40

Камская улица, куда разъезд под началом Монтинина выехал по дороге на Смоленское кладбище, в описываемое время выглядела совсем иначе, нежели теперь. И правая, и левая ее стороны сильно изменились. По правой нетронутым остался разве что доходный дом завода Роберта Круга, а по левой — пара доходных домов Смоленского кладбища (под нынешними номерами 14 и 20) и церковный дом (под номером 18). Участки Дидерихса, Максимовой, князя Юсупова, Шувалова — всё подверглось позднейшей застройке. Не был еще возведен и заметный ныне своими башенками с куполами дом под номером 12: тоже доходный и тоже Смоленского кладбища. Церковь Воскресения Христова только с год как начала возводиться, и до завершения строительства было еще далеко.

Тот день был пасмурным вообще, а прилично уже после полудня влажность, казалось, достигла предела. При легком плюсе — температура держалась чуть выше нуля — разъезженная в жижу мостовая и растоптанные в нее же тротуары «дымились»: от них поднимался пар, невидимый при взгляде в упор, но хорошо заметный как дымка на расстоянии. Эта дымка имела почти ощутимую верхнюю границу, на которой она соприкасалась с валившейся с неба на землю моросью, перемешивалась с ней причудливо вытянутыми полосами, но полностью не сливалась.

Лошади тоже дымились. Дымились и сами полицейские — отяжелевшие, в покрытых мельчайшими капельками воды шинелях. Дымились редкие прохожие. Дымилась похоронная процессия, которую разъезд нагнал уже почти у богадельни[163]. Желтые стены самой богадельни казались грязными, неприятными, страшными. Арка, надвое рассекающая главный дом и служащая входом непосредственно на кладбище, выглядела провалом.

Невозможно и передать словами то настроение, в котором находился Монтинин, когда разъезд — спешившись — прошел на Петербургскую дорожку. Это настроение было таким же серым, таким же дымящимся тоской и бесприютностью, каким было все вокруг. Даже неожиданно веселые — своей голубой окраской — стены церкви Смоленской Божьей Матери не только веселостью этой не вступили в бой с охватившей Монтинина черной печалью, но и показались ему кощунственными и неуместными.

Масла в огонь, а точнее — праха во мглу, добавил и тот неизбежный формализм, с которым Ивану Сергеевичу пришлось столкнуться сразу же, как только он предъявил свои права и требования. Вообще-то, конечно, — будем говорить откровенно — права Ивана Сергеевича были и впрямь сомнительны, а требования — воистину неслыханными. Вероятно, и высшее духовное руководство, имей к нему Иван Сергеевич доступ, ужаснулось бы и все притязания отвергло с порога. Но так ли это, было неизвестно: престарелый настоятель — протоиерей Алексий — отсутствовал по болезни, а его обязанности временно исполнял протоиерей Платон Федорович Иванов. Отец же Платон, прикрываясь своей некомпетентностью, не только наотрез отказался дать разрешение «перевернуть всё вверх дном, как будто язычество восторжествовало», но и пригрозил — помимо небесных кар — обрушить на полицейских всю силу законного возмездия.

Ситуация казалась безвыходной. С одной стороны, будучи вполне реально уполномоченным провести совершенно определенные следственные мероприятия, Монтинин и представлял собою тот самый закон, обратиться к которому грозился отец Платон. Но с другой, никаким законом не предусматривались несогласованные с церковным руководством действия полиции на территории, находившейся в полной и безусловной церковной юрисдикции. Монтинин помнил напутствие Можайского — «Не стесняйтесь, хоть всё переверните вверх дном, а буду чинить препятствия, валите всё на меня: я действую по непосредственному распоряжению Чулицкого в рамках снаряженного следствия!» Помнил он и свой пренебрежительный кивок: мол, это всё лишь незначительные детали, положитесь на меня! Но теперь, оказавшись лицом к лицу с облаченным в церковное одеяние, а с ним — и церковной властью человеком, он понял, что сильно поторопился с обещаниями решить любую проблему, смести с пути любые препятствия и, если только догадки Можайского были верны, вытащить на свет Божий правду.

Иван Сергеевич не боялся небесных кар: будучи уверенным в своей правоте и в справедливости затеянного мероприятия, он ни на мгновение не сомневался в том, что там, на Небе, его поймут и не осудят. Но кары земные его пугали. И не только потому, что кары эти могли оказаться вполне реальными и суровыми, но и потому, что были бы они чрезвычайно обидными — справедливыми де юре и такими… такими несправедливыми де факто. Мало того: обрушились бы они не только на голову самого Ивана Сергеевича, но и на стоявшего за его спиной Можайского, и на стоявших за спинами их обоих совсем уж ни в чем неповинных нижних чинов. И если Монтинин готов был встретить любые неприятности плечом к плечу с «нашим князем», то вот крепость этих плеч казалась ему ненадежной защитой для укрывавшихся за ними. При этом, как он полагал, положение осложнялось и тем, что, несмотря на заявление Можайского о том, будто все происходит с ведома и одобрения начальника Сыскной полиции, Чулицкий, очевидно, ни сном, ни духом не ведал о данных Можайским распоряжениях. Уж очень маловероятным было то, что Михаила Фроловича успели поставить в известность, не говоря уже о том, чтобы Михаил Фролович всё это успел одобрить.

Так и получилось, что, стоя перед отцом Платоном, Иван Сергеевич Монтинин пребывал в положении тягостном. Отец Платон, рассердившись явно не на шутку, осыпал его язвительными замечаниями и — не менее явно — ощущал свое превосходство над зарвавшимся было полицейским офицером и превосходство своей позиции над позицией этого полицейского офицера.

Отец Платон не был груб: ни в коем случае. Даже наоборот: он был до невозможности ласков, до невозможности учтив, до невозможности благостен. Он даже отбросил формальное обращение «сын мой» и называл Ивана Сергеевича не иначе, как «дорогим», как именно Иваном Сергеевичем, как — с высоты своего возраста — молодым человеком: не в уничижительном или пренебрежительном смыслах, а в смысле опыта и мудрости перед лицом объяснимыми молодостью горячности и непоследовательности. Отец Платон был методичен, да так, что придраться к нему было невозможно. Наконец, и его заявленная им некомпетентность в решении поставленного перед ним вопроса давала ему неоспоримый вес. Ведь и в самом деле: как можно требовать от человека сделать то-то и то-то, если человек этот вообще не наделен полномочиями разрешить эти то-то и то-то сделать?

Иван Сергеевич Монтинин мало-помалу отчаивался. Его и без того скверное настроение… нет, не испортилось еще больше: такое вряд ли было возможно; его настроение совсем потеряло краски, став исключительно черным. И все же, внутренне сжавшись, он продолжал бороться, одновременно с этим лихорадочно соображая, как все-таки поступить.

— Платон Федорович, — Монтинин тоже отбросил формальное обращение к священнику, — поймите: речь идет о делах настолько страшных, настолько вопиющих о возмездии Божьем, что, право, не с моей это стороны грех настаивать на своем, а с вашей — препятствовать моей работе!

— Возмездие Божье, Иван Сергеевич, — протоиерей перекрестился, — от нас, людей, не зависит. Мы никак — своими действиями или бездействием — не приближаем его и не отсрочиваем. Утверждая иное, вы, Иван Сергеевич, богохульствуете. Это простительно молодости: молодость не всегда руководствуется логикой, действуя даже из благих побуждений. Простительно это и по вашему положению: вы призваны устанавливать порядок среди рабов Божьих. Но, тем не менее, богохульство от этого не становится чем-то иным. И пусть даже за этот вид хулы на Господа нашего вряд ли вы будете призваны к ответу — Господь милостив, читая в сердце вашем горячую к Нему любовь, — вам все же стоит поостеречься. Не настаивайте на своем заблуждении. Предоставьте Богу решать, когда и как учинить возмездие. Ибо сказано Им: Я — возмездие, и Я воздам!

— Но Платон Федорович, — Монтинин тоже перекрестился, сильно закусив губу, чтобы не сорваться, — если я не выполню возложенные на меня обязанности, погибнут люди!

Протоиерей прищурился:

— Почему вы так в этом уверены? И в этом ли вы уверены, по правде говоря?

Монтинин на мгновение смутился, но тут же взял себя в руки; по крайней мере, внешне:

— Обстоятельства дела таковы, что если не пресечь злодейство, оно будет шириться и дальше. А дальше — это значит, что будут гибнуть люди. Ведь речь идет — не много и не мало — о серии убийств: коварных, продуманных с воистину сатанинской хитростью, лютых настолько, что…

— Подождите, подождите, Иван Сергеевич! — протоиерей, не переставая щуриться, перебил Монтинина. Его руки, сложенные до сих пор на животе, взметнулись к наперсному кресту и обхватили его. — Напыщенность — не разновидность аргумента. И вам напыщенность совсем уж не идет!

Монтинин покраснел, а во взгляде Платона Федоровича промелькнула задорная усмешка. Если бы Монтинин ее заметил, у него, вероятно, разом полегчало бы на душе. В любом случае, эта усмешка, ее задор явно противоречили занятой протоиереем позиции, а значит — не всё и было потеряно.

— Из ваших слов, Иван Сергеевич, более того: из сущности самой того предприятия, на осуществлении которого вы настаиваете, никак не следуют грядущие убийства и гибель ни в чем не повинных людей. Я бы сказал даже так: не только не следуют, но и не могут следовать. То, ради чего вы сюда пришли, — нечто совсем иное. Вы вводите меня в заблуждение — о, — Платон Федорович, не выпуская крест из рук, махнул им в сторону Монтинина, — не беспокойтесь: я понимаю, что поступаете вы так только из хороших соображений!

— Я…

— Вам совсем не обязательно быть со мной откровенным. Не беспокойтесь, — Платон Федорович неожиданно для Монтинина улыбнулся, — я знаю и понимаю, что бывает время говорить, но также бывает и время молчать. Но вряд ли вы откажетесь подтвердить… кивком… головы… мою правоту, если то, что я скажу далее, и в самом деле справедливо?

Не понимая, к чему клонит протоиерей, но вдруг поняв, что тут — никак не без задней мысли, причем такой, из коей он, Монтинин, мог бы извлечь определенную выгоду, Иван Сергеевич, не колеблясь, согласился:

— Извольте.

— Итак, — Платон Федорович, выпустив крест и вновь сложив руки на животе, почти вплотную приблизился к Монтинину и понизил голос до басовитого шепота, — вам не убийства нужно предотвратить, ибо все, какие только возможно, убийства уже произошли?

Иван Сергеевич кивнул.

— И вам прекрасно известны виновники этих злодейств?

Иван Сергеевич кивнул.

— И даже мотивы, побудившие этих людей на злодейства, известны?

Иван Сергеевич кивнул.

— Но вы не знаете вот чего… — Платон Федорович на мгновение задумался, но тут же снова заговорил уверенно: так, как будто бы он читал монтининские мысли, отражавшие, в свою очередь, теории и размышления Можайского. — Да, не знаете вы вот чего: во-первых, причем тут кладбище, и, во-вторых, какое отношение происходящее вовне имеет к происходящему на нем.

Иван Сергеевич кивнул.

— Наконец, та самая особа, о которой вы упомянули… не уверен: могу ли я говорить такими же словами здесь, в храме Божьем, но вы меня понимаете. Ее имя. А точнее — фамилия: это тоже не дает вам покоя?

Иван Сергеевич кивнул.

— Очень хорошо. — Платон Федорович отступил и заговорил обычным, слегка нараспев и не приглушенным, голосом. — Но Иван Сергеевич, мой дорогой, почему вы решили, будто для прояснения всего этого нужно учинить погром?

Монтинин заморгал, не сразу и поняв, что за погром имел в виду протоиерей, но почти тут же возразил:

— Помилуйте, Платон Федорович! Какой же это погром? Я и мои люди, мы всего лишь…

Платон Федорович, перебивая, вытянул руку с обращенной к Монтинину ладонью:

— Погром, Иван Сергеевич, самый настоящий погром. Даже не спорьте!

— Но…

— Никаких «но»: разрешения я не дам, и не надейтесь.

Надежда, приободрившая было Монтинина, оставила его, и он нахмурился:

— Платон Федорович! Буду с вами откровенен: если вы не позволите мне и моим людям провести оговоренные следственные мероприятия, я не стану чинить их силой. Я тотчас уеду. Но, уверяю вас, вернусь я очень скоро. И не с двумя людьми, а с дюжиной. И не с пустыми руками, а с постановлением. И вот тогда…

Но тут Платон Федорович несказанно Монтинина поразил: он, вздыбив окладистую бороду и обратив лицо к мерцающему розовым и голубым своду потолка, расхохотался. Монтинин, растерявшись, уставился на него с открытым от изумления ртом.

Между тем, Платон Федорович, вволю насмеявшись, быстрыми движениями перекрестил свой рот, перекрестил себя, проговорил скороговоркой «Господи, прости!» и, буквально схватив Монтинина за руку, повлек его к выходу из храма.

— Платон Федорович, подождите! — Монтинин дернул рукой, пытаясь вырвать ее из твердой хватки протоиерея.

— Ступайте за мной, Иван Сергеевич, ступайте: я вам кое-что покажу!

Впрочем, руку Платон Федорович выпустил, но Монтинин, поняв, что его вовсе не выпроваживают восвояси, а ровно наоборот — ведут куда-то к вящей его же, Монтинина, пользе, уже и сам шагал бодро и с возродившейся надеждой.

Так Платон Федорович и Иван Сергеевич — Платон Федорович на полшага впереди — вышли из церкви и сразу приняли вправо, к Смоленке, углубившись в боковые от Петербургской дорожки.

Монтинин не сразу сообразил, куда направлял его не сбавлявший шага протоиерей. А когда сообразил, по его спине побежали мурашки: идти таким маршрутом можно было только к холерному участку. И хотя со времени эпидемии, когда участок этот и появился, минуло уже о-го-го сколько десятилетий, все равно становилось как-то не по себе. Но Платон Федорович шел уверенно, а Ивану Сергеевичу, если только он правильно надеялся получить ответы на свои вопросы, ничего другого и не оставалось: только идти следом, хотя бы и содрогаясь в душе.

Деревья по сторонам дорожек клонились под тяжестью налипшего на их ветвях и оледеневшего по оттепели снега: подтаивая, этот снег не падал на землю, а превращался в стеклянистую корку, которая, выгляни хоть на мгновение солнце, заискрилась бы словно и впрямь стеклянная или хрустальная. Все пространство между деревьями, включая и сами дорожки, было усыпано мельчайшими отломками ветвей. Эти отломки чернили снег по сторонам дорожек и хрустели под ногами непосредственно на дорожках. Монументы, памятники, кресты то почти сливались своею мраморной белизной со снежным покровом, то резко выделялись на нем своею старостью — щербатой, почерневшей, потекшей разводами чего-то, гнетуще напоминавшего плесень.

По мере удаления от церкви и по мере того, как богатые участки сменялись все более бедными, кладбище становилось всё менее ухоженным, диковатым, почти заброшенным. Все реже попадались монументальные сооружения в память о чьих-то оконченных жизнях. Все чаще захоронения смешивались одни с другими; по крайней мере, на мимолетный взгляд: постепенно становилось трудно определить, где заканчивались одни и начинались другие. А вскоре стало почти невозможно разглядеть и сами могилы под навалившим на них и неубранным снегом.

Внезапно — когда холерный участок уже должен был находиться под ногами, а где-то неподалеку должна была проходить кладбищенская ограда — Платон Федорович остановился. Почему он остановился именно здесь, на этом конкретном месте, было решительно непонятно: место ничем не отличалось от его окружавших — было оно таким же пустым, таким же заброшенным, таким же унылым.

— Пришли!

Монтинин огляделся и вопросительно посмотрел на протоиерея. Тот указал рукой на сугроб:

— Копайте.

По-прежнему ничего не понимая, Монтинин сделал знак остановившимся чуть поодаль нижним чинам, и оба они, выражая явное на лицах неудовольствие, начали раскапывать сугроб.

И вдруг один из них чертыхнулся, больно ударившись обо что-то рукой. Монтинин подскочил к нему и тоже начал копать. Из-под снега показался завалившийся на бок каменный крест. Старый, изъеденный многими сезонами непогод, почти рассыпающийся. Платон Федорович, подобрав рясу, тоже шагнул в снег и тоже приблизился к вскрывшемуся из-под снега захоронению.

— Не беспокойтесь, оно не холерное.

Монтинин, приподнявшись и поворотив голову, взглянул на протоиерея с вопросом: мол, чье же оно?

— Копайте, копайте!

Полицейские, считая и самого Монтинина, продолжили работать. Вскоре из-под снега показалась и плита: из того же материала, что и крест, но почему-то выглядевшая более сохранившейся. Это было странно. Сердце Монтинина сжалось в нехорошем предчувствии.

Смахнув с плиты последние остатки снега и вскрыв таким образом неожиданно новенькое или, во всяком случае, совсем уж не старое, эмалированное, цветное изображение, Монтинин отшатнулся, едва не упав на спину. Сначала в упор на него, а потом, когда он отпрянул, куда-то в серое смятенное небо, широко и безо всякой печали взглянули огромные васильковые глаза молодой женщины.

Женщина улыбалась: радостно, без насмешки. Ее лицо, нежно-румяное, как будто с морозца, было прекрасно.

Монтинин в ужасе перекрестился.

— Вот, Иван Сергеевич, ваша Акулина Олимпиевна.

Монтинин, занеся уже было руку для нового крестного знамения, прочитал отменно различимую надпись на плите и, чтобы не упасть, схватился за Платона Федоровича.


Загрузка...