Глава одиннадцатая

Когда Климов вышел от стоматолога, дворника около песочной кучи уже не было. Зато проглядывалось солнце. Еще яркое, но уже по-предзимнему отчетливое, оно ненадолго застревало в голубых прогалах лиловеющего неба и, словно продрогнув от знобящих верховых ветров, спешило спрятаться за первую же тучу или облако.

То ли от прохватывающей сырости, косматившей и без того растрепанные облака, то ли от желания побыть наедине с собой, прохожие поднимали воротники и, перепрыгивая через лужи или просто обходя их по кривой, дышали в теплые шарфы и шмыгали носами.

Выйдя из поликлиники с успокаивающим чувством сделанности давно назревшей операции, Климов подсосал слюну: проверил, не болит ли зуб после лечения, обрадовался, что зубник все сделал профессионально: быстро, точно и без боли, постоял немного на засыпанной песком дорожке и решил, что лучшего момента для того, чтобы пройтись по городу, уже не будет. Никогда он больше в Ключеводск, понятно, не заглянет. Вот и Петр обмолвился: надумал уезжать, жену отправил к тетке в Подмосковье, пусть дочка к новой школе привыкает, а сам пока готовит переезд.

«Уедет Петр и последняя ниточка, которая связывает меня с Ключеводском, оборвется», — поднял воротник плаща Климов и неторопливо двинулся по улице. После своего областного центра с его морским портом, набережной, многолюдных проспектов и шумных торговых рядов, делового и спешащего ритма толпы, Ключеводск поражал редкими прохожими, низкими, похожими на длинные бараки, трехэтажками, за которыми конфузливо лепились к флигелям веранды, к сараюшкам — чердаки и тамбурочки. Тем более в такую муторно-ненастную погоду, когда деревья гнутся под осенним ветром, а влажно-блеклые исхлестанные о кору и ветви листья срываются на землю с непосильной для любого смертного печалью.

В таком городке да при такой погоде только и думать с самим собой наедине о предстоящем дне с его мытарством: кощунственно-обыденной морокой добыванья справок, будущими похоронами и соответствующими настроению раздумьями. О бренности людских надежд, о собственной судьбе, о доме, о жене, о сыновьях… Только эти раздумья и могли быть причиной заволакивающей глаза влаги и неотступной грусти. Как бы там ни было, несмотря на сильный порывистый ветер, Климов чувствовал себя вполне уютно и, может быть, поэтому не заметил, как спустился вниз по лестничке к зданию городского музея, одноэтажному особняку из красного кирпича, в котором некогда жила администрация секретного «соцгородка».

Вытесанные из кирпичей серпы и молоты, а так же звезды на фасаде, потеряли мрачную свою краеугольностъ и теперь казались чем-то вроде ласточкиных гнезд. Ни то, ни се, обляпанное птичьей известью. Перед дверью, заколоченной крест-накрест досками, лежал мосластый пес, угрюмо положивший голову на вытянутые лапы. Увидев Климова, он отчего-то зарычал и начал подниматься. Климов отошел. Когда-то он любил заглядывать в музей: рассматривать казачьи сабли и оружие красноармейцев. Наганы, пики, длиннорылый пулемет.

От музея к дому бабы Фроси, если напрямую, через лес, задворками и пустырем — пятнадцать минут хода, но Климову хотелось побродить по городу еще, как будто бы его тянуло попрощаться с тем давним, что уже не повторится. Никогда.

Поднимаясь дальше по центральной улице, он зашел в укромный книжный магазин, скорее в тесный каменный киоск, нежели в торговый зал, чьи полки не кичились своими размерами, но за стеклянной пазухой которых покоились и покрывались слоем пыли оранжевые, желтые, изумрудно-зеленые фолианты никому уже давно не нужных авторов, классиков соцреализма. Проходя вдоль полок, Климов обнаружил и обоих Дюма — старшего и младшего. Отца меняли на сына, сына на отца, отца на отца и сына на сына. Как ни старался Климов найти разрыв в цепи стойких обменных пристрастий, поиски оказались тщетными. «Королеву Марго» непременно надо было выдать замуж за «Графа Монте-Кристо», а «Даму с камелиями» — за «Учителя фехтования», если заартачатся «Три мушкетера». «Изысканное общество», — скользил взглядом по золоченым корешкам книг Климов, имея в виду и полигамные брачные отношения вездесущих героев французских бестселлеров, и подразумевая под изысканным обществом одну из иерархических ступенек клановой семьи библиоманов. Кто-то, как это ни странно для такого крохотного городка, еще читал, еще нуждался в книгах! Непонятно. Климов даже улыбнулся продавщице с родинкой на подбородке и высокой грудью, вспомнив, как один из его бывших сослуживцев боялся слова «бестселлер», произносимого при «дамах», угрюмо считая его синонимом слова бюстгальтер. Климов пролистнул листки картотеки «требуется — предлагаем» и лишний раз убедился, что все его жалкие потуги распутать незримый клубок читательских интересов, все его поползновения проникнуть в ту заповедную область, где сам сознавал себя профаном, обречены на провал. Закончатся глубоким вздохом, беспомощным засовыванием рук поглубже в карманы плаща и тихой ретировкой в сторону полок современной художественной литературы, где скромно поддерживали друг друга, скользя на узенькой дорожке потребительского вкуса, тоненькие сборнички стихов. «Жалкие, как подкидыши», — думал всякий раз Климов, оглаживая надорванные обложки поэтических брошюр, изданных за счет средств авторов. Он покупал обычно одну-другую не столько из любви к поэзии, сколько из чувства сострадания к безвестным сочинителям.

Постояв возле полки современной литературы, Климов и на этот раз не удержался: купил серенький томик в бросовом бумажном переплете. В первом же стихотворении лирическая героиня неистово желала превратиться… в штурвал самолета, чтобы единственный и милый мог обнимать ее на высоте… В конце строфы сиротело такое душещипательное многоточие, что невольные ассоциации мелодраматического характера должны были привести читателя в душный будуар Одессы-мамы, где элегантный, как рояль, Мишка-Япончик кропил слезами семиструнную гитару: «Держась за Раю, как за поручни трамвая…»

Климов захлопнул томик и, проходя мимо автобусной остановки, оставил его на скамье под навесом: все же книга — жаль бросать в заплеванную урну.

Гунливый мужичонка в коверкотовой немодной кепке с твердым козырьком, уверявший скамью, на которой сидел, что все «фуйня, кроме пчел», оторвался от предмета просвещения, вывихнул подбородок в сторону Климова и попытался свести разбегающиеся зрачки к переносью. Он даже уперся руками в деревянную плаху, но, видимо, вконец обессилевший в неравной борьбе с мучившими его противоречиями жизни и собственными глазами, сунулся носом в болониевую куртюшку с замызганным воротом и неожиданно громко сказал, что «и пчелы — фуйня!»

Климов почему-то сразу подумал о Дерюгине, об «ибн-Феде», который после поломки трактора куда-то запропал и не объявлялся. Такие, обычно, приняв сто грамм «за воротник» не останавливаются потом и на поллитре.

Миновав автобусную остановку и доморощенного просветителя в немодной кепке с твердым козырьком, Климов постоял возле крашеного синей краской милицейского стенда всероссийского розыска: «Пропала девочка…», «Преступник обезврежен…» Объявления вернули его к действительности, оторвали от мыслей, навеянных местным философом, напомнили о тяготах собственной службы, о тех делах, которые на нем «висели». Он читал тексты ориентировок: «Особо опасен при задержании…», «…скрылся после совершенных им злодейств…», «…девочка была одета…» и делалось не по себе, как будто чувствовал одновременно два потока — теплый и холодный: ущербностью человеческой судьбы и горестным несовершенством мира тянуло от объявлений на стенде и еще откуда-то… Откуда?.. — Климов не знал. Но чувствовал: с востока сквозило теплом, а с запада — холодом. Два воздушных потока, точно два поезда, мчались навстречу — и мимо! — своей колеей.

Правая половина лица сразу застыла, и он погрел щеку ладонью: боялся застудить леченый зуб, хоть он и находился слева. Придерживая ладонь у щеки, он так и пошел навстречу холодному ветру, как будто наказывая себя за то, что день прошел бездарно. Медленно спускаясь по разрушенным ступеням одной из многочисленных лесенок города, добрел до «рынка».

Десять лавок, две торговки — вот и весь базар.

Одна говорливая старушка, зажевывая беззубыми деснами слова, предлагала сушеный шиповник, а другая молча поддевала мясной двухзубой вилкой пахнущую погребом капусту: перекладывала ее из эмалированного синего ведра в стеклянные банки.

Климов защипнул было предложенной ему «капустки», но, вспомнив о том, что ему жевать нельзя — врач запретил: зуб требовал покоя, — отошел в сторону.

Когда он навестил места, так или иначе связанные с его памятью, Климов свернул к дому Ефросиньи Александровны. Это был сороковой безымянный проулок, из тех, которые знал, которым был благодарен Климов за свое отрочество и начало юности.

Загрузка...