил Котовский, — хотите чистую рубаху да на грязное тело?
— Но мужик работать должен, а не комиссарить!
— Он будет работать, это мы ему обеспечим. Для этого и пришли сюда… Вперед надо глядеть, Павел Тимофеевич, а не назад. Вперед. Назад пускай покойники глядят.
Не поднимая головы, Эктов о чем-то тяжело раздумывал.
— И вы надеетесь, что мужик сам откроет вам свои амбары?
— Откроет! — добивал его Котовский. — Последнее отдаст.
Запустив пальцы в бороду, штабс-капитан с сомнением покрутил головой.
— Что? Не верите?
— Одно скажу: безжалостные вы люди. Крови вам не жалко, вот что. Лишь бы на своем поставить!
Котовский выпрямился, на лице отразилось гневное недоумение.
— А вы? Вы-то? Жалостливые, да? Чистенькие?.. Чистюли? — Встал, разом обдернул гимнастерку, свел назад все складочки. — Животы пороть, живыми в землю… Ребятишкам, раненым… головы откручивать!
Испугавшись, Эктов загородился обеими ладонями:
— Я к этому… никакого отношения… Можете поверить. Меня знают…
— Молчите лучше! — У Котовского запрыгала челюсть, он сдерживался из последних сил. — Кто бы говорил о крови… Молчите, я сказал! — и, повернувшись, выбежал из помещения.
Конвоиры-латыши просмотрели, когда комбриг поднялся к себе наверх. Лишь увидев тень, мотающуюся туда-сюда в задернутом окне, они подхватились и побежали. Тревога оказалась напрасной: арестованный сидел в убитой позе, держал голову в обеих руках и не глядел на оставленную настежь дверь.