42

Многие вероятно сочли бы, что вот теперь-то, в этой главе, и следовало бы всё прояснить, благо все объяснения запутанных событий последних дней и впрямь последовали сразу же после сцены с чемоданом. Но мы, в отличие от непосредственных участников, поставлены в положение трудное и даже щекотливое. С одной стороны, мы вроде бы как обязаны придерживаться истинной последовательности происходившего, но с другой… с другой стороны, где это видано — завершать повествование не финальным объяснением, а описанием еще одного события, которое также требует — отдельных — пояснений?

Знакомые с делом читатели уже ухватили суть: положение и впрямь непростое! Но, к счастью, выход из ситуации — пусть и не самый лучший — все же имеется: для завершения рассказа мы воспользуемся прямой цитатой.

Вспомним, что репортер, Никита Аристархович Сушкин, получил от Можайского право на «эксклюзивное освещение», и хотя это мало кому известно, но данным правом он воспользовался! Просто написанный им отчет — весьма подробный и живописный — по соображениям общественного спокойствия не прошел цензуру и не был напечатан ни в Листке, ни в каких-либо иных периодических изданиях. Однако — если дата на титуле не лжет — спустя ровно полгода после закрытия дела сушкинский отчет был издан отдельной брошюрой для внутреннего — полицейского и министерского — пользования. Именно этим изданием, по знакомству попавшим нам в руки, мы и воспользуемся для завершения рассказа.

Теперь же, в этой — очевидно, предпоследней — главе мы расскажем о всколыхнувшем Васильевскую часть событии: о том самом грандиозном событии, одним из прямых последствий которого стало существенное изменение облика квартала.

Итак, в квартире Сушкина подходило к концу совещание, на большей части своего протяжения напоминавшее склоку, едва не переходившую в самую настоящую драку. Больше других доставалось Можайскому, который своими теоретическими суждениями якобы едва не подвел всех под монастырь и уж точно — якобы — запутал всё настолько, что следствие едва не закончилось грандиозным провалом.

— Труп! — кричал Чулицкий, тыча в Можайского пальцем. — Еще один труп! Аркаши этого Брута, будь он неладен! Молжаниновского секретаря! Да если бы не вы, разве взбрело бы в голову Гессу нестись сломя эту самую голову к Семену Яковлевичу?

— Вот как! — огрызался Можайский. — Он уже просто Семен Яковлевич! Скажите еще — «уважаемый»!

— И скажу, черт вас дери, Можайский, скажу!

— Давайте, давайте, не стесняйтесь!

— Вы всё перепутали! — не сбавлял тона Чулицкий. — Поставили с ног на голову! Вверх тормашками!

— Ну, конечно! — в свою очередь наносил удар Можайский. — Это вы обнаружили связь с «Неопалимой Пальмирой»! Вы открыли ее принадлежность Кальбергу! Вы…

— А кто…

— А вы…

— А вы…

Несколько часов (!) препирательств такого рода, не сдерживаемых никем из присутствовавших и даже наоборот: поощряемых личным участием! Полковник Кирилов, Саевич, Гесс, Инихов, Любимов — все они тоже приняли участие в отчаянной схватке. И только Иван Пантелеймонович, Михаил Георгиевич и Сушкин остались в стороне.

Ивану Пантелеймоновичу было просто не по чину — живейшим образом принимать участие в начальственной склоке. Но это, разумеется, никак не означало то, что сказать ему было нечего. И он говорил, но только не обращаясь ни к кому по отдельности; как бы про себя и как бы не желая быть услышанным, что, безусловно, истинным его намерениям не соответствовало.

Доктора, Михаила Георгиевича, окончательно развезло, и он, только едва и успев, что выложить Сушкину приведшее его в такой восторг открытие, свалился на диван и захрапел. Никакие крики не могли его разбудить: Михаил Георгиевич только поворачивался лицом к спинке дивана и продолжал находиться в забытьи. И — к чести сказать — тогда ссора на мгновение прерывалась, кто-нибудь хватал доктора за плечи и переворачивал его так, чтобы лицо его находилось на виду: несколько раз его тошнило, и спорщики опасались, как бы он, оставшись без присмотра и в неправильной позе, не захлебнулся рвотными массами.

Сушкин лихорадочно писал. Каким-то невероятным — даже вполне фантастическим — усилием воли он сбросил с себя тяжесть выпитого за полный тревог и разочарований день и, вооружившись блокнотом и карандашом, стенографировал. Да-да: именно стенографировал, потому что «писал» — совсем неверно. Боясь пропустить даже мельчайшие детали, Никита Аристархович, показывая высший класс репортерского искусства в сборе фактического материала, не пропускал вообще ничего. Насколько бы незначительными ни казались реплики, восклицания, заявления, он, прибегая к лично им разработанной системе скорописи — стенографии, — заносил на страницы блокнота их все. Никита Аристархович справедливо полагал, что разберется со значимостью и незначимостью услышанного им и записанного позже.

Время перевалило за полночь. Гостиная утопала в папиросном и сигарном (сигары, впрочем, курил только Инихов) дыму. К запаху дыма примешивался острый запах алкоголя: спорщики не забывали наполнять и опорожнять — в себя, разумеется — рюмки за рюмками, так что стол постепенно загромоздился самыми разнообразными бутылками. Адская смесь запахов — не стоит забывать и о том, что время от времени доктора выворачивало наизнанку — настолько забивала обоняние, что никто и не понял: когда же именно начался пожар?

— А ведь мы горим, господа! — Инихов помахал рукой, разгоняя вокруг себя пелену табачного дыма, и с шумом потянул носом. — Ей Богу, горим!

— Какая, к черту, уверенность! Вы… — Чулицкий, только что ревевший трубным голосом на Гесса, внезапно оборвал себя. — Что вы сказали, Сергей Ильич?

Инихов, отбросив сигару в пепельницу и снова потянув носом, воскликнул уже с полной уверенностью:

— Чтоб мне провалиться, но в доме — пожар!

Теперь уже все замолчали. Сушкин, вскочив со стула, на краешке которого он примостился с блокнотом, метнулся к двери гостиной и распахнул ее настежь. В гостиную тут же заструился едкий, очевидного происхождения, дым. Коридор этим дымом был уже затянут полностью.

— Закройте! Немедленно закройте! — полковник Кирилов, опомнившийся первым, ринулся к Сушкину, но тот уже и сам захлопнул дверь, преграждая дыму доступ в гостиную. — Где телефон?

Никита Аристархович метнулся к небольшому, стоявшему в уголке, столику, но Кирилов его опередил:

— Барышня! Одиннадцать — тридцать один! Срочно! Да, Васильевскую пожарную часть! Алло! Жидейкин[166]? Кто у аппарата? Полковник Кирилов говорит!

Сделав сообщение, Митрофан Андреевич повесил трубку и пояснил:

— Они уже знают. Поступило несколько звонков, и с каланчи[167] тоже видно.

— Как — с каланчи?! — Чулицкий даже попятился. — Да где же горит?

Кирилов крутил головой: было похоже, что он что-то ищет. Его ответ поразил всех до глубины души:

— От кровли идет зарево. А в звонках сообщают о задымлении в разных частях здания.

— Поджог?!

Кирилов кивнул:

— Очень на то похоже.

— Матерь Божья!

Саевич:

— А призрак? Призрака видели? — голос фотографа звучал испуганно, почти обреченно.

Кирилов бросил на фотографа полный откровенного презрения взгляд, но все же ответил — сухо, сдержанно:

— О призраке ничего не сказали.

Саевич отошел к окну, его губы подрагивали.

Между тем, Митрофан Андреевич, так и не найдя того, что искал, схватил за руку репортера:

— Господи, Сушкин! У вас тут выпивки — на роту хватит, а вода-то хоть какая-нибудь есть? Ну, хоть сколько-нибудь?

Сушкин поначалу растерянно оглядел заставленный разнообразными бутылками стол, но вдруг уверенно потащил полковника к буфету. Согнувшись пополам, он распахнул его нижние дверцы и вытащил на свет Божий несколько бутылок герольштейнской минеральной воды.

— То, что нужно! — Полковник подхватил одну из бутылок, стремительным движением вскрыл ее и, достав из кармана платок, намочил его водой. — Свой тоже смочите!

Сушкин подчинился.

— Господа! — Митрофан Андреевич обратился ко всем разом. — Мы разведаем, что там: в коридоре и на лестничных маршах. Из гостиной не выходите! Плотно закройте дверь и ждите нас тут!

— Я помогу!

— Оставайтесь со всеми, поручик! Я вообще пошел бы один, но Су… Никита Аристархович мне нужен как проводник. Всё! Никита Аристархович!

— Да?

— Готовы?

— Да!

— Ну, с Богом!

Кирилов и Сушкин, прижав к носам смоченные водой платки, выскочили из гостиной в наполненный дымом коридор и двинулись к выходу из квартиры. Дверь гостиной за ними немедленно захлопнулась.

Электрический свет горел, но лучше от этого не было. Даже шедший на полшага впереди полковника Сушкин то и дело спотыкался, хотя уж он-то собственную квартиру должен был знать, как свои пять пальцев. Но в плотном, черном, едком дыму электрическое освещение было полезно так же, как в бурную ночь кораблям — карбитовый фонарь смотрителя вместо прожектора самого маяка.

Наконец, Сушкин вытянутой рукой уперся во входную дверь:

— Пришли!

— Открывайте!

Сушкин — дело осложнялось необходимость держать у лица платок — начал на ощупь возиться с замком и щеколдой. Полковник, понимая всю сложность ситуации, не торопил его.

Замок щелкнул. Щеколда стукнула. Сушкин толкнул дверь.

— Странно!

— Что?

— Не открывается!

— А ну-ка! — Полковник тоже толкнул дверь, но тоже безуспешно. — Вы уверены, что отперли все запоры?

— Да!

— А ну-ка — вместе!

Полковник и Сушкин налегли на дверь, но та, поддавшись едва-едва и как-то странно пружиня, так и не открылась.

— Проклятье! Ее подперли снаружи! Но… — полковник запнулся. — Помогите-ка мне!

Сушкин сильнее налег на дверь плечом.

— Вы ничего не замечаете?

— Нет, а что?

— Дым через щель выходит наружу! Тяга — обратная! Откуда же дым в коридоре?

— Кухня!

Сушкин и полковник, оставив попытки открыть входную дверь, бросились по коридору в другой конец квартиры. Впрочем, «бросились» — сказано слишком сильно: броситься-то они бросились, но в дыму их продвижение было убийственно медленным, причем «убийственно» — в самом прямом смысле.

Оба — полковник и репортер — кашляли и поневоле дышали все чаще, с воздухом втягивая в легкие и угарный газ. Их головы кружились, глаза слезились, а если бы света было достаточно и для того, чтобы рассмотреть их лица, то лица показались бы красными, словно налившимися кровью. Оба начали понимать, что долго им не продержаться: платки уже почти просохли, да и в смоченном виде вряд ли эти платки являлись достаточной защитой от яда.

К счастью, до кухни они добрались, а задерживаться в самой кухне им не пришлось: с первого же взгляда им стало ясно, что произошло. Уже треть помещения была объята огнем, а сквозь его пелену виднелась маленькая, настежь раскрытая, дверца черного хода. За дверцей, на невидимой лестнице, полыхало голубовато, с какими-то странными — полупрозрачными что ли — всполохами: как-то иначе и лучше описать происходившее не получится.

— Назад!

Прохрипев команду, полковник отшвырнул платок, схватил Сушкина обеими руками и буквально поволок его обратно по коридору. Сушкин не только не сопротивлялся, но и был благодарен: его ноги уже начали подкашиваться.

В гостиную — к счастью, и дверь в нее полковник нашел в кромешной практически тьме — оба ввалились совершенно без сил. Можайский подхватил репортера. Гесс и Любимов — полковника. Чулицкий с Иниховым начали брызгать на них водой.

— Водки, водки им дайте! — это закричал Иван Пантелеймонович.

Чулицкий отшвырнул бутылку минералки и схватил со стола бутылку водки. В свою очередь, Иван Пантелеймонович сгреб в ладонь чей-то недопитый стакан и, приподняв голову Сушкина, влил ему в горло содержимое стакана. Сушкин закашлялся. Полковник, в которого из бутылки водку вливал Чулицкий, тоже закашлялся, оттолкнул от себя Михаила Фроловича и твердо встал на ноги.

— Нужно спешить. Еще минута-другая, и нам конец!

— Что там? Что там?

— Нас заперли снаружи. Кухня в огне: черный ход также отрезан.

Инихов матерно выругался. Любимов побледнел. Гесс — тоже. Саевич, по-прежнему стоявший у окна с трясущимися губами, казался безучастным: он явно думал о чем-то своем и, похоже, даже не слышал полковника. Иван Пантелеймонович рассовывал по карманам непочатые бутылки, причем исключительно водочные. На сторонний взгляд это могло показаться мародерством, но строгое, сосредоточенное выражение лица Ивана Пантелеймоновича свидетельствовало о другом: бутылки он не крал, а запасал их с какой-то важной целью.

Чулицкий, после того, как полковник поднялся на ноги, стоял, повесив голову и закусив губу. Его спесивое, почти хулиганское настроение распекать всех направо и налево, орать на каждого, кто подворачивался под взор, слетело с него. Михаил Фролович, похоже, задумался о вечном.

Можайский, как и всегда, улыбаясь глазами, был сосредоточен. Он мельком взглянул на Митрофана Андреевича, подошел к окну, отодвинул от него Саевича и, повозившись немного со шпингалетом, толкнул раму. Окно распахнулось. В гостиную ворвался ветер, да такой, что Можайский невольно отшатнулся.

Рама, более не удерживаемая рукой, с силой грохнула об откос. Звеня, оконные стекла разлетелись осколками. На самой границе улицы и гостиной, прямо в оконном проеме, завертелись снежинки — настоящей завесой, пеленой, рвавшейся с улицы внутрь, но словно бы отшвыриваемой обратно потоком теплого воздуха.

Можайский вновь — уперевшись руками в подоконник — высунулся из окна. Когда он отодвинулся прочь, повернувшись лицом уже не столько к коллегам, сколько к товарищам по несчастью, его лицо, буквально избитое шквалистым ветром и снежными зарядами, горело. Растрепанные волосы опушились снегом.

— Высоко!

К разбитому окну разом подошли Кирилов и Монтинин. Оба высунулись было наружу, но тут же отпрянули. Кирилов мрачно подтвердил:

— В лепешку разобьемся!

— А труба? — Монтинин ткнул указательным пальцем куда-то вбок. — Труба! Не выдержит?

— Труба? — Кирилов опять перегнулся через подоконник, но глядя уже не вниз, а вбок: туда, куда указал штабс-ротмистр.

— Что за труба?

— Водосточная.

— Да вы с ума сошли! — Инихов поежился.

— До нее еще и добраться нужно! — Сушкин тоже поежился. — Как вы себе это представляете?

Монтинин замялся: он видел карниз, единственно по которому и можно было бы перейти от окна к водосточной трубе — узкий, скошенный, даже в спокойную погоду смертельно опасный, а уж под бешеными порывами ветра и в слепящую снежную бурю — подавно. Но тут от окна отвернулся полковник и поддержал его:

— Труба — наш единственный шанс. Посмотрите!

Все посмотрели на дверь гостиной. Дверь дымилась. Было ясно, что еще минута-другая, и пламя прорвется через нее, и вот тогда-то и думать будет больше не о чем. Чулицкий перекрестился.

Действуем так! — тон полковника не подразумевал возражений: Митрофан Андреевич командовал, а не вносил предложение. — Первым идет он… эй, братец, как думаешь: сможешь?

Иван Пантелеймонович подошел к окну, выглянул, вновь повернулся к полковнику и, утвердительно кивнув, спокойно ответил:

— Смогу, ваше высокоблагородие. Только обвяжите меня чем-нибудь.

— Вяжите рукавами шинели… Можайский! Ты ведь яхтсмен?

Переход на «ты» ничуть Можайского не покоробил. Поняв полковника с полунамека, он подхватил сначала свою шинель, затем полковничью и быстро связал их рукава надежным морским узлом. К этим шинелям он таким же манером привязал шинель Любимова. К шинели Любимова — Монтинина. К шинели Монтинина — Чулицкого. К шинели Чулицкого — Инихова. К шинели Инихова — пальто Саевича. К пальто Саевича — пальто Сушкина. К сожалению, шинель Гесса и пальто по-прежнему в забытьи лежавшего на диване доктора остались в прихожей и, видимо, уже сгорели. Впрочем, если они и не сгорели, то были все равно недоступны.

Оставалось придумать, как получившуюся «конструкцию» приладить к Ивану Пантелеймоновичу, но тут уже сам Иван Пантелеймонович решил проблему на удивление легко: он просто обернулся шинелью Можайского и застегнул ее на пуговицы. Вышло совсем не элегантно, но вполне надежно.

— Ну, с Богом!

Иван Пантелеймонович взгромоздился на подоконник, сел, свесил ноги наружу, а потом, удерживаясь кое как, бочком-бочком развернулся к улице спиной и начал сползать вдоль стены дома, пока его ноги не уперлись в карниз.

— Если он сможет дойти, и если труба его выдержит, мы тоже сумеем!

Все, сгрудившись у окна, уставились на коренастую и даже на взгляд тяжелую фигуру Ивана Пантелеймоновича. А тот, между тем, уже начал невероятное шествие: прижимаясь к стене, цепляясь пальцами за расселины меж облицовочными кирпичами, на цыпочках, что выглядело совсем уж страшно — встать полной стопой на отлогий карниз было невозможно!

Трижды или даже большее количество раз казалось, что Иван Пантелеймонович сорвется. В такие моменты державшие конец «шинельной связки» Любимов с Монтининым особенно напрягались, готовясь принять на себя весь вес упавшего с карниза кучера. Но каждый раз каким-то чудом обходилось.

Наконец, Иван Пантелеймонович ухватился за водосточную трубу. Надежно встав на крепежную скобу и одной рукой трубу обхватив, другой рукой он расстегнул шинель Можайского и освободился от «связки». «Связку» Монтинин с Любимовым немедленно втянули в квартиру. Еще немного спустя Иван Пантелеймонович был уже на земле, где его тут же обступила начавшая собираться толпа — как погорельцев, так и просто зевак.

— Отлично! — Полковник выдохнул с облегчением. — Теперь вы. Кто из вас первый, решайте сами. И вот что, ребята, — полковник провел ладонью по своим пышным усам, — от ваших расторопности и сообразительности зависит буквально всё. Мы уже к трубе не пойдем: нет времени. Будем прыгать. И доктора скинем. Вам нужно будет внизу распорядиться так, чтобы нас подхватили на какое-нибудь полотно. Желательно, что-нибудь вроде парусины. Но нет — значит, нет: найдите что-то другое. Вам ясно?

— Так точно, господин полковник! — Любимов козырнул и начал застегиваться в шинель Можайского.

— Так точно, господин полковник! — Монтинин тоже козырнул и тут же потребовал у Любимова объяснений: «Почему ты? Я — кавалерист, мне привычней такие упражнения. Лучше останься и прыгай с остальными…»

— Не говори глупости. — Любимов шагнул на подоконник. — Это мой участок. Я знаю поблизости лавку парусов и брезентов…

— Давайте уже! — Полковник прикрикнул на Любимова и вдруг подмигнул Можайскому: «Ох уж эта молодежь!» Можайский усмехнулся, прикрыв на мгновение свои улыбающиеся глаза.

До трубы, а там и до земли поручик добрался удивительно споро. Что-то — уже почти на бегу — прокричал подскочившему к нему Ивану Пантелеймоновичу и, сопровождаемый им, бросился за угол — на проспект, — когда и скрылся из виду высунувшихся в окно Кирилова и Можайского.

— Будем надеяться, они быстро обернутся…

Обстановка в гостиной и впрямь становилась невыносимой. Огонь уже прорвался через дверь, объяв ее стеной и начав распространяться по стенам. Но дым, потянувшись к разбитому окну, пока еще не заполнил помещение полностью. Поддавшись сильной тяге, он мчался вращающимися клубами от двери к оконному проему, почти не разделяясь и не заволакивая всё пространство. Это было похоже на тягу пароходной трубы. Тем не менее, отравление продуктами горения оставалось для находившихся в гостиной людей только вопросом времени.

— А ведь это анекдот, господа! — Инихов приложился к бутылке, отхлебнув прямо из горлышка. — Право, очень смешно!

Чулицкий покосился на своего помощника, но не сказал ничего. А вот Митрофан Андреевич неожиданно подхватил и даже рассмеялся:

— А ведь вы правы, черт побери! Самый настоящий анекдот! Мне даже вдруг интересно стало… эй, Сушкин!

— Да?

— Если мы тут все так и останемся, что, по-вашему, завтра в газетах ваши собратья настрочат?

Сушкин на мгновение задумался, а потом рассмеялся тоже:

— Да! Материальчик выйдет ошеломительный!

— А где, позвольте спросить, ваши люди?

Митрофан Андреевич, даже вздрогнув от неожиданности, посмотрел на молчавшего до сих пор и вдруг заговорившего Саевича.

— Неужели так долго — запрячься и проехать пару кварталов?!

Сушкин кашлянул. Чулицкий с Иниховым отвернулись, сделав вид, что обсуждают что-то между собой. Можайский поджал губы. Даже Гесс, старинный друг Саевича, неодобрительно посмотрел на фотографа и покраснел за него.

Полковник ответил сухо:

— Механическая лестница уже должна быть на месте.

— Да? И где же она? — Саевич, казалось, не смутился ни реакцией Гесса, ни тоном Митрофана Андреевича. — Чего они ждут?

— Ничего не ждут. Они людей спасают.

— Видите ли, господин Саевич, — Сушкин тронул фотографа за рукав поношенного пиджака, — со двора людей проживает раз в двадцать больше, чем в этих апартаментах.

— Я бы сказал, в пятьдесят, учитывая размеры дома, — уточнил полковник.

— Да, — согласно кивнул Сушкин, — возможно.

Тут было бы можно заметить, что в гостиной воцарилась мертвая тишина, но это было бы далеко от истины: трещали стенные панели, гудело пламя, завывал, смешиваясь с валившим из окна дымом, штормовой ветер.

Внезапно погас свет: возможно, электричество отключили пожарные, но возможно и так, что просто перегорели провода. Темно, однако — в полной, разумеется, мере, — в гостиной не стало. Огонь давал достаточное освещение, хотя вот от такого-то света мурашки побежали бы по коже даже самого смелого — до безрассудства — человека. Побежали они по спинам и всех находившихся в гостиной, даже по спине полковника Кирилова, а Саевич, присев на корточки, всхлипнул.

— Встаньте!

Саевич никак не отреагировал на команду.

— Поднимите его: отравится. Угарный газ стелется понизу!

Гесс и Можайский, схватив фотографа за плечи, подняли его на ноги, и он, бессильно повиснув на руках своего товарища и «нашего князя», всерьез их отяготил.

Трудно сказать, чем всё это могло бы закончиться, но тут — с улицы — послышался резкий полицейский свисток.

— Любимов! — Можайский отцепил от себя Саевича, оставив его целиком на попечении Гесса, и бросился к окну. — Он!

Кирилов подбежал к Можайскому и тоже, стараясь не дышать, чтобы не наглотаться валившего в окно дыма, выглянул наружу. Внизу, на тротуаре, Любимов — в одном форменном сюртуке — и кучер, Иван Пантелеймонович — в шинели, — уже растянули брезент — при активной подмоге наиболее дюжих из собравшихся зевак — и, задрав головы, смотрели вверх. Любимов периодически давал сигнал свистком. Увидев появившихся в окне Можайского и Кирилова, поручик перестал свистеть и замахал рукой: прыгайте, мол!

Несмотря на то, что его старались удерживать как можно более натянутым, брезент под напором ветра ходил ходуном. Выглядело это, как минимум, беспокойно, а если положить руку на сердце — попросту страшно.

— Туже, туже!

Высунувшись из окна еще больше, Кирилов закричал так громко, как только мог. Его, по-видимому, услышали. Во всяком случае, отчаянно упираясь ногами в растоптанный от снежной каши множеством ног тротуар, люди подались в разные стороны, и брезент натянулся. Теперь по нему пробегали только мелкие волны. И хоть и это было нехорошо, но всё же так уже можно было прыгать.

— Молодцы! Сейчас — самое сложное! Первым выбросим доктора!

Словно телепатически поняв Кирилова, Чулицкий с Иниховым уже подволокли к окну бормотавшего что-то неразборчивое Михаила Георгиевича. Доктор по-прежнему был вне себя, ничего не соображал и только тогда, когда его, как куль, начали, подхватив за разные части тела, переваливать через подоконник, предпринял попытку отбиться:

— Что! Что! — Михаил Георгиевич затрепыхался, но было поздно. — Ах, вы…

Падение на брезент прошло на удивление благополучно. Доктор — вероятно, от неожиданного ужаса совершенно, как ему должно было показаться, безумным поступком товарищей — даже всерьез протрезвел и, пусть и покачиваясь, самостоятельно сполз с брезента и встал на ноги. Впрочем, едва он поглядел наверх, как тут же сел прямо на панель: с ошеломленным видом и в самом прямом смысле отвисшей нижней челюстью.

— Саевич! — Кирилов дал Гессу знак, и Гесс потащил упиравшегося фотографа к окну. — Вперед!

Но фотограф начал сопротивляться всерьез. Он что-то кричал, однако вслушиваться в его крики было недосуг. Гесс размахнулся и мощным ударом кулака отправил товарища в нокаут. Не успели длинные волосы Саевича свободно разметаться, не успели ноги его подкоситься, как его, как и доктора давеча, ухватили в несколько рук и вышвырнули в окно.

Падение фотографа также прошло благополучно, но для того, чтобы снять его с брезента, пришлось изрядно повозиться. Еще больше времени ушло на то, чтобы вновь натянуть брезент. Видя всё это, Кирилов матерился. Не на добровольных спасателей, разумеется, а на сумасшедшего — полного, как он выразился, психа — Саевича.

— Крепкий же вроде мужик! И что его так развезло?

Гесс счел необходимым — впрочем, его не оправдывая — вступиться за товарища:

— Гриша всегда был впечатлительным.

— Гриша! — Кирилов сплюнул в сердцах. — Тьфу!

Далее настала очередь Сушкина: как единственного гражданского из всех оставшихся.

— Эх, мамочка!

Сунув в карман сюртука исписанный за вечер блокнот, Сушкин вскочил на подоконник и без промедления прыгнул. Эвакуация репортера прошла, что называется, без сучка — без задоринки.

— Монтинин! — Как младший из всех по чину, спасаться теперь должен был именно он.

Штаб-ротмистр прыгнул без единого слова и, как и Сушкин до него, легко и самостоятельно соскочил с принявшего его брезента. А вот дальше началась неразбериха. Сначала повздорили друг с другом приблизительно равные чинами Инихов и Гесс: каждый из них желал пропустить вперед другого. Спор был нелепым, но — главное — неуместным по обстановке и времени. Переглянувшись, Чулицкий с Можайским толкнули к подоконнику Инихова, и тот был вынужден прыгнуть. Следом прыгнул и Гесс. Оба приземлились благополучно и тут же присоединились к натягивавшим брезент добровольцам.

Можайский спорить ни с кем не стал: Чулицкий и Кирилов чинами превосходили его, и хотя при других обстоятельствах Юрий Михайлович не придавал такого рода фактам решительно никакого веса, теперь он быстро, никого не задерживая, подчинился традиции и прыгнул. А вот между Кириловым и Чулицким разгорелась бурная ссора.

Формально Михаил Фролович был старше Митрофана Андреевича: его чин статского советника относился к пятому разряду, тогда как чин полковника — только к шестому. Усугублял положение и сварливый характер Чулицкого, склонного спорить по любым пустякам. С другой стороны, кому, как не брант-майору столицы и должно было сойти с корабля последним? Кроме того, Митрофан Андреевич упирал и на то — прием этот был не слишком этичным, но тут уже и не до этики было, — что воинский чин надвое ценится выше гражданского. А значит полковник — ступенькой выше статского советника!

Оба — мужчины видные, крепкие, в самом, как говорится, расцвете сил, они не на шутку схватились сначала в словесной перепалке, а потом едва не подрались. Так бы они, возможно, и сгинули оба в уже целиком охваченной пламенем гостиной, но тут произошло нечто одновременно и жуткое, и неожиданно спасительное для них.

Затмевая слова, за спинами Кирилова и Чулицкого что-то оглушительно заревело. Михаил Фролович и Митрофан Андреевич, уже было почти готовые вцепиться друг в друга, одновременно обернулись и, невольно схватившись за руки, застыли в изумленном ужасе. Огромный, голубоватого цвета, огненный шар, сметая все на своем пути — стены, горящую мебель, любые вообще преграды, — ворвался в гостиную и стремительно понесся к окну. Кирилов и Чулицкий только и успели, что обменяться безумными взглядами: в следующее мгновение их подхватила чудовищная сила и — обоих разом, в свалке всевозможных обломков — выбросила вон.

Каким чудом спорщики не только вылетели через оконный проем, но и упали на брезент, а не на мостовую, остается только гадать. Как остается только гадать, чьей снисходительной волей основная волна битого кирпича, искореженного железа и переломанного в страшные, острые, зазубренные колья дерева перекатилась по воздуху дальше державших брезент людей и человеческой толпы вообще. Не накрыв никого, эта волна с грохотом обрушилась сначала на фасад стоявшего напротив дома, а потом — на безлюдный с той стороны линии тротуар.

— Мальчишка! — Кирилов слез с брезента и, пошатываясь, неустойчиво встал на ноги. — Глупый и вздорный мальчишка!

Чулицкий, проделавший ровно то же, в долгу не остался:

— Стыдитесь, полковник! Дожили до седых усов, а ума не набрались!

И тут со всех сторон — сначала жидко, а потом все разом — захохотали. Какой-то человек, не чинясь, хлопнул Кирилова по спине:

— Усы! Усы!

Кирилов схватился руками за свои — еще минуту назад пышные — усы и заорал благим матом: они обгорели.

Но и вид Чулицкого вызвал не меньшую бурю веселья. Начальник Сыскной полиции лишился бровей и стал похож на китайский болванчик!

Никогда еще гражданам Петербурга не доводилось видеть в таком невероятном и вполне комичном обличии двух едва ли не самых известных — после Николая Васильевича[168], разумеется — чинов столичного градоначальства! Мало того, что оба лицами пострадали от огня — пострадали, если уместно так выразиться, одиозно, — так еще и были они одеты не по погоде: без шинелей, в одних мундирах, да и мундиры эти производили впечатление смешное — они дымились, местами были разорваны и вообще казались неприличными, даже непристойными для таких особ.

Впрочем, похожий внешний вид — не считая опаленных усов и бровей — имели и все другие, спасшиеся из квартиры Сушкина: и сам Сушкин, и Монтинин с Любимовым, и Гесс с Иниховым, и доктор с фотографом. Только Иван Пантелеймонович был одет подобающе. Но Иван Пантелеймонович в толпе не стоял: он отошел в сторонку и присел на какой-то чемодан. А вот доктор всеобщее внимание привлек и даже на несколько дней стал притчей в языцех: когда еще увидишь не вяжущего или уже почти не вяжущего лыка полицейского врача?

Можайский, убедившись в том, что делать у фасада больше нечего, тоже выбрался из толпы и сразу же наткнулся на Ивана Пантелеймоновича:

— Бог мой! Да это никак…

— Ну да, вашсъясть, — Иван Пантелеймонович встал с чемодана, — он самый и есть.

— Вези его, неси, в общем, доставь, как хочешь, в участок. Садись на него там и жди. Здесь ты больше не нужен.

— Будет исполнено, вашсъясть. Но только… вот: возьмите!

Иван Пантелеймонович едва ли не силком рассовал по карманам кителя Можайского водочные бутылки, подхватил чемодан и пошел. Куда? — Бог весть: коляски, на которой он привез Можайского с Саевичем, нигде поблизости видно не было. Впрочем, вполне возможно и то, что кучер знал, куда ее отогнали после того, как начался пожар. В конце концов, нехитрое было дело — расспросить дворников, стоявших во главе со старшим в толпе зевак.

Между тем, к дому Ямщиковой начали подтягиваться команды и других полицейских частей: одной Васильевской справиться с не на шутку разошедшимся пожаром было не по силам. Пламя бушевало так и в стольких местах одновременно, что под угрозой возгорания оказались и соседние домовладения. Единственное, что во всем происходившем было слава Богу, это — благополучная эвакуация всех без исключения жильцов. Как ранее и заявил Саевичу Кирилов, первым делом пожарные занялись спасением живших со двора: в многочисленных дешевых квартирках и углах. И справились они с этой задачей великолепно.

К часу ночи или чуть позже на каланче — в добавление к красному — был поднят зеленый фонарь[169]: сигнал собраться одновременно всем четырнадцати пожарным частям Петербурга. К дому Ямщиковой выехали семь паровых машин и резервы.

Полковник лично встречал прибывавших и каждой команде давал указания: быстрые, точные, верные. И нужно заметить, что авторитет полковника среди подчиненных был настолько высок, что все его распоряжения выполнялись молниеносно и без доли сомнений. При других обстоятельствах это, возможно, всерьез облегчило бы труд, позволив пожарным справиться с огнем в максимально короткие сроки. Но, к несчастью, наличные именно обстоятельства словно восстали против людей.

Штормовой ветер стремительно разносил огонь с перекрытия на перекрытие, и там, где еще только вот едва лишь дымилось, пламя уже бушевало вовсю. Снежные заряды ослепляли людей, заставляя их работать почти незряче. Минусовая температура морозила воду, и она, вода эта, то и дело замерзала в шлангах. Должным образом осуществлять предупредительную проливку не получалось.

Первым — вслед за домом Ямщиковой — загорелся старый, торцом примыкавший вплотную, трехэтажный особняк по проспекту. Вторым — доходный дом Джейкобса по линии. И если второе возгорание хотя бы не представляло особенной угрозы в виду того, что все из дома Джейкобса тоже были вовремя эвакуированы, а сам дом находился под ветром так, что пламя с него несло на уже и без того занявшиеся надворные постройки, а не дальше по линии, то первое — особняка — угрожало настоящим бедствием.

Дело было даже не в том, что этот особняк — в отличие от дома по линии — оказался прямо на ветровой оси, так что огонь с него мог переброситься и дальше по проспекту. Всё обстояло намного хуже: помещения особняка занимали питейные заведения и склады, а в его подвалах хранился изрядный запас спиртного, в том числе — и бочки с неразбавленным спиртом. Сам по себе спирт, как известно, особой опасности не представляет, будучи веществом хотя и горючим, но, если можно так выразиться, не жгучим, не очень-то способным к воспламенению тех поверхностей, на которых горит он сам. Высокая летучесть спирта способствует быстрому его выгоранию, а это, в свою очередь, не позволяет поверхностям разогреться до температуры воспламенения. Но вот спиртовые пары — разогретые и сжатые — можно считать настоящей бомбой. Взорваться они способны так, что только щепы да битый камень останутся на месте взрыва.

Когда Можайский, прекрасно знавший домовладения своего участка, сообщил о характере хранившегося в подвалах особняка товара, Кирилов схватился за голову.

— Боже мой! Это — катастрофа!

— Огонь распространяется сверху. Возможно, у нас еще есть время… — Можайский указал на запертую на ночь дверь, единственно через которую и можно было попасть не только внутрь особняка, но и в его подвалы.

— Вы правы!

— Подождите, полковник, я с вами!

Кирилов, уже бросившийся было к двери, притормозил и обернулся:

— Это опасно!

— Ну, Митрофан Андреевич, известно ведь: где наша не пропадала, там и мы не пропадем!

Кирилов усмехнулся в опаленные усы и вдруг заметил: обогнув его самого и Можайского, к двери подбежали Инихов с Чулицким, а за ними — Любимов и Гесс. В руках у поручика был устрашающего вида багор, явно позаимствованный у кого-то из пожарных чинов. Воспользовавшись им как ломом или фомкой, поручик буквально сорвал с креплений скобы навесного замка.

— Однако!

Кирилов с Можайским ринулись вперед.

Так, вшестером — брант-майор и пятеро полицейских, — они ворвались в дом, быстро нашли вход в подвалы и, очутившись в них, уже на глаз, а не по слухам оценили масштабы возможного бедствия. Подвалы и впрямь оказались уставлены бочками — множеством бочек, — а в воздухе уже явственно ощущался запах спирта.

— Смотрите! — Чулицкий ткнул пальцем в одну из бочек. Эта бочка стояла без крышки, причем вид имела такой, будто крышку не сняли с должной заботой, а грубо сорвали.

Объяснилось это явление тут же и самым устрашающим образом: где-то в глубине подвала сначала раздался негромкий треск, а потом — практически сразу — оглушительный под низкими сводами хлопок. При свете мгновенно направленных в ту сторону фонарей стали видны расколовшаяся на несколько частей крышка еще одной бочки и буквально разорванный и перекрученный металлический обод. Доски самой бочки в верхней ее части разошлись. Из щелей на пол ручейками лилась прозрачная жидкость. Спиртом запахло еще острее.

— Нужно спешить. — Кирилов рукавом отер вспотевший лоб. — Становится слишком жарко!

Началась сумасшедшая по темпу и тяжести работа.

Опрокидывая бочку за бочкой на бок, Инихов с Любимовым мощными толчками откатывали их в сторону, где, выстроившись недлинной цепью, их — один за другим — подхватывали Кирилов, Можайский, Гесс и Чулицкий. Последний титаническим без преувеличения усилием переваливал бочки на съезжие доски, по которым они — уже без вмешательства людей — выкатывались на двор.

Невозможно точно сказать, сколько длилась эта работа. Но прекратилась она не раньше, чем со свода подвала начали осыпаться тлеющие частицы перекрытия. Некоторые из них упали в лужи разлившегося спирта, и спирт моментально вспыхнул. На полу языками ледяного пламени заплясали огненные озера.

— Уходим!

Окинув последними взглядами уже почти свободный от бочек подвал, все заспешили к выходу. И ровно через минуту после того, как они вышли обратно на улицу, потолок подвала обрушился. Но главная опасность — страшный по своим последствиям взрыв — миновала.

— А не сделать ли нам по глоточку? — Можайский вынул из кармана одну из тех бутылок, которые ему всучил Иван Пантелеймонович. — Кажется, самое время!

«Кхахммм…» — Чулицкий, услышав предложение, согнулся пополам. Его едва не вывернуло наизнанку. Именно в этот момент, как позже он сам признавался, его и накрыло: сказались бессонная и полная алкоголя минувшая ночь, тяжелый и полный тревог и переживаний день и скандальный вечер — опять же, с неумеренным употреблением спиртного.

Можайский, прищурив свои улыбающиеся глаза, хлопнул Чулицкого по согнутой спине и произнес не то с насмешкой, не то наоборот:

— Les jeunes gens ne savent plus boire, et pourtant celui-la est des meilleurs![170]

— Позвольте мне, Юрий Михайлович! — В отличие от своего начальника, Инихов выглядел достаточно бодрым, но сильно дрожал: холодный штормовой ветер насквозь продувал сюртук, и после жаркой работы в подвале Инихову было особенно морозно. — Это как нельзя кстати.

Можайский подал Инихову бутылку и, достав из карманов еще две, протянул их Любимову и Гессу.

— А вы?

— Обижаете! — Можайский выудил еще одну. — Ивана Пантелеймоновича нам сам Бог послал!

— Скорее уж — дьявол! — откуда-то вынырнул Сушкин и потребовал свою долю. — Ну и погодка!

Невероятно, но факт: едва ли не полуголый на ветру и морозе, только что лишившийся жилища и каких-никаких, но пожитков, с почерневшим от сажи лицом, репортер так и сиял! Его глаза, выделявшиеся ослепительно белым на угольной сажи физиономии, казались особенно живыми и радостными. Его губы то и дело непроизвольно расползались в улыбке.

— Да вам, как я погляжу, всё нипочем! — Можайский, и Сушкину вручив бутылку, даже восхитился. — Есть повод для веселья?

Никита Аристархович, уже не пытаясь сдерживаться, рассмеялся:

— Какой репортаж, мон шер! Господи, какой репортаж!

Инихов, Любимов, Гесс и даже — наконец, разогнувшись — Чулицкий уставились на репортера в безмолвной оторопи, а Кирилов так и вовсе шагнул от него в сторонку, бросив на Можайского вопрошающий взгляд: он что, сумасшедший?

— Да оглянитесь вокруг! — Сушкин вскинул руки, словно простирая их над великолепным пожарищем. — Когда еще такое увидишь!

Посмотреть и впрямь было на что. Зарево от четырех уже объятых пламенем домов — по проспекту загорелся еще один — и многочисленных флигелей и надворных построек на многие вёрсты разливалось по ночному небу, высветляя его и черня одновременно. Небо, казалось, пульсировало, то беззвездной тьмою наваливаясь на землю, то яркими всполохами взметаясь и расширяясь почти безгранично. Под мощным напором ветра огненные языки, отрываясь от крыш, стен — от вообще ревущего пламени, — мчались по воздуху, секунды как вечность живя самостоятельной жизнью. Снег, не долетая до мостовой, очерчивал над заревом купольный свод: высокий — над горящими зданиями и стремительно ниспадающий — по границам. И во всем — не побоимся сказать именно так — этом великолепии особенно трагично-бессильно смотрелись фигурки людей, без видимого успеха боровшихся с пожаром.

Вид суетящихся пожарных вывел Можайского из невольного оцепенения, в которое он было впал, погрузившись — по призыву Сушкина — в созерцание:

— Господи! А где же доктор? Где Саевич? Монтинин?

Сушкин махнул рукой в неопределенном направлении:

— Доктора с Саевичем я лично усадил в коляску и отправил в участок. Здесь от них толку не было бы никакого. А вот Иван… Монтинин — он во дворах. Орудует, — взгляд на Кирилова, — с вашими людьми, полковник. Когда я видел его в последний раз, а было это, — Сушкин достал из кармашка часы и щелкнул крышкой, — минут десять назад, он помогал размораживать шланг.

Кирилов кивнул:

— Молодец.

— А я… — Сушкин приложился к бутылке, быстро глотнул и рукавом пиджака поспешно вытер губы. — Я, если это кому-то интересно…

— Нет, Никита Аристархович, не интересно. — Слова полковника даже ему самому показались неоправданно грубыми, и он поспешил исправиться: «Мы завтра в газете прочитаем ваш репортаж. Если вы всё расскажете нам сейчас, соли не будет».

— Ах, ну да, конечно! — Сушкин, уже готовый обидеться, принял объяснение Кирилова. — Конечно! Ну, я побежал…

— Куда? — Можайский схватил репортера за рукав, но тот вырвался.

— Как — куда? Работать! Столько еще нужно увидеть и записать!

Кирилов и Можайский переглянулись. А в следующий миг Сушкин затерялся в пожаре, превратившись в одну из многих, безлико черневших на его фоне, фигурок.


Загрузка...