23

На Невский, где располагалась главная контора от огня страхового общества «Неопалимая Пальмира», прибыли уже без задержек, что Гесс, дважды за утро попадавший в причудливые ситуации, счел за настоящее чудо. Все это время — впрочем, не слишком продолжительное — Вадим Арнольдович и Григорий Александрович почти не разговаривали, только единожды вступив в короткую перепалку, когда экипаж проезжал мимо строившегося дома товарищества господ Елисеевых[104].

Вадим Арнольдович выразил изумление тем, что власти позволили реализовывать этот, по его мнению, безобразный и безвкусный проект, никак не вписывавшийся в окружающий архитектурный ансамбль проспекта. Григорий Александрович, напротив, был восхищен смелостью решений и пожелал долгие лета Павлу Ивановичу Лелянову — городскому голове, этот проект утвердившему.

— Вот увидишь, — Саевич усмехнулся, добавив сакраментальное «если доживешь», — однажды этот дом станет важной достопримечательностью. Он смел, красив, решителен в своем отказе от застывшего прошлого. Настоящее произведение архитектурного и инженерного искусств!

— Он пошл, вульгарен, безобразен и беззастенчив в своем разрыве с традицией домостроения. Мне искренне жаль того, кто в будущем сумеет углядеть в нем достопримечательность. — Вадим Арнольдович тоже усмехнулся. — Только слепец, невежда или человек со вкусом грубым и невоспитанным сможет в этом бессмысленном и варварском нагромождении стекла увидеть произведение искусства. А ты, мой друг, — Вадим Арнольдович еще раз усмехнулся, добавив то же самое сакраментальное «если доживешь», которое чуть раньше подпустил в свое определение Саевич, — увидишь, несомненно, то, как внешнему уродству и внешнему безвкусию будет соответствовать начинка магазина. Готов поставить тельца против яйца, что всё внутри окажется в бронзе, позолоте и мраморе!

На этот раз Григорий Александрович, парируя, снисходительно улыбнулся:

— Не стану спорить: и бронза будет, и позолота, и мрамор. Да только много ли ты понимаешь? Версаль среди всех магазинов! Магазин-дворец!

Вадим Арнольдович рассмеялся:

— Ну да, ну да! Самое то — заворачивать селедку на мраморном прилавке и резать зелень под бронзовой люстрой! Тебе не смешно?

— А должно быть?

— Не знаю. По мне — так очень смешно!

— Ну так смейся!

— А я и смеюсь!

Гесс и Григорий Александрович, надувшись, как малые дети, отвернулись друг от друга, сделав вид, что рассматривают что-то из противоположных окошек экипажа. Экипаж, тем временем, проехал еще немного и остановился у дома, который, в отличие от елисеевского, ничем из окружающих не выделялся. Именно в нем — жилом со двора и сданном фасадом на проспект под конторы — помещалась «Неопалимая Пальмира». Гесс, прекратив дуться, распахнул дверцу и, сойдя на панель, констатировал:

— Приехали.

Григорий Александрович, наклонившись с сиденья, окинул взглядом заурядные витрины первого этажа и ординарные окна трех остальных: все они были освещены электрическим светом, но что-то в них Григорию Александровичу не понравилось. Ухвативший это по выражению его лица Гесс поинтересовался:

— Что-то не так?

— Пока не могу сказать. — Григорий Александрович тоже вышел из экипажа и, задрав голову, более внимательно осмотрел фасад. — На каком этаже?

— Второй.

— Гм…

— Вот что…

Гесс, все еще не понимая, что именно встревожило друга, тронул его за рукав и предложил:

— Ты тут пока осмотрись да вели кучеру разгружаться, а я поднимусь в контору, предупрежу о нашем визите.

Григорий Александрович согласно кивнул, а Гесс направился к парадной.

Поднявшись на второй этаж по весьма запущенной лестнице и машинально отметив это малореспектабельное обстоятельство в голове, Вадим Арнольдович очутился на площадке перед несколькими дверьми, за которыми, судя по имевшимся на них табличкам, помещались разные — а не только «Неопалимая Пальмира» — товарищества. В принципе, ничего необычного в этом обстоятельстве не было бы, если бы не один момент: «Неопалимая Пальмира» своими оборотами и декларируемым в статистических отчетах размахом деятельности позиционировалась как очень крупное от огня страховое общество. В сущности, и тем, и другим оно уступало разве что «лидерам страхового рынка» — двум-трем наиболее старым и наиболее почтенным компаниям, которые и сами по себе были на слуху у каждого, и в действительности являлись таковыми. Именно поэтому было довольно странно, что богатое, если верить отчетам, общество для своей центральной конторы выбрало, во-первых, далеко не самый респектабельный и даже находившийся не в первой стадии запущенности дом, а во-вторых — разместилось только в одном из помещений на этаже, не заняв, как это водилось, весь этаж целиком.

Впрочем, помещение, как выяснилось тут же, было все-таки не одно.

Гесс толкнул дверь с не очень-то начищенной табличкой «С.О.О. Неопалимая Пальмира» и, удивившись в очередной раз, обнаружил, что дверь заперта. Однако окна, которые он давеча с фасада осматривал вместе с Григорием Александровичем, были освещены, и это явление — запертая при начавшемся уже рабочем дне и при том, что в помещении конторы все-таки кто-то был, дверь — показалось Гессу совсем уж невероятным. С каких это пор страховщики запирают свои конторы от потенциальных страхователей?

Окинув взглядом пространство подле двери, Вадим Арнольдович обнаружил не слишком приметную кнопку электрического звонка: никаких надписей — вроде «звоните и входите» — рядом с ней не было, что тоже наводило на определенные мысли. Было даже не совсем понятно, работает ли звонок вообще. И так как выяснить это можно было только одним способом, Гесс нажал на кнопку и прислушался.

Где-то за дверью, на удивление сильно приглушенное, послышалось характерное бренчание: звонок работал. А вот шагов или каких-то иных, ответных на вызов, звуков слышно не было вообще. И тем не менее, спустя несколько секунд дверь открылась, и Гесс понял причину как приглушенности звонка, так и отсутствия прочих звуков: дверь оказалась неимоверной толщины, чуть ли не сейфовой, металлической, очень тяжелой и только снаружи — с внешней, обращенной на общую площадку, стороны — обшитой деревянными планками, что создавало иллюзию ее «нормальности».

— Ну и ну, — отметил про себя Гесс и, с удивлением еще большим, нежели то, которое вызвала в нем конструкция входной двери, воззрился на появившегося на пороге конторы человека.

Человек этот и впрямь заслуживал эпитет «удивительный». Около двух метров ростом, совершенно лысый и вообще без растительности на лице — даже брови отсутствовали, — с перебитым носом, толстыми губами, телосложения необычайно мощного, почти саксоновского[105], а все же, несмотря на все это, поразительно элегантный и даже, если можно так выразиться, породистый. Откуда в голове у Гесса взялось вдруг это определение — «породистый», — он и сам наверняка не смог бы сказать, но факт оставался фактом: могучий до первобытности, безобразный на лицо гигант производил впечатление именно породистого человека. Возможно, что-то было в его движениях, что накладывало на него такой отпечаток — неподдельные, незаученные, неотработанные изящество и простота. Примерно также двигался бы вельможа: не вознесенный на вершину из низов, а вельможей родившийся.

И, разумеется, голос. Голос Геркулеса оказался мягким, но четким, с правильным, но не нарочитым выговором, с любезными, но не заискивающими интонациями.

— Могу ли я, сударь, вам чем-то помочь?

Пораженный Гесс ответил не сразу, будучи не в силах на вопрос отвлечься от внешности странного «швейцара». Геркулес, не выказывая ни малейшего раздражения заминкой и тем, что его — в буквальном смысле — обалдело разглядывали, терпеливо ждал. Наконец, опомнившись, Вадим Арнольдович представился:

— Старший помощник участкового пристава коллежский асессор Гесс. С поручением от его сиятельства князя Можайского.

— От Юрия Михайловича? — по толстым губам Геркулеса пробежала улыбка: он явно знал «нашего князя», и если Гесс рассчитывал козырнуть и, тем самым, прикрыться титулом своего начальника, не назвав заодно и его достаточно скромный чин — а вдруг подумают, что князь этот — какая-нибудь важная шишка? — то у него ничего не вышло. — Что обеспокоило васильевского[106] наседника в наших пенатах? Впрочем, неважно.

Геркулес отодвинулся от двери, заодно и распахнув ее пошире.

— Да вы проходите, господин Гесс, прошу вас. И да: позвольте же и мне представиться. Барон Иван Казимирович Кальберг. Председатель правления «Неопалимой Пальмиры».

Сердце Вадима Арнольдовича неуютно ёкнуло: ранее никогда не встречавшись с бароном, он, тем не менее, был о нем изрядно наслышан. Да и могло ли быть иначе, учитывая то, что Кальберг был повсеместно принят, а его имя, как имя прославленного спортсмена, не сходило с полос светской хроники? Вот и буквально с месяц назад, несмотря на зимнее время года, несмотря на скверное состояние дорог, сделавшихся почти непроезжими из-за постоянной смены морозов и оттепелей, он установил рекорд времени прохождения на автомобиле дистанции от Петербурга до самой Москвы, причем дистанция эта была покрыта всего с двумя дозаправками и на русском автомобиле — разработки и производства Фрезе[107]. Правда, злые языки поговаривали, что мотор-то, компании Де Дион-Бутон[108], был у машины французским, как и многие другие детали, но люди более добродушные сочли это обстоятельство несущественным. Да и сам рекорд был налицо, без различия — французским или каким-то еще мотором машина приводилась в движение.

Встретить Кальберга в ипостаси председателя правления сомнительного — а в его сомнительности Гесс все более и более убеждался с каждым новым мгновением — страхового общества Вадим Арнольдович не рассчитывал никак. Хуже того: оказавшись лицом к лицу с человеком безо всяких скидок светским, принадлежащим к самому высшему столичному обществу, Вадим Арнольдович откровенно растерялся. Он был готов ко всему, но отнюдь не к тому, что ему придется иметь дело с завсегдатаем аристократических салонов, чье имя было на слуху и при Дворе.

— Вы позволите мне воспользоваться телефоном?

Барон, вне всяких сомнений подметивший растерянность и смущение полицейского, но никак и ничем сей факт не подчеркивая, пригласил Вадима Арнольдовича следовать за ним и, закрыв необычную входную дверь, провел его через несколько полупустых и совершенно безлюдных помещений в неожиданно уютный и богато обставленный кабинет.

— Прошу вас.

Гесс, взяв трубку и дождавшись ответа телефонистки, попросил соединить его с участком, а там, когда ему ответил дежурный офицер, вызвал к телефону Можайского.

Разговор Вадима Арнольдовича и по уши после штормовой ночи заваленного проблемами Юрия Михайловича вышел коротким, но интересным. Можайский, опешив поначалу так же, как и Гесс, оправился намного быстрее и, дав краткие, но категоричные инструкции, попросил Вадима Арнольдовича передать трубку барону. Барон, ожидавший это, трубку принял.

Насколько, слыша только реплики барона, мог судить Вадим Арнольдович, «неопалимец» и пристав беседовали любезно, но напряженно. Так, Иван Казимирович поинтересовался однажды — в виде шутливого вопроса, — как вообще сочетается с законом желание Можайского снять копии с реестров страхового общества: вот так, ни с чего, без какой-либо санкции и вообще людьми, даже при учреждении следствия — будь следствие вообще назначено — не имеющими на это никакого права? Выслушав ответ и пожав могучими плечами, барон перепрыгнул на тему футбола, что было вообще ни в какие ворота: до открытия сезона времени оставалось немало. Но по расплывшимся в улыбке толстым губам Гесс заключил, что Можайский странную тему не только поддержал, но и дал такие ответы, которые Ивана Казимировича полностью удовлетворили.

Далее последовал обмен репликами о каких-то дамах, имен которых Вадим Арнольдович никогда не слышал, а завершился разговор просто и ясно:

— Ну, будь по-вашему, Юрий Михайлович. Я окажу содействие, раз уж это настолько важно.

Положив трубку на рычаг, барон, машинально продолжая улыбаться, повернулся к Гессу и смерил его взглядом — несмотря на улыбавшиеся губы, неожиданно холодным и мрачным.

— Ну-с, Вадим Арнольдович, где этот ваш гений фотографии?

Гесс, растерянный уже настолько резким противоречием между любезным тоном улыбавшегося барона и его отнюдь не любезным взглядом, только махнул куда-то, что, надо полагать, должно было означать «на улице». Иван Казимирович понял правильно и, подойдя к неплотно зашторенному окну, выходившему на Невский, с любопытством осмотрел уже выгруженные из экипажа и сваленные около парадной фотографические принадлежности. Рассмотрел он и кучера с Саевичем, стоявших рядышком и о чем-то беседовавших.

— Помилуйте, Вадим Арнольдович, да не Григория ли там Александровича я вижу? Саевича?

Гесс одновременно удивился и растерялся еще больше: откуда барон мог знать чудака-фотографа? Положительно, председатель правления «Неопалимой Пальмиры» выдавал сюрприз за сюрпризом, начиная вообще от своего присутствия и заканчивая теперь вот этим.

— Вы знакомы?

— А как же! — Барон — и вот это было совсем уже необъяснимо — улыбнулся по-настоящему: его мрачный взгляд неожиданно потеплел, хотя в глубине его внимательный наблюдатель по-прежнему уловил бы нехорошие чувства. — В свое время работы Григория Александровича — вы ведь знаете, он как-то пытался их выставить, но дело не пошло — натолкнули меня на одну очень интересную мысль. Впрочем, к нашему делу и к просьбе «вашего князя» это отношения не имеет, поэтому, с вашего, Вадим Арнольдович, разрешения, я не стану особенно об этой мысли распространяться: зачем нам с вами впустую тратить драгоценное время друг друга? Добавлю только, что методы господина Саевича меня заинтересовали настолько сильно, а его работы произвели на меня впечатление настолько глубокое, что я неоднократно пытался оказать ему посильную помощь. Дважды или трижды мне удавалось подыскать и арендовать подходящие для экспозиций помещения, но… Увы и еще раз увы. Помещения — помещениями, но привлечь в них публику мне так и не удалось.

Барон покачал головой, причем взгляд его — в целом — оставался по-прежнему на удивление теплым и сочувственным. Тем не менее, было ясно, что на Гесса, хотя и ни в чем не виноватого, но определенно представлявшего что-то, от встречи с чем барон предпочел бы уклониться, теплота и сочувствие эти не распространялись.

— Скажу без ложной скромности: к моему мнению прислушиваются, а мои суждения имеют определенный вес. К несчастью, однако, мнения и суждения эти по большей части касаются разных аспектов спорта, а вот в искусстве мне так и не удалось добиться авторитета. Не знаю, почему, — Иван Казимирович опять покачал головой, — но люди в массе своей почему-то уверены, что искусство и спорт настолько друг от друга далеки, что человек, занимающийся либо тем, либо этим, другим из них заниматься никак не может. И что интересы даже его не могут быть всерьез направлены на это. Поэтому и вывод люди делают очевидный и как бы сам собой напрашивающийся: суждения спортсмена об искусстве столь же малоценны, как и суждения человека из мира искусства о спорте. А между тем, вот ведь перед нашими глазами пример обратного: Вячеслав Измайлович.

Гесс, не перебивая барона словами, вопросительно на него посмотрел. Иван Казимирович моргнул:

— Как, вы ничего не знаете о Срезневском?

— Ах, вот вы о ком! — Гесс, конечно, о Срезневском знал, но как-то упустил из внимания, что именно его и мог иметь в виду Иван Казимирович. — Да, разумеется. Вы правы: пример господина Срезневского явно опровергает идею однобокости спортсменов или художников. И как нельзя лучше, должен заметить.

— Ну, слава Богу! — Взгляд барона, теплый в отношении Саевича, внезапно потеплел и в отношении Гесса. — А я-то уж подумал, что вы с Луны свалились наподобие monsieur de Bergerac[109].

«Monsieur de Bergerac» прозвучало и неожиданно, и с таким хорошим выговором, что Гесс опять смутился: все-таки этот странный барон явно давал ему, Гессу, фору.

— Так вот. — Иван Казимирович заметно погрустнел. — Несмотря на то, что у людей обратный пример — вот он, прямо перед глазами, прислушиваться ко мне в отношении моих взглядов на искусство они отказались напрочь. Да что там! Можно сказать, что всякий раз, когда я заговаривал о работах Саевича, меня поднимали на смех. Где уж тут было доказывать, что Григорий Александрович — матер изумительный, а его работы опережают время и… да, пожалуй, что и гениальны!

Гессу припомнились высказывания Клейгельса — человека, безусловно, далеко не столь необычного и, похоже, далеко не столь разносторонних интересов, как Иван Казимирович, — и он тоже стал на мгновение грустным. Барон же, тем временем, отошел от окна и предложил:

— Ну, пойдемте что ли. Работы у вас с Григорием Александровичем будет много: не станем терять время. Я вам помогу поднять сюда все эти приспособления.

Гесс поблагодарил и направился вслед за бароном к выходу из конторы, где снова поневоле обратил внимание на странную для страхового общества конструкцию входной двери, больше подходившей бы какому-нибудь банковскому хранилищу. У самого порога, уже возясь с замками, барон вдруг поинтересовался:

— А может, это внешность моя виновата?

Гесс не понял, к чему относился этот вопрос, и хотя внешность Ивана Казимировича и впрямь была очень примечательной и необычной, но связь между нею и тем делом, которое привело Вадима Арнольдовича в «Неопалимую Пальмиру» никак не проглядывалась. Тем более что никто — ни сам Вадим Арнольдович, ни князь Можайский, направивший его к страховщикам — и знать не знал, что «Неопалимой Пальмирой» заправляет Кальберг.

— Прошу прощения?

Барон правильно истолковал замешательство Гесса и пояснил:

— Я не о том, что «вашего князя» заинтересовало в «Пальмире», а о тех неудачах, с которыми я столкнулся, пытаясь привлечь внимание людей к работам Саевича. Взять того же Срезневского: ему-то с внешностью повезло. Обычная такая внешность. Я бы даже сказал, ровно такая, какую и ожидаешь от ученого. А занятия спортом, авторитет в спортивных мероприятиях — их устроении, их освещении — дело пускай и не совсем обыденное для наших интеллектуалов, но все же и не настолько, как можно было бы подумать, редкое. А вот я… — Иван Казимирович выпрямился во весь рост и с его высоты посмотрел на показавшегося вдруг щуплым — в сравнении с необычайно мощным телосложением барона — Гесса. — Вот я на интеллектуала совсем не похож. От меня и не ждут познаний в искусствах. Может быть, в этом и дело? В моей внешности? Как вы считаете?

Гесс, не найдя никаких приличных отговорок, промямлил что-то невразумительное. Кальберг усмехнулся и, обрекая Гесса на участь догоняющего, побежал вниз по лестнице. Он перемахивал через ступни так легко и с такой грацией, что Вадим Арнольдович не мог не восхититься. Однако сам он на такие трюки не решился и поэтому изрядно замешкался, выйдя из парадной на улицу уже тогда, когда барон, держа Григория Александровича за руку, вовсю о чем-то разговаривал с фотографом.

Это Гессу не очень понравилось: сцена чем-то напоминала попытку если не подкупа, то, как минимум, влияния на человека, которого, в силу непонятных пока стороннему наблюдателю причин, необходимо было убедить работать не слишком усердно. Так ли это было на самом деле или в Гессе сработала полицейская мнительность, установить, разумеется, оказалось невозможным: едва он подошел к барону и Саевичу, как оба они охотно приняли его в разговор, причем не было никаких причин считать, что тема разговора изменилась.

Пожалуй, тут будет ни к чему приводить эту беседу, вращавшуюся преимущественно вокруг изобретений Григория Александровича и уже потому более лестную для него, чем полезную для нас — автора и читателя. Ограничимся поэтому лишь тем замечанием, что беседа длилась недолго, а по ее завершении, демонстрируя невероятную силу, Иван Казимирович на одного себя взвалил чуть ли не все оборудование и внес его сначала в дом, а затем и по лестнице на этаж. Оставшуюся — и наиболее легкую часть — разделили между собой извозчик, Григорий Александрович и Гесс.

Поднимаясь по лестнице с каким-то баулом в руке, Вадим Арнольдович все же мельком поинтересовался у шедшего чуть позади — на ступеньку ниже — Саевича:

— Ты не забыл, зачем мы здесь?

Григорий Александрович, в глазах которого появились озорные искорки, мотнул своими стянутыми в конский хвост волосами, перебросил из руки в руку чемоданчик и, вздыбив бороду чуть ли не инстинктивным, паразитическим, если можно так выразиться, жестом, ответил без колебания:

— Нет, конечно.

— А мне показалось, что Кальберг тебя очаровал.

— Он и есть человек очаровательный.

— Давно знакомы?

— Прилично.

— Ты никогда мне о нем не рассказывал.

— Да ну, — Григорий Александрович на мгновение остановился, так что Гессу, чтобы тому не пришлось повышать голос, тоже пришлось остановиться, — пустое. Знакомство приятное, но бесполезное. Хотя, должен признаться, барон в свое время очень меня удивил и порадовал своим интересом к моим работам. Это — такая редкость встретить человека, не считающего тебя сумасшедшим!

Гесс кивнул и продолжил, впрочем, теперь недолгое, восхождение.

На площадке, возле снова открытой невероятной двери в контору, Иван Казимирович уже поджидал полицейского, фотографа и немного отставшего от них кучера экипажа, тащившего что-то более объемное, нежели баул Ивана Арнольдовича или чемоданчик Григория Александровича. Барон уже внес в одно из помещений конторы те принадлежности, которые подхватил он сам, и теперь, стоя возле двери, разглядывал поднимавшихся по лестнице «гостей» немного насмешливым взглядом. Но если бы света было побольше — площадка освещалась всего лишь довольно тусклым и довольно странно смотревшимся в доме на захваченном электричеством Невском проспекте газовым рожком, — то внимательный наблюдатель, несомненно, под этой насмешливостью обнаружил бы и тревогу.

Наблюдателю, вероятно, показалось бы, что Иван Казимирович, бесповоротно поняв, что всё не только идет не так, как надо, но и далее будет идти точно так же, окончательно отдался во власть тревожных и мрачных мыслей, впервые охвативших его еще во время телефонного разговора с Можайским. Но света для таких наблюдений было недостаточно. То ли калильная сетка выработала свой ресурс, то ли газ подавался в недостаточном количестве, но рожок явно не выдавал свойственные этой модели пятьдесят спермацетовых свечей. Дневного же света, которому в светлое время суток полагалось вливаться через пробитое в фасаде лестничное окно, ждать еще было долго. Да и окно это не производило впечатление ни достаточно большого, ни достаточно чистого, чтобы и ясным днем вдоволь пропускать солнечный свет. Поэтому, вероятно, сумрак на данной конкретной лестничной площадке царил давно и — с тех пор — всегда, меняясь разве что оттенками тонов и степенью прозрачности.

По контрасту с площадкой наличие электрического — и вполне при этом удовлетворительного — освещения непосредственно в помещениях конторы выглядело богато, даже роскошно. Вот только лампы, светильники, люстры, в явно чрезмерных количествах расставленные и развешенные на полах, на стенах и потолках, заливали контору светом уж очень резким и не очень приятным. В этом искусственно завышенном, если можно так выразиться, освещении предметы выглядели странно отчетливыми: странно потому, что грани их казались выпуклыми, объемными, словно устремляющимися навстречу глазу. А вот лица людей наоборот — смазывались пятнами тени и вообще искажались. Конечно, на первый взгляд, всё это вовсе не выглядело так безнадежно и ужасно, как может показаться по описанию, но, тем не менее, в некоторых ракурсах глаза оказывались проваленными в глазницы, уши рдели и отбрасывали тени на половину щек, лбы выпирали, зубы, если губы раздвигались в улыбке, либо сверкали, как фарфоровые, либо темнели больше, чем они были испорчены на самом деле.

Не очень-то при первом своем «вхождении» в контору обративший на это обстоятельство внимание Гесс на этот раз был поражен. Кому и зачем могла прийти в голову мысль об устроении такого странного освещения? Что же до Григория Александровича, то он оглядывался с определенным неудовольствием на лице, хотя, как это ни парадоксально, удивления на его лице и не было. Складывалось даже впечатление, что он ожидал чего-то подобного, и хотя ничто подобное доставить ему удовольствие не могло, но и удивить уже — тоже.

— Трудненько же нам придется!

Гесс, оглядывавший большую, но практически лишенную мебели комнату (на этот раз барон провел его, а с ним и Григория Александровича не в красиво и богато обставленный кабинет, а в другое помещение), повернулся к Саевичу и, уже догадываясь, каким будет ответ, спросил:

— Проблемы?

Григорий Александрович, сбросив прямо на пол свое поношенное пальто и стоя над каким-то прибором, ответил утвердительно:

— И еще какие. Впрочем, чего-то подобного я и ожидал. Еще когда мы подъехали, мне показалось странным освещение во втором этаже: даже через плотно задернутые шторы. В сущности, в первую голову странным и было то, что даже через плотно задернутые шторы пробивалось столько света! Иван Казимирович, — отвернувшись от Гесса, Саевич обратился к стоявшему на пороге комнаты барону, — кто же это вас надоумил сделать такое освещение?

Кальберг, переступив через порог, но в саму комнату все же не входя, а встав в позу поддерживающей дверной косяк кариатиды — во всяком случае, чем-то он, оперевшийся могучим плечом о косяк, напоминал почтенных архитектурных титанов, — ответил просто, хотя и немного сбивчиво:

— Никто. Точнее, не знаю. Когда мы сняли эту контору, тут всё уже было именно так. Вы же видите, господа, мы сюда и перебрались-то совсем недавно, — Иван Казимирович свободной от косяка рукой обвел помещение, — даже обставиться еще не успели. Кто и зачем сотворил такое… гм… чудачество, лично мне неведомо. Наверное, если это и впрямь вам интересно, лучше будет уточнить у владельца здания или у прежних арендаторов конторы.

Гесс прищурился: слова Ивана Казимировича были явной и, к тому же, наспех слепленной ложью — согласно городским справочникам, «Неопалимая Пальмира» помещалась в этом доме и именно в этих комнатах уже не первый год. По крайней мере, как помнил Гесс, накануне справочники полиставший, последние два года — совершенно точно. Уж за такое-то время можно было и «обставиться», и электрическое освещение привести в порядок.

— Боюсь, — Григорий Александрович, оторвавшийся от своих приборов, был мрачен, — нам придется подождать. При таком свете я не могу дать гарантию, что переснятые документы будут читаемыми.

— Чего подождать? — Гесс, только что поймавший барона на откровенном вранье, тоже был мрачен. — Ты точно не можешь снимать и так?

Григорий Александрович подошел к одному из висевших на стене светильников и, безуспешно попытавшись добраться до лампы, отрицательно покачал головой, отчего конский хвост его волос, как и прежде в таких случаях, пришел в движение:

— Попробовать я, конечно, могу, а вот дать гарантию — нет. Впрочем, есть у меня одна мыслишка… — Григорий Александрович еще больше нахмурился, но на этот раз скорее не мрачно, а задумчиво. — И все же, будет, полагаю, лучше дождаться дневного света. Должно же рассвести и в нашей северной столице!

Барон, оторвавшись от косяка, вошел, наконец, в комнату.

— Хм… Ожидание может оказаться напрасным.

— Как так?

— Почему?

Саевич и Гесс, практически одновременно задавшие эти вопросы, удивленно воззрились на барона. Тот подошел к плотно занавешенному окну и указал на еще одну странную особенность конторы, до сих пор ничье внимание не привлекшей:

— Эти шторы невозможно открыть. Единственные открывающиеся шторы — в моем кабинете, почему, собственно, я и выбрал для него именно то, много меньшее и не такое, в целом, удобное помещение. Но в нем, увы, просто-напросто нет места для всего… этого. — Барон показал на аппаратуру Саевича, количество которой и впрямь превышало все мыслимые пределы.

Гесс тоже подошел к окну и, подергав плотные, толстые и тяжелые шторы, убедился в том, что на этот раз Иван Казимирович сказал чистую правду: окно было занавешено намертво. Освободить его можно было только одним способом — оборвав свисавшие с карниза шторы, причем, возможно, сделать это пришлось бы, с мясом вывернув из стен крепления, удерживавшие и сам карниз.

— Никогда не видел ничего подобного!

— Я тоже. — Толстые губы барона раскрылись в непроизвольной улыбке, а его взгляд явно повеселел. — Признаюсь, эта конструкция, когда я увидел ее впервые, озадачила меня не меньше, чем вас сейчас.

Вадим Арнольдович подметил и невольную улыбку, и повеселевший взгляд барона и сделал вывод, что он снова лжет.

— Но, может быть, удастся погасить часть ламп?

— Увы, но и это невозможно! — Барон развел руками. — Я уже все проверил. Сеть проложена так, что все лампы включаются одновременно, а сами светильники сделаны неразборными. Особенная конструкция: лампы намертво помещены в абажуры.

— Но как же быть, если они перегорают?

— Понятия не имею. До сих пор не перегорали.

— Ах, вот как…

Гесс подошел к тому же светильнику, к которому прежде подходил и Григорий Александрович и снова убедился в правоте барона: конструкция была даже не просто оригинальной, а совершенно немыслимой. Чтобы отключить — отдельно от остальных — этот светильник, его пришлось бы разбить!

— Но разбить, разумеется, вы не позволите, как не позволите и ободрать карниз?

— Боюсь, что нет. Мне не нужны проблемы с домовладельцем. — В устах Ивана Казимировича, человека, можно сказать, знаменитого и знаменитого при этом отнюдь не поведением пай-мальчика, отсылка к возможному неудовольствию владельца здания прозвучала чуть ли не откровенной насмешкой. — Если вы точно хотите что-то разбить или сломать, обратитесь, пожалуйста, к владельцу напрямую.

Гесс снова прищурился: сделанное ему предложение уж точно не было искренним, так как барон прекрасно понимал, что и без всего прочего, он, Гесс, находится в положении сложном и даже двусмысленном. Действовал-то он, в конце концов, неофициально! Для того же, чтобы выйти на даже еще неизвестного владельца дома — а в справочнике владельцем значилось какое-то общество с ничего Вадиму Арнольдовичу не говорившим названием, — потребовались бы не только время, но и менее шаткая, чем ныне, позиция. Одно ведь дело — просто явиться к незнакомому тебе человеку с просьбой дать просмотреть и сфотографировать какие-то документы, и совсем другое — с требованием позволить изуродовать стены, сломать карниз и переколотить светильники и люстры!

Нет, предложенный не от сердца Иваном Казимировичем выход никуда не годился. Поэтому Гесс с надеждой снова обратился к Григорию Александровичу:

— Говоришь, у тебя есть идея?

Григорий Александрович — в отличие от барона — улыбнулся не только искренне, но и без скрытой издевки:

— Да. Вообще-то мне уже приходило в голову, что когда-нибудь условия для съемки могут оказаться не просто неподходящими, но и непоправимыми. Такими, что поделать будет ничего нельзя. То есть — вообще. И осознание этого, признаюсь, бросило мне вызов. Говоря проще и короче, я тут кое-что изобрел…

Барон, внимательно вслушивавшийся в слова Саевича, опять помрачнел.

— Вы полагаете, Григорий Александрович, что все-таки сумеете осуществить фотосъемку? Не лучше ли, — теперь барон обратился к Гессу, — пригласить писцов и снять рукописные копии с реестров?

Гесс вздохнул:

— Нет времени. Ведь ваши реестры, надо полагать, достаточно объемны?

Барон пожал плечами:

— Мы — крупное страховое общество. Сообразен с этим и объем документации. Но…

Гесс, понимая, что барон попросту тянет время и зачем-то добивается многодневной отсрочки от пристального исследования реестров, опять вздохнул и вежливо отклонил возражения Ивана Казимировича:

— Прошу прощения, господин барон, но данные мне Юрием Михайловичем указанием совершенно четки. Я не могу потратить несколько — еще даже неизвестно сколько — дней на снятие рукописных копий. Поэтому мы все же приступим. Будьте добры, принесите реестры за последние пару лет, пока Григорий Александрович налаживает аппаратуру.

И, обратившись к Саевичу:

— Так что у тебя за идея?

Барон вышел из комнаты, а когда вернулся, неся в руках целую стопку объемных гроссбухов, обнаружил, что в комнате произошли перемены.

Прежде всего, единственный находившийся в комнате диванчик был отодвинут от стены, а между его спинкой и самой стеной оказалась сооруженной странная конструкция: несколько вставленных друг в друга — наподобие тростей сборных пляжных зонтов — металлических штырей, упираясь одними своими концами в спинку дивана, а другими — в стену, образовали некое подобие крыши. На эту крышу было накинуто невесть откуда взявшееся покрывало: вероятно, оно появилось из чемоданчика или баула Саевича, так больше ему взяться было неоткуда — диванчик покрывала не имел. Все это вместе живо напоминало один из тех «шалашей», которые так любят строить дети. Причем сходство это подчеркивалось расцветкой и рисунками на покрывале: было оно довольно пестрым, с попугаями и мартышками, веселившимися в тропических зарослях.

Барон изумился:

— Что это?

Григорий Александрович, неверно истолковав вопрос — он решил, что вопрос относился к странному покрывалу, — немного смутился:

— Ничего более подходящего я найти не смог, а купить что-либо схожее по плотности и светопроницаемости мне было не по средствам. Кажется, когда-то это служило скатертью для столика в детской. Но точно сказать не могу. Я обнаружил покрывало — или скатерть, называйте, как угодно — на… гм… в общем, в мусоре у дома княгини Васильчиковой. Очень удачная находка.

Толстые губы Ивана Казимировича раскрылись, лишенные ресниц веки захлопали. И вдруг — на этот раз по-настоящему весело, задорно, так, что от смеха не смогли удержаться ни Гесс, ни Саевич — он захохотал.

Все трое смеялись, время от времени утирая слезы, хватаясь за бока и чуть ли не складываясь пополам. Мрачная, тягостная атмосфера, еще вот только что царившая в комнате, рассеялась, сменившись легкой и непринужденной.

— Ну, Григорий Александрович, ну, человек!

Барон, отсмеявшись и в последний раз утерев выступившие из глаз слезы, совершенно изменился внешне. Точнее, конечно, его диковинная внешность сама по себе не изменилась ничуть, но стала она какой-то светлой, бестревожной. Казалось, Иван Казимирович внезапно махнул на все озадачивавшие его заботы рукой и превратился в просто веселого, добродушного и любопытного человека.

Гесс, тоже уже отсмеявшийся, эту перемену подметил и был озадачен ею ничуть не меньше, чем прежним поведением барона. Впрочем, перемена ему понравилась и он, как и махнувший на все рукой Иван Казимирович, тоже махнул рукой на свои сомнения, решив, что разберется с ними позже, а пока и брать их в голову не станет.

Григорий Александрович смеялся дольше всех. И хотя смех его поначалу был немножко нервным — все-таки не каждый день сообщаешь другу и знакомому, что роешься в помойках у богатых домов, — постепенно он стал таким же беззаботно веселым, как и у Гесса с бароном. Всласть насмеявшись, Григорий Александрович подергал рукой конструкцию и, убедившись в ее прочности, извлек из стоявшего тут же чемодана необычного вида ящик.

Был этот ящик невеликих размеров, но причудливой формы, отдаленно напоминая «коробки» фотографических аппаратов. Однако, он не имел ни объектива, ни диафрагмы, ни затвора, будучи… просто ящиком — будто кривым и со скошенными гранями, в боковых из которых имелись прорези, а в передней стенке — закрытое крышкой отверстие. Человеку искушенному этот странный аппарат мог бы напомнить первые аппараты для дагерротипии, хотя и с ними сходство у него было достаточно условным. Снизу к аппарату крепилась миниатюрная складная тренога, явно, как и все остальное, сделанное не фабричным и даже не кустарным методами, а просто «на коленке».

Барон и Гесс, подойдя к Григорию Александровичу вплотную и даже, так как он нырнул под устроенную им из попугаечной скатерти крышу, встав на четвереньки, рассматривали аппарат с большим любопытством.

— Что это?

Григорий Александрович, лежа на животе и не отрываясь от регулировки треноги, пояснил:

— Как раз — мое изобретение. Этот аппарат, господа, может снимать в условиях как полной темноты, так и определенной степени рассеянного освещения. К сожалению, для снимков в полной темноте к нему необходимы фонарики… знаете, такие — ручные, на сухих элементах, а у меня их нет. Однажды мне удалось один позаимствовать, так что аппарат я испытал, но — увы. Фонарик пришлось вернуть. Да и проку от него лично мне было бы все равно немного, так как элементы садятся быстро, а где бы я взял новые?

Барон и Гесс — оба с виноватыми выражениями на лицах — переглянулись.

— А в условиях рассеянного освещения?

Григорий Александрович замялся, но ответил правду:

— В таких условиях снимки хотя и получаются, но выходят существенно хуже. Не хватает контраста и, кроме того, происходит дополнительная засветка фотографической пластины.

— Пластины?

— Да. — Григорий Александрович, видимо, удовлетворившись настройкой треноги, оставил в покое установленный аппарат и повернулся на бок. — Вообще-то лучше было бы использовать пленку, тем более что формат в данном конкретном случае значения не имеет. Но тут имеется определенная сложность. Для дальнейшей, уже после съемки, работы с пленкой потребовалось бы довольно сложное увеличительное оборудование. Соорудить его — не такая уж и проблема, но руки у меня как-то до этого не доходили. Кроме того, на пластины я сам наношу светочувствительную эмульсию, что позволяет мне в каком-то смысле регулировать ее параметры. Помимо прочего, и компенсируя — отчасти, разумеется — скверные последствия неизбежной засветки и недостаток контраста.

— То есть, — Гесс, опустившись с четверенек на живот, тоже повернулся на бок, — ты все-таки сделаешь читаемые снимки?

Григорий Александрович опять на пару секунд замялся и признался:

— Читаемые, пожалуй, да. Но многое будет зависеть от почерка, которым написаны тексты. Неразборчивый даже на бумаге, на фотографиях он будет… еще хуже. Не уверен, что это я смогу исправить. Но в любом случае такие снимки будут лучше, чем те, которые получились бы при вон том, — Григорий Александрович мотнул головой, имея в виду залитую сумасшедшим светом комнату, — освещении.

Барон, как и Гесс до этого, улегшийся было на бок, снова поднялся на четвереньки и задом попятился к «выходу» из «шалаша»:

— А если я принесу фонарик?

Григорий Александрович улыбнулся:

— Тогда, если мы и свет погасим, я гарантирую отличное качество!

Барон издал какой-то нехороший утробный звук, словно поддавшись на мгновение последней волне сопротивления вмешательства в его дела, но тут же, чуть ли не сплюнув и чертыхнувшись, усмехнулся:

— Кто я такой, чтобы мешать прогрессу? Будет вам фонарик, подождите минутку. В конце концов, мы оба спортсмены, хотя и по-разному, а спортсмен спортсмена, Григорий Александрович, всегда поймет!

Барон вылез из «шалаша», встал на ноги и вышел из комнаты.

Гесс и Саевич тоже выползли, причем Григорий Александрович прихватил с собой и установленный было под покрывалом аппарат.

— Это нам тогда не понадобится.

Гесс — даже с некоторым сожалением — посмотрел на причудливое покрывало, а тут и барон вернулся, держа в обеих руках по ручному фонарику на сухих элементах. Проверив их поочередным зажиганием, он спросил:

— Приступим?

— Минутку.

Григорий Александрович вручил Гессу первый из брошенных бароном на диван гроссбухов, велел раскрыть его и отойти к стене.

— Прижми его к себе и удерживай ровно и твердо. Так, чтобы страница не дрожала.

Гесс подчинился. Григорий Александрович примерился, взглянул и так, и эдак, не поднося причем свой аппарат к глазам, а, как и Гесс гроссбух, удерживая его просто у груди, и довольно констатировал:

— Можно начинать. Тушите свет, Иван Казимирович, и вставайте с фонариком подле меня.

Барон погасил освещение. В комнате моментально воцарилась непроницаемая тьма. Что-то щелкнуло: это Григорий Александрович вставил в прорезь фотографическую пластину.

— Вспышка справа!

Барон, встав справа от Саевича, включил и тут же выключил направленный на Гесса фонарик.

— Вспышка слева!

Барон повторил «операцию», но переместившись к левой руке Саевича.

Послышались щелчок, звук мягкого падения — Григорий Александрович отбросил на диван использованную пластину — и новый щелчок: Григорий Александрович вставил в аппарат другую.

— Следующая страница!

Гесс перелистнул гроссбух и снова прижал его к груди.

— Вспышка справа!

Вспыхнул и погас фонарик.

— Вспышка слева!

Фонарик снова вспыхнул и погас…

***

В полной темноте, перемежаемой только короткими вспышками света, работа продолжалась несколько часов. Наконец, все гроссбухи были пересняты, а на диване стопками были разложены сотни фотографических пластинок.

— Ну, вот и все. Не зажигайте свет: давайте сначала всё уберем в коробки.

Началась — всё так же в темноте — возня.

— Теперь можно и зажечь.

Но свет не загорелся.

— Иван Казимирович!

Ответа не было.

— Барон!

И снова — тишина.

Гесс, практически на ощупь, добрался до входной в комнату двери и распахнул ее. Из коридора заструился электрический свет. Стал виден и комнатный выключатель. Гесс щелкнул им, и комната тут же ярко осветилась: Вадим Арнольдович и Григорий Александрович, окруженные коробками, чемоданом, баулом и прочим снаряжением, были в ней одни.

Гесс бросился в коридор.

— Господин барон!

Ответа не последовало.

Гесс прошел в кабинет, но и в нем барона не было. Тогда он побежал по коридору обратно, к двери в контору, и обнаружил ее настежь открытой. Тяжелая дверь даже не была притворена. На лестничной площадке, по-прежнему освещаемой лишь тусклым газовым рожком с калильной сеткой, тоже было пусто.

Гесс сбежал по лестнице и, выскочив из парадной на Невский, решительно ухватил прямо под руку подвернувшегося дворника. Тот, по форме Гесса поняв, что имеет дело с полицией, вытянулся по струнке.

— Выходил отсюда кто-нибудь? Прямо сейчас или пару-другую минут назад?

Дворник закивал:

— А как же, вашбродь, выходили. Его милость Иван Казимирович выходили.

— Куда он пошел?

— Пролетку взял. А куда — не знаю.

— Номер!

Дворник только развел руками:

— Бог с вами, вашбродь, разве ж отсюда я угляжу цифирь на жетоне?

Гесс, начиная беситься, топнул.

— И не слышал ничего? Адрес? Еще что-то?

— Никак нет, вашбродь. Но если вас интересует…

— Ну!

— Иван Казимирович книжки какие-то нес с собой. Много.

Гесс стремительно развернулся и бросился обратно в контору.

— Нашелся? — Григорий Александрович смерил буквально ворвавшегося в комнату Вадима Арнольдовича довольно насмешливым, а почему — непонятно, взглядом.

— Куда там! Исчез!

— Посмотри.

Гесс огляделся, но ничего не увидел.

— Гроссбухи тоже пропали.

— А… — Гесс только махнул рукой. — Это я уже понял.

Помолчал мгновение и добавил:

— Тьфу!


Загрузка...