Можайский, закрыв газету, задумался: что же все-таки в сушкинском «репортаже» было не так? И задумался Юрий Михайлович настолько крепко, что не заметил: коляска давно уже остановилась у некрасивого здания, Иван Пантелеймонович слез с козел и теперь стоял на панели — рядом с каким-то господином. Господин этот, одетый хорошо, даже элегантно, держал под мышкой выпуск того же Листка и с насмешкой поглядывал на пристава.
— Гм… Гм-гм!
Можайский вздрогнул и вскинул голову. Элегантный господин перехватил примерно за середину трость и ее набалдашником коснулся газеты, лежавшей на коленях Юрия Михайловича:
— Осваиваешь новую профессию? В охотники за привидениями подался?
— Кочубей!
Василий Сергеевич — это действительно был он — отступил на шаг от коляски, давая Можайскому место выбраться на тротуар.
— Да ты, посмотрю я, зелен, как эти стены[133]! Что — совсем худо? Печень или призраки расшалились?
Можайский, бросив газету на сиденье, вылез из коляски.
— Знаешь, мне совсем не до шуток. Пойдем-ка!
Брови Кочубея изогнулись, насмешка в его глазах и в выражении лица приобрела оттенок комичности:
— Как скажете, ваше сиятельство, как скажете: не смею перечить!
— Да ну тебя, честное слово! — Можайский направился к входу в некрасивое, даже неприятное с виду здание, попасть внутрь которого столь многими считалось за великую честь. — Читал?
Кочубей, шагая рядом, а потом посторонившись, пропуская гостя — на правах «хозяина» — первым пройти через дверь, ответил уже совершенно серьезно:
— Да. Насколько я понял, Сушкин, — в голосе Василия Сергеевича промелькнула нотка высокомерного превосходства, — состряпал всю эту белиберду ради одной исключительно цели: прикрыть твою задницу, уж извини за мой французский. И задницу этого… как его?.. поручика твоего. Любимова что ли?
Можайский кивнул.
— Шуму поездочка их, доложу я тебе, наделала изрядно! А этот Паллор… Уж не его ли я видел подле коляски? Где ты его сыскал? Ты знаешь, что Клейгельс пообещал шею ему свернуть?
— Да ну?
— Вот тебе и «ну».
Можайский и Кочубей, избавившись от шинели и пальто, прошли в гостиную, где и расположились: весьма уютно, с рюмашечками и графином, причем — по настоянию Василия Сергеевича — в графин была перелита невообразимая смесь шампанского, сока из нескольких апельсинов и — чудачество вообще по меркам времени исключительное — раздобытого где-то вермута[134]. Юрий Михайлович — и, надо сказать, не без оснований — предположил, что вермут этот родом происходит из ближайшей аптеки[135].
— Шею, говоришь, свернуть?
— А еще — колесовать, четвертовать и по частям повесить!
Кочубей и Можайский засмеялись.
— Он что, и вправду так хорош, чтобы ради него головой рисковать?
Можайский пожал плечами:
— Пока еще понятия не имею. Я и взял-то его уже после всей этой истории. Но рекомендовали его люди надежные. Тот же Сушкин…
По лицу Кочубея вновь промелькнула высокомерная гримаса.
— … был в полном восторге!
— Ну, уж от этого можно любую глупость услышать.
— Да ладно тебе, — Можайский добродушно похлопал Василия Сергеевича по колену. — Всё никак не простишь ему шутку о Наталье Афанасьевне[136]?
Кочубей поморщился:
— Давай не будем об этом.
— Глупая шутка была, согласен. Но ведь не по злобе. А Сушкин…
Василий Сергеевич отставил рюмку, голос его стал раздраженным:
— Ты что, ради болтовни об этом… этом clown меня от дел оторвал?
Юрий Михайлович, напротив, рюмку выпил, наполнил еще и выпил опять. Наблюдавший за этими его действиями Кочубей сменил гнев на милость. Его лицо вновь стало добродушным, а тон, каким он задал следующий вопрос, — серьезным:
— Так что ты хотел узнать? Если без обиняков?
Можайский на мгновение задумался, словно решая, как лучше подойти к сути, если обойтись «без обиняков». Решив, что, вероятно, лучше всего будет и впрямь говорить открыто, ничего не скрывая, он просто спросил:
— Что ты знаешь о Кальберге?
— Помилуй! — Василий Сергеевич не на шутку изумился. — Да ведь все его знают! Разве ты сам с ним не знаком?
— Знаком, конечно. Но ведь я не об этом спрашиваю. Что ты, — Можайский выделил интонацией «ты», — знаешь, — опять подчеркнуто, — об этом человеке?
— Ах, вот оно что!
Теперь уже задумался Василий Сергеевич, а Можайский смотрел на него в ожидании ответа.
— Погоди-ка! — Василий Сергеевич хлопнул себя по лбу и начал озираться. — Куда я ее положил?
— Что положил?
— Да Листок этот… С репортажем твоего писаки…
— А что в нем?
— Да вот же он! — Василий Сергеевич, поднявшись с кресла, метнулся к другому, стоявшему чуть поодаль, креслу и, взяв с него газету, помахал ею в воздухе. — Ну-ка, ну-ка…
Зашелестели страницы. Князь Кочубей отбрасывал их одну за другой, а Можайский, глядя на него своими вечно улыбающимися глазами, выглядел, тем не менее, озадаченным.
— Да что ты ищешь-то? — наконец, не выдержал он.
Кочубей, отбросив очередную страницу, задержался на другой, сам себе кивнул головой, снова уселся в кресло напротив Можайского и, держа газету отчеркнутым ногтем текстом к нему, задал встречный вопрос:
— Ты вот об этом?
— Дай-ка сюда… — Можайский принял протянутый ему лист и прочитал отчеркнутое. — Но прежде всего, видят двоих: огромного лысого — у прозекторской и у входа в морг — и сестру милосердия с васильковыми глазами — в палате для тифозных… Ну?
Кочубей изумился еще больше:
— Как! Ты ничего не знаешь?
— Господи! — Можайский начал терять терпение. — О чем ты?
— Но ведь это Кальберг и его новая… гм… протеже!
— Помилуй! Сушкин ведь всё наврал!
— Знать, всё да не всё! — Василий Сергеевич в буквальном смысле уставился на Можайского с таким восхищением, словно впервые подметил в нем невероятную, совершенно удивительную в повидавшем многие виды человеке наивность. — В больнице он был? Был. Мог он там видеть Кальберга? Мог. И его пассию, — Василий Сергеевич все-таки не удержался от того, чтобы не назвать вещи своими именами, — тоже. Чем не подходящие типажи на роль потусторонних персонажей? Да ты сам присмотрись к этому Кальбергу! Ну, вылитый же monstre!
Можайский озадаченно поморгал.
— Но что ему… им делать в больнице?
— А! — Кочубей заулыбался. — Вот это — вопрос на миллион рублей. Но как раз на него я тебе отвечу!
Василий Сергеевич наполнил свою рюмку жутковатой смесью из графина, пригубил, одобрительно кивнул головой и, жестом предложив Можайскому не стесняться (Можайский, нужно заметить, и не стеснялся: его лицо постепенно принимало здоровый оттенок, а сам он выглядел бодрее), рассказал об удивительных и довольно-таки мерзких вещах.
— Кальберг увлекается фотографией… А, ты знаешь об этом?.. Ну, так вот. Его захватила идея — надо полагать, из спортивного сугубо интереса — переплюнуть тех чудаков, которые, на потеху безутешным родственникам, подвизались делать фотографические снимки умерших. Такие, знаешь, в естественных позах. Младенцы там всякие на руках у мамаш — якобы спящие, а на деле — покойные, мужья при полном параде за обеденным столом или жены в нарядных платьях у зеркала… В таком, в общем, духе.
Можайский невольно передернул плечами, а Василий Сергеевич, заметивший эту реакцию, плечами пожал:
— Дикость, конечно. Ну да Бог им судья.
— И Кальберг?..
— Да: Кальберг решил доказать, что может не хуже. Точнее, он заявил, что поднимет это искусство на вершину популярности, добавив при этом, — Василий Сергеевич хохотнул, — что enim populus — populi[137]!
— Остряк! — Можайский поморщился.
— Не без того. — Кочубей опять усмехнулся. — Но суть не в этом. Всякая чепуха, обыденность — это он так сказал — его не интересуют. Он решил добиться успеха в гримировании и фотографировании таких трупов, чье уродство не позволяло до сих пор делать с них карточки. Умерших от разных бесчеловечных болезней, покалеченных лицами, безруких… в общем, таких, которых как ни сажай за стол и на стул, как ни подкрашивай, а труп — он и есть труп.
И снова Можайский поморщился, но был вынужден согласиться:
— Понятно теперь, почему он в больницу явился.
Василий Сергеевич кивнул:
— Вот именно. Где, как не в больничном морге, можно вдоволь… гм… напрактиковаться? Уж чего-чего, а трупов-то в нем всегда хватает. В том числе, и самых… гм… непрезентабельных.
— Что правда, то правда.
— Но этого мало!
— Как так?
— А вот так. — Василий Сергеевич заговорщицки подмигнул. — Представляешь? Он притянул к этому делу еще и Саевича!
Можайский так и подскочил:
— Саевича?! Фотографа?
— Его, его самого! Бедняга, я слышал, совсем опустился, так что предложение Кальберга вряд ли могло его озадачить или смутить. Но что тебя-то так взволновало?
Можайский вскочил с кресла и — почти без преувеличения — заметался по гостиной. Василий Сергеевич смотрел на него с удивлением напополам с иронией: с одной стороны, реакция Можайского на новость доставила ему искреннее удовольствие — это ведь так приятно: поражать своей осведомленностью ближних! — но с другой, такая уж очень бурная реакция вызвала в нем беспокойство.
— Эй, друг сердечный! Остановись на секунду!
Можайский остановился.
— Да что с тобой?
— Гесс! Черт бы его побрал! А еще друзьями называются!
Василий Сергеевич совсем растерялся:
— Гесс? Друзья? Ты о чем?
— А, будь оно всё неладно! — Можайский снова уселся в кресло и залпом опорожнил рюмку. — Не обращай внимания. Помощник мой — Гесс его фамилия — дружен с Саевичем. Вроде бы даже как с детства.
— Вадим Арнольдович что ли?
— Он самый. Ты его знаешь?
Василий Сергеевич сделал рукой неопределенный жест, словно бы сам сомневаясь в своих знакомствах:
— Да как сказать? Его отец ходил с моим на отцовой яхте.
— Вот как? — в голосе Можайского послышался интерес, явно не связанный с тем делом, которое привело его в яхт-клуб. — Отец Гесса? Он об этом не говорил. Вадим Арнольдович, в смысле.
Кочубей повторил рукой неопределенный жест: на этот раз он словно говорил — «пустое!»
— Ладно, — Можайский понял, что его приятелю эта тема по какой-то причине не очень приятна: возможно, князю было немного досадно от мысли, что он — во втором уже поколении член Императорского яхт-клуба, сын человека, осуществившего такой беспримерный переход из Балтики в Черное море — косвенным образом делит свое положение с каким-то там Гессом. — Так что там с Кальбергом и Саевичем?
— Э, нет! Сначала — ты. Что это ты так взвился?
Можайский, неожиданно для себя вынужденный вдаваться в такие объяснения, которых он хотел бы избежать, заколебался, но все же ответил — не вдаваясь в подробности, но и не прибегая ко лжи:
— Кальберг с Саевичем на днях обвели моего помощника вокруг пальца. Как ребенка буквально. Залили ему уши болтовней об искусстве фотографирования. Всякой чепухой о каких-то там несостоявшихся выставках и о прочем, что провалилось, несмотря на усилия Кальберга. Ведь он как будто брался устроить благосклонный прием, а вышло так, что стало еще хуже.
— Но это — истинная правда. — Взгляд Василия Сергеевича показал, что он, Василий Сергеевич, уже решительно не понимает Можайского. — Кальберг действительно брался устроить демонстрации работ Саевича. Но общество их не приняло. Что поделать? Уж больно Саевич… неординарен!
— Да Бог с ними, с выставками! — Можайский отмахнулся от этого направления беседы, как от ничего не значащей для него детали. — Другое важно: Саевич скрыл от Гесса факт совместной работы с Кальбергом над трупами. А вот именно это мне и было бы интересно!
Василий Сергеевич посмотрел на Можайского как-то искоса и уже собрался было что-то сказать, но промолчал.
— Ну, так что там с этими трупами?
Кочубей кивнул и вернулся к прерванному рассказу:
— Ты ведь знаешь манеру Саевича? Пожалуй, никто еще не делал и не делает ничего подобного. Его работы… как бы это сказать?.. — Василий Сергеевич поколебался, подбирая определение, но и подобранное им показалось ему недостаточно верным. — Отвратительны? Нет, не то. Неправдоподобны? — вот, возможно, что так. Но я все равно не уверен, что правильно передаю впечатление. Ты понимаешь?
— И очень даже хорошо.
Василий Сергеевич улыбнулся:
— Тогда тебе не покажется такой уж странной идеей решение Кальберга заручиться помощью этого человека. Кальберг и сам ведь взялся за дело… сомнительное. Безуспешное, скажем так, при любых обычных методах. Но методы Саевича вполне могли бы и увенчать предприятие успехом!
— Хм… — Можайский нерешительно, но все же согласился. — Допустим. А давно ли Кальбергу пришла в голову эта… идея? С трупами?
— Да ты, я посмотрю, совсем уже замшел в своем участке! — Василий Сергеевич снова стал насмешливым. — Об этом уже чуть ли не с год судачат!
Можайский прищурился:
— Год? Ты уверен?
— Помилуй, — Василий Сергеевич даже не обиделся на такое нелепое для него сомнение. — Я ведь, в отличие от тебя, бываю в обществе.
Скорее инстинктом, чем на слух, почувствовав двусмысленность в определении «общество», Можайский, улыбаясь и губами, отвел в сторону свои улыбающиеся глаза и почти неслышно пробормотал:
— Странно, что Сушкин об этом ничего не разнюхал!
Но Кочубей услышал:
— Он и не мог, — и снова, как и всегда, когда произносилось имя прославленного репортера, на лице князя появилась гримаса высокомерного превосходства: все-таки, похоже, Никита Аристархович и впрямь чем-то уж очень ему досадил! — Этого Сушкина твоего, как инфлюэнцу[138], мокрыми тряпками с лестницы спустили бы!
Можайский покачал головой:
— Ладно, ладно, оставим Сушкина. Но кто такая эта протеже Кальберга? Та, с васильковыми глазами?
Василий Сергеевич, поставив рюмку на столик, расхохотался:
— Смотри-ка: запомнил! Ох, Можайский, нет на тебя васильковых глаз! Когда жениться-то соберешься?
— Как Бог даст.
— Ну и правильно. — Внезапно Василий Сергеевич стал необычно серьезным. — Я вот уже во второй раз, а знаешь… да нет, всем хорошо, вот только…
Князь Кочубей нахмурился и ребром ладони провел по горлу.
— Утомительно иногда. Женщины все-таки — существа нелепые. Что видят, о том и болтают. Без умолку, без остановки! Ах, какая коляска! Ты только посмотри, какая шляпка! Зачем же мальчик на дорогу вышел? А ведь Ницше не так уж неправ! И вот это «Ницше не так уж неправ» убивает больше всего. Хочется взять что-нибудь тяжелое — да вот, — Василий Сергеевич показал на телефонный аппарат, — хотя бы его, — и треснуть что есть силы! Ну откуда, скажи на милость, берутся все эти ницше и прочая дрянь в женских головках?
Можайский вздохнул:
— Да ведь мы сами даровали им свободу.
— Одно слово — кретины. Бруты[139], да и только!
Василий Сергеевич и Юрий Михайлович задумчиво помолчали, наполнили рюмки и — Можайский не без сочувствия к Кочубею, а Кочубей не без зависти к свободе Можайского — торжественно выпили. Даже кошмарный напиток, непонятно за что любимый Василием Сергеевичем, не испортил мгновения солидарности.
— Так кто же такая — эта протеже Кальберга?
— Ты будешь смеяться, но, как обычно, — модистка!
Голова Можайского склонилась к плечу:
— В самом деле?
— Да. — Василий Сергеевич нахмурился. — Уж и не знаю, почему, но это — просто напасть какая-то, а вовсе не анекдот. Иногда я даже начинаю сомневаться: а точно ли идущие в модистки собираются заниматься декларируемым ремеслом? Сам посуди: и притчей во языцех стали, и, как на подбор, хорошенькие, и что ни связь у нашего брата, то непременно — модистка!
— Действительно: уже и не смешно.
— Вот именно.
Можайский и Кочубей опять замолчали, застигнутые общими — такими похожими друг на друга — мыслями. Наконец, Можайский, вынырнув из них, спросил:
— Но как давно она с ним?
Василий Сергеевич пожал плечами и ответил без определенной уверенности:
— Да с год, наверное, тоже.
— Однако, не мимолетная связь!
— Пожалуй. Но уж очень она хороша. Ты бы ее видел!
— А что? — Можайский тоже пожал плечами. — Возможно, что и увижу. И даже скорее, чем можно подумать. Имя-то у нее есть?
— Имя? — на мгновение Василий Сергеевич растерялся. — Ах, имя! Ну конечно: Акулина Олимпиевна.
Брови Можайского поползли на лоб, отчего грубый шрам между ними растянулся и побелел. Кочубей понял правильно:
— Нарочно и не придумаешь, согласен.
— А фамилия?
Василий Сергеевич развел руками:
— Вот с этим — беда. Что-то такое крутилось поначалу, но потом как-то замялось. Самая обычная фамилия. Хоть убей, не вспомню. Но не Иванова, Петрова, Сидорова — это точно.
— Сословие?
— Да кто же ее знает! — Василий Сергеевич посмотрел на Можайского с каким-то, снисходительным даже, удивлением. — Мне-то зачем о ее сословной принадлежности знать?
— Понятно.
И вновь воцарилась тишина. Можайский размышлял о чем-то серьезном, потихоньку прикладываясь к рюмке; Василий Сергеевич — с обращенной внутрь самого себя полуулыбкой — думал о чем-то явно приятном.
Так протекли минуты три или четыре: многовато для театральной паузы, но не сказать, что и много в сложившихся обстоятельствах. Наконец, Можайский хмыкнул и указал на телефон:
— Не возражаешь?
— Да ради Бога!
Вызвав телефонистку, Можайский попросил соединить его с квартирой Сушкина. Василий Сергеевич опять состроил гримасу высокомерного превосходства, но от комментариев на этот раз воздержался.
— Никита? Это Можайский… да нет, пока все идет своим чередом. Ты мне вот что скажи: кого ты в больнице видел?.. Прочитал, прочитал… ну, как-как: до братьев Гримм ты еще явно не дорос… шучу, успокойся! Ну? Кого ты в Обуховской встретил?.. Троянов меня не интересует. Давай, вспоминай!
Из трубки послышалось какое-то шумное пыхтение, Можайский отодвинул трубку от уха, Кочубей презрительно усмехнулся.
— Ну? Вспомнил?.. Ага! Точно он? Ты уверен? — Можайский прикрыл трубку рукой и подтвердил для Василия Сергеевича: «Ты прав, это Кальберг». Василий Сергеевич только пренебрежительно пожал плечами: «Эка», — мол, — «невидаль — я же тебе говорил!» — Очень хорошо. А теперь подумай еще немного. Вампиршу эту или кто она у тебя по сюжету… ну да, точно: барышня с фиалковыми глазами… кто, говоришь?
Тон Можайского изменился, а взгляд его снова метнулся на Кочубея. Василий Сергеевич подался из кресла вперед и насторожился.
— Сам, лично проверил? Я понял… хорошо. До вечера!
Хотя из трубки продолжал доноситься голос, причем голос, очевидно, возмущенный, Можайский решительно трубку положил на рычаг и, глядя своими улыбающимися глазами прямо в глаза Кочубею, протянул:
— Теперь уже ты ни за что не поверишь!
— Ну?! — Василий Сергеевич подался вперед еще больше. — Не томи! В конце концов, услуга за услугу: я выложил тебе всё, что знал, теперь твоя очередь делиться новостями!
— Но только ты никому не скажешь, что об этом узнал от меня!
Василий Сергеевич усмехнулся:
— Можешь не сомневаться: не скажу.
Можайский понимающе улыбнулся:
— Это я так, на всякий случай…
— Да говори же, черт тебя побери! Кто она, эта фея с фиалковыми глазами?
— В общем, так. — Можайский немного помедлил, словно поддразнивая великосветского сплетника. — Акулина-то она Акулина. И даже Олимпиевна. Вот только фамилия у нее совсем не заурядная, а очень даже примечательная. Помнишь маркиза и маркизу де Сен-Меран?
Кочубей недоуменно заморгал:
— Какие еще де Сен-Меран?
— Ну как же: дедушка и бабушка Валентины де Вильфор.
Нижняя челюсть Василия Сергеевича начала медленно отвисать: до князя, наконец-то, дошло.