Глава четырнадцатая

Климов всегда просыпался рано, а сегодня вообще практически не спал. Лежать лежал на предоставленном ему Петром диване, ворочался, крутился с боку на бок, потирал виски и шею, садился, поджимал под себя пятки и, запрокидывая голову, катал ее от одного плеча к другому так, что слышал хруст между лопаток; даже накрывался одеялом с головой, подтягивая ноги к животу, и не уснул. Сказалось напряжение минувших суток. Как ребенок, который, прежде, чем подняться, встать с постели, досыпает сидя, с открытыми глазами, так и он невидяще смотрел в ночную темень комнаты, в большие черные провалы окон, в чьи стекла мелко сыпал дождь и неприкаянно ломился ветер. После соленых огурцов хотелось пить, но лень было вставать, а когда он все-таки решил сходить на кухню, встал и двинулся вперед, его шатнуло, повалило на диван, повело в сторону и он свалился на пол. Одновременно что-то грохнулось на кухне, видимо, свалилось с полки или с холодильника, а в комнате Петра нещадно зазвенел будильник. Сразу заломил ушибленный затылок и плотно заложило уши. Он никак не мог разобрать, что ему говорит из своей комнаты Петр, и сделал несколько глотательных движений, как в самолете при посадке. Хоть и сглотнул, но чувство распирания в ушах так и осталось.

— Юр, не спишь? — негромко позвал Петр, и Климову опять почудилось, будто диван крепко встряхнули. Он схватился за него, как тонущий за мачту корабля, поднялся на ноги, расставил их пошире, удержался…

— Нет, проснулся.

— Баллов пять, не меньше, — сказал Петр и звон будильника прервался. — Третий раз за этот год.

— Трясет? — расслабил ноги Климов и зажмурился от света: Петр вошел в комнату и щелкнул выключателем: — Потряхивает малость.

Петр убедился, что телевизор цел, сходил на кухню, сгреб ногой осколки вазы в угол, к мусорному баку, нацедил из чайника воды, дал Климову, потом сам выпил, посмотрел на потолок, заметил трещину, махнул рукой, мол, все равно мне здесь не жить, зевнул, побил себя ладонью по губам, глянул на часы, висевшие над телевизором, сказал, что «еще рано».

— Будем досыпать.

Еще раз посмотрел на потолок, прицокнул языком, выключил свет и, направляясь в свою комнату, негромко проворчал:

— Еще черти на кулачки не бились…

Понятно, Климов так и не уснул. Лежал, прислушивался к шуму ветра, к похлестыванию дождя по стеклам, по карнизу, отмечал все шорохи и скрипы поколебленного дома. Казалось, что вокруг пошмыгивают мыши.

В голове гудело, а в мозгу крутилась надоедливая фраза: «Земля не треснет, черт не выскочит», которую когда-то обронила баба Фрося, тоже по случаю землетрясения.

Климов давно забыл, запамятовал это присловье, а тут оно вдруг вспомнилось. Как будто зажило своей отдельной жизнью.

Земля не треснет, черт не выскочит.

Утром воды не было, он толком так и не умылся, и это раздражало, как раздражало радио, которое прокуренным фальцетом неизвестной никому певички выло и вопило лишь о том, что интересно только идиотам. Само собою, Слакогуз так не считал. Он благодушествовал в своем кресле, слушал томные стенания певички, медленно затягивался сигаретой, медленно-блаженно выдыхал из себя дым, игрался твердой пачкой «Кэмела», перегоняя ее по столу из угла в угол.

Увидев входящего Климова, он медленно крутнулся вместе с креслом, чуточку, на четверть оборота, и уперся рукой в стол.

Притормозил.

Посмотрел холодно.

Серые, крупного разреза глаза и тяжелая изломная морщина меж бровей заведомо внушали всякому, что капитану Слакогузу и без слов предельно ясно, когда мысли вошедшего идут в обнимку с мыслями сидящего, а когда они блудят на стороне.

Он ждал приветствия.

Удовлетворенный тоном здравицы, с которой обратился к нему Климов, а так же выражением его лица, он смял случайно оказавшуюся под рукой никчемную бумагу, швырнул ее в корзину и с застольной теплотой в голосе спросил:

— Как жизнь?

Климов прошел к столу, к указанному ему стулу и, слегка помедлив, отозвался:

— Как в Одессе.

Настраивая себя на разговор со Слакогузом, он понимал, что будет непонятен тому, если не сумеет подавить в себе глухое раздражение, и поэтому решил «ломать комедь», хохмить и ерничать, лишь бы преодолеть то неприятие, которое вновь всколыхнулось в нем при виде местного царька. Он даже не заботился о том, какими глазами будет смотреть на него Слакогуз. Да тот и не должен отвечать за свое настроение и мировосприятие перед входящими к нему гостями города.

Слакогуз, по-видимому, ожидал услышать привычное для себя «обыкновенно» и получилось так, что он спросил серьезно; даже чуточку недоуменно:

— А как в Одессе?

Климов развел руки, сделал плутовато-глупый вид:

— Взяли чемодан и не отдали.

Видеть себя глазами других — дар, как правило, не столь распространенный, чтобы каждый открывал его среди своих достоинств, и Слакогуз, понятно, не был исключением из правил. Не придавал особого значения жестам и фразам, он позволил себе откинуться на спинку вертящегося кресла, задержать руки на подлокотниках и, радуясь приподнятому настроению благодаря хорошей сигарете и кайфовой песенке по радио, заметно потянул с ответом.

— Не смешно.

Климов с оправдательной поспешностью согнал с лица улыбку, как бы извиняясь за свое плебейство и непонимание момента. В самом деле. Человек, можно сказать, при исполнении, целиком и всесторонне занят перспективой развернувшейся в стране борьбы с преступностью: сам президент объявил бой коррупции! и уличной торговле, а какой-то недоумок намекает на повальный бандитизм и воровство. «Да… отобрали чемодан у этого… у… как его?.. Петряева… хорошенькая дочка у него… но он-то туг при чем?.. «Рафик» чужой, грабители залетные, уже, наверное, у себя в Чечне… Если Петряеву кого и обвинять, так только самого себя: не надо было доверяться посторонним».

Так или примерно так должен был подумать Слакогуз, поскольку шутка ему явно не понравилась.

— Я спрашиваю, — изобразил деловую озабоченность хозяин кабинета, — у тебя про судмедэкспертизу. Удалось договориться?

Он посмотрел на Климова с той миной всепрощения, что даже слепому стало бы ясно: глупые шутки капитан Слакогуз не воспринимает, как кровные обиды. Работа есть работа. Его сосредоточенно-суровый взгляд как бы внушал всякому, что начальник городского отдела милиции Ключеводска не терпит девиза разгильдяев: «То ли ты забудешь, то ли я не вспомню». Не-е-ет, шалишь. Он хорошо улавливает, где корысть, где воровство, а где халатность и безволие. Сказанное помнил, сделанное проверял. Вот его служебный принцип. Золотое правило и кредо. Если вопросы решать, то в один сеанс, а не тянуть и не вникать в прожекты с лягушачьей перспективой.

Выдержав паузу, может быть, даже излишне затянув молчание, Климов рассказал про разговор с экспертом и, не зная, как почтительнее сложить губы, удерживающе приложил к ним указательный палец, выжидающе глядя на Слакогуза. Мол, что ты скажешь?

Пока Климов говорил, ему казалось, что тон, с которым он обращался к Слакогузу, выбран им верно. Что это за фрукт, он уже понял. Обычно Климов, уверенный в своих силах, ясно определявший свое отношение к проявлениям добра и зла, не нуждался в охранной настороженности при разговоре с теми, кто делал ставку на свое умение давить чужую волю властной позой, жестами и взглядом. Но сейчас, чтобы доставить удовольствие Слакогузу, вынужден был говорить то, что он хотел от него услышать. А услышать он хотел о том, о чем пекся. О своем покое и благополучии, не говоря уже о собственном могуществе и повышении по службе.

Терпеливо ждавший, пока Климов соизволит передать ему суть разговора с судмедэкспертом, Слакогуз откинулся на спинку кресла, затянулся сигаретой, сплюнул дымом, потянулся к пепельнице.

— Следственное направление на вскрытие?

Он удивился, стряхнул пепел, хмыкнул.

— А с какой стати?

Климов снова объяснил. Как можно вежливее и спокойней. Старомодно сгибаясь в поясе, хотя это было весьма трудно сделать сидя, и учтиво склонив голову при разговоре с начальством, он сожалеюще-приторно сказал, что «весь исполненный внимания, он все-таки не понял»: в чем же суть возникшей неувязочки касательно такой формальности, как направление для вскрытия?

— Чистая проформа, как я понимаю?

Слакогуз выкусил несуществующую заусеницу из-под ногтя, сплюнул под стол, в сторону Климова, откинулся на спинку кресла. Поерзал. Поскрипел кожзаменителем. Почувствовал себя в седле.

— А я не собираюсь возбуждать уголовное дело. Мне твою старуху вскрывать незачем.

Это была оплеуха. Климов не выдержал:

— А что же мне делать?

Сохранять позу барина, смотрящего мимо холопа, и делать лицо покровителя этого самого холопа Слакогузу стоило труда.

Он долго, не мигая, держал взгляд на Климове и жестко произнес:

— Чинить курятник.

«Не глаза, а сваренные вкрутую яйца», — поиграл в сравнения Климов, выдерживая неприятный взгляд, и озадаченно подумал, что Слакогуз намекает ему вовсе не на хлипкий сараишко, обрушившийся на голову вчерашнего амбала, а намекает на его собственную голову: отказывает Климову в умении соображать, раскидывать мозгами, элементарно мыслить.

Не зная, что сказать и как ответить, Климов только и нашелся, что застыть с открытым ртом, как школьник, подавившийся конфетой у доски.

Это, видимо, развеселило Слакогуза. Он крутнулся в кресле, вдавил сигарету в пепельницу, вспомнил, что он все- таки начальник, человек ужасно занятой, сдвинул пачку «Кэмела» на край стола, взял шариковую ручку, раскрутил ее, чему-то усмехнулся, посмотрел стержень на свет, всем своим видом дал понять, что пасты много, но и писанины — будь здоров! жаль, что никто это не может оценить, вновь собрал ручку, усмехнулся.

— Ты свободен.

— От чего? — взбешенно спросил Климов.

— От меня, — ответил Слакогуз.

Почувствовав издевку в тоне и самом отказе дать следственное направление для вскрытия в медэкспертизу, Климов недобро сжал кулак. Смеется тот, кто смеется последним. И стоически перетерпел издевку.

— Но ты ведь понимаешь: круг замкнулся.

— Какой круг? — насторожился Слакогуз.

— Такой, — довольно обозленно сказал Климов. — Для похорон, точнее так: для погребения тела гражданки Волынской Ефросиньи Александровны нужна заверенная тобой, то есть милицией, справка о причине ее смерти, и ты мне эту справку не даешь…

— Не могу дать, — поправил Слакогуз.

— Тогда обязан!

— Ничего я не обязан.

— Обязан что-то сделать! Ситуация ведь идиотская! Ты обещал…

Сам Климов редко прибегал к посулам, потому что привык их выполнять, и теперь ярился на себя за то, что угораздило поверить Слакогузу: попасться на удочку со всей этой медэкспертизой.

— Обещал, но сделать не могу, — с половинчатой самокритичностью простодушного хама ответил Слакогуз, и его ответ напомнил Климову забытое присловье: «Мы там тебе два пирожка оставили: один не ешь, а другой не трожь».

— Врешь, — протянул Климов, — все ты можешь…

Но Слакогуз продолжал кобениться:

— Закон все может, я лишь исполнитель…

— Вот и выполняй: решай проблему, — спазма раздражения перехватила горло. Климов свирепел: — В конце концов…

Толстый подбородок Слакогуза наплыл на ворот форменной рубашки.

— Не пыхти…

— …я сам…

— …как геморрой…

— Что ты сказал? — противясь возникающему чувству гнева и обиды, внезапно тихо, слишком тихо, спросил Климов. — Повтори.

На жирных щеках Слакогуза проступили мелкие сосуды.

— Ведешь себя, я говорю, как геморрой.

— Что «геморрой»?

— Ведешь себя по принципу: я вылез — вы со мной носитесь.

— Не я, а ты, — взорвался Климов, — этот самый!.. — Он старался пропустить мимо ушей издевку и не смог. — Бобер вонючий!

Климов все же стукнул по столу, взбешенный собственным бессилием и гневом.

— Видишь всю абсурдность ситуации и продолжаешь унижать меня, как сявку.

Климов чувствовал, что задыхается от злобы.

Слакогуз поправил у себя под брюхом кобуру.

— Чего слюною брызжешь? За собакой бежишь, что ли?

Он уже явно провоцировал на то, что в протоколах именуют «оскорбление действием». Колол издевками и ждал реакции.

Климов вскочил:

— Ну, вот что!

Слакогуз невольно отшатнулся, вжался в кресло, и рука его легла на пистолет:

— Но-но… Схлопочешь срок.

Климов еле удержал себя от мощного рывка вперед: он уже чувствовал«Макаров» Слакогуза у себя в руке… Скрипнул зубами. Перевел дыхание. Глянул в окно. Увидел дождевые капли. Мокрые, исхлестанные ветром листья тополя. Почувствовал, что остывает, успокаивается… как перед схваткой.

— Значит, так… — сказал он листьям за окном, — я сам ее похороню… Без всяких справок…

— И тебя посадят.

Слакогуз по-прежнему держал ладонь на кобуре.

— За самовольное захоронение — три года. Я предупредил.

Климов смерил его взглядом так, что тот сглотнул слюну.

— А брать, сажать кто меня будет? Ты? Тогда, бери! А я пока пошел.

Он двинулся к двери и на ходу услышал: «Заберут… Всех под гребенку… Геморрой…»

Ух, как ему внезапно захотелось обернуться, врезать от души, но Климов только дернул узел галстука и резко толкнул дверь.

Загрузка...