Глава четвертая

На въезде в город двигатель забарахлил. Пришлось остановиться.

— Гад ползучий, — спрыгнул наземь Федор и виновато развел руки. — Смотрите секс по телику.

Он полез под сиденье, начал выгребать оттуда инструменты.

Надеясь, что поломка легкая, Климов взял бинокль, заботливо уложенный Дерюгиным в картонный ящик с ветошью, поднес его к глазам. Вот «жигуленок» попер в гору, вот знакомый угол школы, двор, в котором жили и учителя, и баба Фрося, пока их всех не расселили…

Оптика была прекрасной, соответствовала цейсовскому знаку, и Климову внезапно захотелось увидать весь Ключеводск, весь целиком.

Он вылез из кабины и увидел горы. Ветер разорвал сплошную облачную пелену, и солнце высветило две вершины Ключевой. Климов тотчас же поднял бинокль.

Тучи задевали своей низкой влажной хмарью пик Орлиных Скал, и красная косынка флюгера тонула в их клубящихся потемках.

Представив, как должно быть там сейчас тоскливо наверху, взглядом стал перебираться ниже. Кряжистые дубы и вековые сосны тоже не стремились к небесам, оставляя каменно-ребристые уступы ясеням, осинам и терновнику. Древесной мелочи в низине не хватало места, света, и она была согласна мерзнуть от ветров на верхотуре, только бы и ей досталось летом солнца и тепла. Кизиловый подрост и мощные кусты шиповника цеплялись за любой клочок земли, как будто каменистые голызины им ставились в укор. Кое-где уже встречались черные, похоже, разом похудевшие деревья. Мелькнула поляна с черным пятном от костра, оттуда они с Петькой запускали планеры, бескорый острощепый комель переломленной чинары, узкая кустистая разложина… Заломленно торчащие ветви чинары, голый сухостойный комель, словно усиливали чувство бросовости, никому ненужности еще одного не выдержавшего напора смерти, хрупкого дитя природы.

Мысль о том, что Ефросинья Александровна, хотя и умерла, но все равно еще лежит в своем дому и ждет его, укором отозвалась в сердце.

Надо было поторапливаться.

Да, Ключеводск хотелось увидать весь целиком: с центральной площадью, базаром и задворками, и он решил, что обойдет весь городок потом, когда освободится.

Вернув бинокль на место, Климов малость потоптался за спиной Дерюгина, который целиком ушел в работу, кхекнул для приличия в кулак, сказал, что ему надо двигать.

— Дуй, — с обидой в тоне разрешил Дерюгин. Руку не подал.

— Еще увидимся.

— Рупь за сто.

— На похороны придешь?

— Всенепременно.

Климов хлопнул по могучему плечу Дерюгина и… все бы ничего, да прямо на него летел «Камаз». Давил на полной скорости. Еще секунда, две… Рывок назад. Откат. Переворот через лопатки, через голову… удар…

Очнулся на асфальте.

Сначала в глазах все плыло и двоилось, потом стало легче. Машинально глянул в сторону умчавшегося трейлера. И след простыл. Бандюга…

Климов увидел над собой лицо Дерюгина, стал подниматься. Федор «подсобил».

— Ну, кукрыниксы…

— Ты их знаешь?

— Нет.

— А номер?

— Я ж спиной стоял.

— Ну, да…

Климов пощупал голову. Вроде, цела. Затылком только хрястнулся черт знает обо что… А, вон, о придорожный камень, над кюветом. Плащ… Он снял его и пожалел себя: таким не место на похоронах. Таким дорога в вытрезвитель или же в ночлежку для бродяг. Хороший плащ, да только весь в грязи, в мазутных пятнах… не отмыть.

Дерюгин сокрушенно возмущался.

— Вот, козлы! Не наши, говорю, не наши! Я тут всех… без слов, но от души.

— Да, ладно…

— Ни хрена! Узнаю — пропишу. Воткну для поддержания штанов.

Ветер косматил его волосы, и Климов вспомнил, что еще должна быть шляпа. Сам он был острижен коротко, и голова озябла.

После поисков шляпу нашли под колесом тележки.

Докатилась.

Замыв ее и плащ в ближайшей луже, Климов попрощался — теперь за руку — с Дерюгиным и медленно поплелся вдоль шоссе.

Баба Фрося жила на противоположной стороне города.

Много не много, но полчаса ему идти придется. Скорым шагом. А там, глядишь, какой-нибудь автобус подберет, но это вряд ли… Редкие прохожие, дворовые собаки, мотоцикл… Мало, мало жителей осталось в Ключеводске. Как только режимность сняли, рудники закрыли или выработали, кто там разберет, народ стал разъезжаться. Людям нужно жить и зарабатывать на хлеб, а то, что добывали в здешних штольнях, все, шабаш, когда-то было, а теперь не стало. Был уран, да вышел. Климов помнил, что когда из штолен выезжали вагонетки, полные руды, хотелось лечь и не вставать, и голова болела, как при гриппе. Даже глаза слезились. Учителя в такие дни всех распускали по домам. Наверное, и им хотелось плакать. Очень уж болела голова! Зато врачи все объясняли просто: акклиматизация, высокогорье, случайность совпадений.

«Что-то слишком много случайностей, — взбешенно подумал Климов, вспомнив происшествие в пути: налет на старика — на старика ли? — толчок в спину у титана с кипятком, амбал Сережа — и свидетель, и попутчик дюжих молодцев, да и его попутчик, климовский, и вот сейчас… что это? Тесен мир? Пьяный водитель? Неудавшийся наезд? В кабине, Федор говорит, сидели двое… вроде, как в беретах… или это Климов сам смог разглядеть? Федор стоял спиной, видеть не мог… а если видел? Если специально заглушил мотор, все по сценарию?.. И что это за парни с сумками? Торговцы, челноки? Тогда, причем туг санитар из психбольницы, черный «рафик», этот мощный трейлер? Кто все эти люди? Что им надо здесь? И водка, выпитая с Федором… Поминки по кому? По бабе Фросе или же по Климову? Находят сбитого на трассе, запах алкоголя, присутствие в крови… все ясно: пьян. А пьяниц так и тянет под колеса. Мало их гибнет на Руси? Ах, водка-матушка… и все же, все же, все же… Ключеводск — городок тупиковый. По какой дороге въедешь, по такой и выедешь. Транзита нет. Он исключен. Соцгородок планировался, как тупик. Ловушка и капкан. Спецзона. Попал и пропал. Как говорится, по газонам не ходить. Гуляйте мимо. А что, если наезд заказан? И старика в купе глушили по ошибке? Торопились. Стучали не в ту дверь. Все может быть. Все может. И когда его толкали на титан, предупреждали: еще вырубим. Сочтемся. Кто они?! Что им здесь надо? Что?»

Вопросы нервные, короткие, а короткую нитку узлом не свяжешь.

Климов провел языком по деснам и почувствовал солоноватый привкус крови. «От удара», — решил он и дважды сплюнул. Сплевывая, обернулся. Никого. Да и кому он нужен, если уж на то пошло, обыкновенный опер, пусть даже и сыщик?

Продолжив путь, Климов потрогал зубы. Все в порядке. Просто губа рассечена. Должно быть, прикусил или ударился о тот же самый камень, над кюветом.

Он снова сплюнул.

Кровью.

И вспомнил барак, в котором когда-то жила баба Фрося. Вернее, не барак, а одного из его обитателей, безногого соседа из второй квартиры. Диомида. Угоревший от денатурата много лет назад, он все еще жил в памяти Климова, взирая на жильцов барака полоумными глазами. Величая себя «динамитом», он водку пил в неограниченном количестве и мог закусывать ее чужим стаканом. Своей посуды он старался не крушить, поскольку ее не было. Зато в гостях показывал «аттракцион», расхрупывая толстое граненое стекло, точно ржаной сухарь. Кровь из порезанных десен он диковато схаркивал в ладонь и тут же, утирая губы, развозил ее по подбородку. Рубаха на груди трещала, пуговицы срыву отлетали по углам, и всем, кто трепетал при взятии рейхстага, грозил амбец, глубокий тыл и сам японский бог…

Может, потому что вспомнил детство, Климов задержался возле школы, старенькой, кирпичной, кривобокой, с надстроенным когда-то третьим этажом, с тесной каморкой во дворе, приютом бабы Фроси.

Школьный двор был замусорен, пуст, должно быть, только что прозвенел звонок, начался урок, вся детвора сидит за партами, кто-то прилип к окну, смотрит на улицу, на Климова, наверное, опоздал, а, может, выперли из класса в коридор, ступай домой и без родителей не приходи… Все так знакомо и, увы, неповторимо. У взрослых наказания другие…

Невольно подчинившись зову памяти, Климов вошел во двор, зачем-то тронул дверь каморки, поднялся по лесенке, спустился, обогнул здание школы, заглянул в вестибюль…

Светло-синие стены, кафельный пол.

Нет, радости они не приносили. Как не приносили ее и сборы бывших одноклассников. Фабула их жизни после аттестации на зрелость, так хорошо продуманная на выпускном вечере, не выдержала испытания насущным: жизнь давно утратила сюжетность. Вот в таком же пустом вестибюле, только другой школы, куда Климов пришел лет пятнадцать назад, чтобы встретить друзей-одногодков, ни одной знакомой души не было. И Климов почувствовал себя, как на огневом рубеже с автоматом. Чурбак с глазами на промерзшем стрельбище. И ни одной поваленной мишени. Лишь на снегу — пустые стреляные гильзы. Казалось, что сейчас подойдет военрук и заставит их собрать, все до одной. А как их соберешь, когда ребята половину рассовали по карманам? Не станешь ведь обыскивать друзей. Климов все ходил по коридору школы, ждал, что кто-нибудь из одноклассников придет, вот-вот появится, не может быть, чтоб не пришли, и взглядом умолял чужих: не смейтесь! Наивная душа. Никто смеяться и не собирался: всем было все равно. Перед встречей с бывшими друзьями он сочинил стишок. Пришлось порвать. И выбросить бумажный ворох в урну. Наверное, кто-то в это время открыл дверь, и три обрывка сквозняком отнесло дальше. Он был педантом, подошел и подобрал. Зачем-то сопоставил, уложив обрывки на ладони. Получилось: каждый встречный брат. Стишок он позабыл, а это помнил. Как будет помнить, видимо, встречный «Камаз».

Мысли были грустными, тягучими, и Климов на какое-то мгновение забылся, ощутив неясную тоску и безотчетную тревогу. Забылся так, как забывался некогда в предгрозье, летом: валился по-детски в траву и древние холмы внезапно возвращали память крови вспять, в ту даль, в те дни смятения и горечи народа, чью вольную красу жгли хищные огни набегов и вражды, свивая черные дымы в одну сплошную ночь. Словно живет в родной природе вечное предчувствие беды. Сухие, летучие шорохи трав и стрекоз, писк ласточек и накалившийся от зноя воздух гнетут и не дают покоя сердцу. Стучит оно и мается душа, как будто тень испуга и грозы лишает ее воли и простора, и вестником несчастья или муки накатывает огнеликий гром…

Покидая вестибюль, он все же еще раз окинул взглядом двери классов. Наша память — штука вздорная. Взрывоопасная. Как жидкий гелий, красный фосфор или бертолетовая соль. Климов в восьмом классе, «лучший химик школы», как хвасталась им завуч на олимпиадах, в один из майских дней перед каникулами, оставшись в кабинете химии, высыпал меж рамами окна, по просьбе старенькой своей учительницы, бертолетовую соль и красный фосфор: просушить. Но сохло медленно, а он куда-то торопился, вот и надумал исподволь помешивать линейкой кристаллическую соль. Туда-сюда, туда-сюда… Но кто мешает, того бьют. Лучше пустить себе за пазуху гремучую змею, чем так, как он, раздалбывать комки отволглой соли вместе с фосфором. Смесь получилась адской. Он надавил на бертолетовый окатыш — и тут тебе ни стекол, ни окна. Руку, из которой вышибло линейку, точно рой осиный облепил. Осы на миллионных оборотах вонзали в него свои сверла: фосфор прожигал насквозь. Запахло жженой костью. И возможностью засесть на второй год. От боли он мгновенно выучился выбивать чечетку и в дымовой завесе различать все цвета радуги с закрытыми глазами. «Химичка» заполошно подпихнула его к раковине, но ему не помогала ни вода, ни терпкие словесные примочки прибежавшего директора, который то и дело пригибался, как под пулями, в задымленном злосчастном кабинете.

Климов улыбнулся, вспомнив давний ужас, глянул на свои в белесых шрамах пальцы, заодно отметил время: восемь двадцать. В принципе, еще довольно рано, поезд или самолет могли и опоздать. А он уже, считай, добрался… до чего? До цели? Чужой смерти? До бабы Фроси, что лежит в гробу? А, может, гроб еще надо заказывать? Он это как- то не учел… Надежда на Петра… Он, видно, на себя взял все заботы… Хорошо. Климов заплатит, сколько это будет стоить…

Выйдя из школы, он почувствовал, что ветер стал сильнее, придержал шляпу рукой, двинулся дальше. Там, где была наледь, подошвы скользили. Идти было трудно. Дорога резко поднималась в гору, и он вынужден был иногда хвататься за стволы деревьев. Чтобы не упасть. А, может, просто вспомнил, что когда-то посадил вдоль школы восемь лип, тогда они были тонюсенькими прутиками.

В воздухе кружились сорванные листья…

Все проходит.

В висках при каждом шаге отдавало, все-таки он приложился головой довольно сильно, в горле першило. Казалось, выхлопная гарь «Камаза» забила ему легкие. Хотелось продохнуть, прокашляться, избавиться от тяжести в груди.

В воздухе было морозно и сыро, как в доме, предназначенном на слом. В детстве Климов любил лазить по разрушенным строеньям и подвалам, любил тайны, но сейчас заглядывать в разбитый дом, без стекол в окнах, со сквозными дверными проемами, желания не было. Ломали старую библиотеку…

Следов строительства он так пока и не нашел.

Ключеводск, зажатый полукружьем гор, напоминал кузнечика в горсти каменного идола, чей монумент, уменьшенный в сто тысяч раз, торчал напротив почты. Затянутый туманом, городок мог сойти за большое село, когда бы не площадь с изваянием, не каменные сваи бывшей городской доски почета в нашлепках объявлений: жители хотели выехать подальше и посеверней, когда бы не кафе «Уют», работавшее вечером как ресторан, о чем гласила яркая табличка на дверях, в которых — мистика и чудо! — животом вперед стоял швейцар, в ливрее с галунами и в фуражке с золотым околышем.

Климов усомнился в остроте своего зрения и подошел поближе. Теперь швейцар не показался манекеном: у него дрожали веки. И вообще, вблизи он больше смахивал на футболиста, принимающего мяч на грудь. Неподатливая спина придавала ему важную тяжеловесность.

Климова он не заметил.

Не замечал.

Видимо, за то время, пока Климов совершенствовался в деле розыска, жил вдалеке, растил детей и рос в чинах, стрелял, преследовал, бежал и догонял, в Ключеводске, маленьком, словно арена заштатного цирка, замечать друг друга стало дурным тоном. На улице, по крайней мере. Все были заняты. Не до других. Иллюзия большого делового центра. Верный признак мертвого угла. Застойного болота. Тупика. Простительный, конечно, предрассудок для столь крохотного городка, хотя известно: суеверия лишают людей разума. Но, что есть, то есть. Бросается в глаза.

Климов ненавидел свой зловредный педантизм и, движимый скорее любопытством, нежели сосущим чувством голода, коснулся шляпы.

— Добрый день. Кафе открыто?

Если бы швейцар не ждал мяча в грудь, он, может быть, заметил грязь на шляпе и плаще, а так лишь пожевал тубами.

— Проходите.

Оттаявшие ступени лесенки были скользкими, как шкурки апельсинов, валявшиеся рядом, и кожура бананов, раздавленная чьим-то каблуком. Быть может, пять минут назад. По всей видимости, эти фрукты не были диковинкой для Ключеводска, даже ранним утром, когда деревья стонут и скрипят от непогоды. Как и сигареты «Филипп Моррис», пачку от которых он заметил в урне.

Откровенно говоря, ему хотелось есть.

Плавленный сырок — закуска слабая.

Одно расстройство.

Войдя в кафе и задержавшись возле гардероба, Климов огляделся. Обеденный зал был просторный, даже слишком, но окна были узкими. В углу, за одним столиком, сидело пять парней. И ни души официальной. Ни гардеробщика, ни.** Дверь в стене открылась и его глазам предстало длинноногое создание в белом передничке.

— Что вы хотели?

Нежный-нежный залах парфюмерии и толстый, толстый слой губной помады.

— Я? — зачем-то спросил Климов и смутился оттого, что белокурая официантка протянула к нему руку. — Я позавтракать…

— Пойдемте.

Лаково блеснувшие ухоженные ногти, перстень с изумрудной капелькой, а главное, лукаво окороченная фраза, как бы заранее предупреждали, что цену здесь, она по крайней мере, себе знает и станет говорить с ним так, чтоб не разжевывать по многу раз одно и то же. Такие, например, простые истины, как чрезмерная загруженность красивой девушки на этой каторжной работе, где каждый норовит щипнуть и оскорбить.

Климов сразу почувствовал себя виновным за все несовершенство мира и, на ходу стащив плащ, быстро вывернул его изнанкою наружу. Шляпа спряталась под плащ. Уже спокойней.

Указав на столик около окна, официантка приняла заказ, сосредоточенно-сговорчиво кивнула и пошла-пошла-пошла… по ниточке… к раздаточной… на шпильках.

Идеальный разрез сзади.

И вообще.

Делая вид, что не может оторваться взглядом от ее фигуры, Климов смотрел в угол. Двое в черных кожанках склонились над столом, усиленно работали локтями. Ели. Трое медленно потягивали пиво из фужеров. Один сытый, гладкий… на руке стальной браслет. Он властно поманил к себе официантку, что-то приказал, она кивнула. Отошла. Но как-то неуверенно и напряженно.

Заметив климовское любопытство, сытый глянул так, точно потребовал ответа: «А ты кто такой, моргалы выбить?»

Не глаза, а курки на взводе.

Климов приказал себе в тот угол больше не смотреть: такие есть повсюду. Лучше задрать голову и посчитать плафоны в потолке. Огромные блестящие светильники напоминали об операционной или кабинете стоматолога. Он понимал, что зуб лечить придется, от ножа и бормашины не уйдешь, но боли сейчас не было, а там еще посмотрим!

Белокурая в кокошнике с узорчато-петлистой оторочкой выставила перед Климовым тарелку с гуляшом и весело спросила, будет ли он кашу? Неизвестно почему, Климов ответил «нет». Тогда она нахмурилась и посоветовала больше есть.

— А то вас дома не узнают.

По ее разумению, мужчины должны были питаться основательно, чтоб женщины на них не обижались. Она и хмурилась лишь для того, чтоб тут же улыбнуться.

— Тогда: две курицы, три каши и четырнадцать оладий.

Идеальная улыбка.

Идеальный разрез глаз.

— Вы серьезно? — удивилась белокурая, задерживая взгляд.

— Совершенно.

— Подождите.

В ее ответе прозвучала благодарность. В самом деле, лучше гореть на медленном огне, чем разъяснять особенно дотошным, почему у пива запах тины, а цыпленок «табака» по вкусу, как минтай, и то мороженый. Не говоря уж о салфетках на столах, которых нет.

Идеальный разрез сзади.

Пятеро еще сидели за столом, о чем-то говорили.

Климов отвернулся, прижал веко. Отпустил.

Заботливость официантки, пожелавшей, чтобы женщины всегда были довольны, усилили в нем чувство близкого родства и с Ключеводском, и с его людьми. Ему вообще показалось, что у людей здесь были кроткие, наивные и жизнерадостные мысли. Хотелось, чтобы это было так. Он вспомнил город летним, в зелени деревьев и в цветах, услышал щебет птиц, и тайное родство со всем прекрасным в мире подсказало: люди здесь добры.

Умяв заказанные блюда, он запил горячий жир тремя стаканами компота и с освободительным чувством любви и добра оставил на столе лишние деньги.

На чай.

Расплачиваясь и снимая плащ со стула, про себя отметил, что за столиком в углу никого нет.

Значит, вышли через кухню. Как свои.

«И я здесь свой», — подумал Климов, но покинул зал через центральный вход. Немного задержался на ступеньках. Постоял. Швейцара уже не было, а двери так распахнутыми и остались. Ну, да ладно. Главное, что и доска почета, и голубые ели вокруг площади, и сама площадь с редкими прохожими, и остановка с очередью на автобус, — ему давно знакомы и близки, ведь это он, не кто-нибудь, здесь рос и, натирая ноги, лазил в горы: испытывал себя на прочность, на излом, на выдержку, выносливость и волю, и ждал по вечерам на танцах праздничной и скорой перемены в жизни, когда тебя, смущаясь, пригласит на дамский танец та, с которой вы, конечно, не знакомы и о которой ты пока не знаешь ничего и знаешь все: ты ее любишь. Ослепленный юношеской страстью, светом звезд и тайной красотой ночного мира, ты поверяешь ей свои мечты, желанья, цели; и звон цикад и дремный запах мяты нежданно кружит голову, и смута счастья обжигает губы…

Климов вздохнул, надвинул шляпу на глаза, поддернул воротник плаща. Пережив острый приступ влюбленности в город, который он, считай, давным-давно забыл, Климов медленно втянул в себя промозглый воздух. Когда ты точно знаешь, что тебя никто не встретит, безотчетно хочется увидеть чьи-нибудь знакомые глаза. Откуда эта тяга в человеке? Что придает ей силу и направленность? Боязнь почувствовать свою ненужность людям? Опаска, что ненужность обернется чувством собственной никчемности, ничтожности судьбы? Банальный страх исчезнуть, потеряться в мире? Ищем подтверждения того, что еще живы? Пойди пойми… Но, если сверху моросит, а под ногами грязь, и лед в замерзших лужах, и ничего тот лед не отражает, кроме утра, мороси и мги, остается лишь вздохнуть, поправить шляпу и, мельком глянув на часы, мол, некогда ждать тех, кто не пришел, шагнуть в поток раздумий и печали.

Климов глянул на часы: четверть десятого, и быстро сбежал с лестницы.

После площади дорога пошла вниз, ноги опять скользили, приходилось вновь хвататься за деревья, стены зданий или же заборы. Не хватало второй раз упасть, теперь уже по собственной вине. В одном месте он едва не растянулся, как раз напротив бабки, торговавшей хризантемами. Она сидела в затишке кустов возле «Продмага», в черном плюшевом жакете, вязаном платке, разглядывая на своих ногах солдатские ботинки. Заметив то, что он притормозил, рукою показала на цветы:

— Бери, мил человек.

Трогательные в своей беззащитности и хрупкости они были прихвачены осенним межпогодьем, и в утренней туманно-стылой мороси безвольно-жалко подставлялись ветру, втиснутые в горло трехлитрового бидона. Бездомным одиночеством и болью несудьбы пахнуло на него от хризантем, и Климов купил сразу все: пять крупных и шестую, меркло-вялую…

— Берешь, как упокойнику.

— Да так оно и есть.

Старуха подняла глаза.

— Случаем, не баб-Фроси внук?

Пришлось кивнуть.

Он самый.

Пройдя еще квартал, Климов свернул направо и пошел задворками. Так было и удобнее, и ближе. Всякий раз, как поскользнешься, некоторое время семенишь. Не то, чтобы теряешь равновесие, но как бы заземляешься по новой. Думаешь, вот-вот и шлепнешься, уже наверняка. Глупеешь между небом и землей. И сам себе не веришь.

Нет ничего страшнее неопределенности.

Тем более, когда земля замусорена сучьями и тополиной паветвью с раздавленными почками. Ветер не жалел деревья: бил, трепал, обламывал и леденяще предвещал, если не дождь, то снег.

Подходя к домишку бабы Фроси, Климов неосознанно замедлил шаг… Он помнил свою старенькую няню доброй, ласковой, живой… а войдет в дом… и что? и как? Хотелось зарыдать, как в детстве, безоглядно.

Он зачем-то поднял ветку, что лежала на дорожке, швырнул прочь. Взглянул в небо. Шмыгнул носом. Взрослый дядя. Вдохнул сиротский запах хризантем и взялся за калитку.

— Чур, я бандит!

— И я!

— И я!

Вооруженная до зубов шайка мальцов приплясывала у дома бабы Фроси. Выбирала главаря.

— А я? — затосковал малыш с зеленой сыростью под носом и пластмассовым ружьем.

— А ты…

— А он…

— А ты, малявка, мил-ца-нер! — надвинул шапку на глаза тоскующему шкету четкомыслящий главарь лет девяти. Нас много, ты один.

— Срывайся, ребя!

Климов обогнул обиженного «милцанера», подошелкдвери.

Сзади послышался плач: «Так нечестно…»

Но ответить было некому: шайка-лейка разбежалась по кустам, и взыскующая справедливость в образе печального стража порядка понуро потащилась восвояси.

Видимо, в соседний двор, откуда и пришла.

Загрузка...