26

В кабинете его явно заждались, хотя отсутствовал он, в общем-то, недолго. Впрочем, и в его отсутствие времени никто не терял: по кругу вновь были пущены фотографии из реестров «Неопалимой Пальмиры», а еще — сделанные Любимовым и Сушкиным выписки из Архива и Адресного стола. Гесс и поручик давали пояснения. Чулицкий с Иниховым, перебирая фотографии и выписки, вслушивались и — каждый в своей памятной книжке — делали пометки, явно соотнося их с отмеченными цифрами карточками и бумагами. Доктор, не столь заинтересованный, как он выразился, «писаниной» и «светописью», сидел за столом, барабаня по его крышке пальцами и время от времени перебивая занятия Инихова расспросами о подробностях поездки в Плюссу. Инихов в такие минуты отрывался от фотографий, бумаг и своей памятной книжки и — сжато, но со всеми необходимыми деталями — отвечал на вопросы Михаила Георгиевича: вопросы эти были неожиданными, но дельными.

Едва Можайский вошел, все на него оборотились. Чулицкий, явно забыв, что находился он не в своем кабинете, а в собственном кабинете пристава, пригласительным жестом указал на стул, призывая Юрия Михайловича поскорее сесть и вернуться к совещанию.

— Ну?

Можайский сел и пересказал свой разговор с Сушкиным.

— Очень хорошо. — Чулицкий одобрительно кивнул. — Надеюсь, он сдержит слово и не будет путаться под ногами. Охранять его у нас нет никакой возможности. Дай Бог, самим-то кости не переломать!

Почему Чулицкий решил, что над ними самими — участниками совещания — нависла угроза оказаться с переломанными костями, он не уточнил, но все, включая и Можайского, по-видимому, поняли его так, как именно он и хотел. Во всяком случае, никто не возразил и не выказал удивления.

— Вижу, господа, — Можайский указал на бумаги, — вы и до них уже добрались. Что ж: документы действительно любопытные!

— Не то слово! — Инихов захлопнул памятную книжку и заложил за ее переплет карандаш. — Интересная вырисовывается картина. Лорд Макбет местного значения. Васильевский тан[116]!

— Да. — Можайский улыбнулся губами. — Удивительные совпадения. Настолько удивительные и многочисленные, что вряд ли и совпадения. Все, без исключения, выгодоприобретатели — жители — как нынешние, так и бывшие — Васильевской полицейской части. И большая часть благотворительных обществ, которым они пожертвовали полученное в результате пожаров и гибели родственников имущество, работают тоже здесь.

— Трудные предстоят деньки! — Чулицкий нахмурился. — Сколько народу арестовать придется! При условии, конечно, — быстро поправился он, — что мы сумеем собрать доказательную базу или хотя бы взять устроителей злодеяний. А мы ведь даже не знаем, кто они такие, не считая барона Кальберга. Вот еще, кстати, головная боль! Какой скандал выйдет…

Чулицкий нахмурился еще больше.

— Не удивлюсь, если мошенник в каком-нибудь великосветском салоне спрятался и посмеивается над нами тихонечко. Попивая кофе из чашки с золотым ободочком! А тут еще Мякинины эти… Юрий Михайлович, вы уверены, что они и впрямь как-то связаны с делом? Может, все же они — отдельная история?

Можайский ответил незамедлительно:

— Связаны, Михаил Фролович, еще как связаны!

— Но почему вы так решили? Откуда эта уверенность? Они ведь только что всплыли на поверхность, и ни тот, ни другой ни в каких записях не фигурируют! Вы вообще впервые узнали об их существовании не далее, чем вчера, когда с заявлением к вам явился этот… братоубийца. Да и точно ли он — убийца гимназиста? Знаете ли, то, что он перерезал себе горло, предварительно попытавшись всех нас перестрелять, еще ни о чем не говорит. Где доказательства?

Можайский посмотрел на доктора, и Михаил Георгиевич, поняв намек, взял слово:

— Вообще-то мне и самому было бы интересно узнать, каким это образом, князь, вы так быстро и… — доктор выдержал немного театральную паузу, — безошибочно определили причину смерти Мякинина-младшего, не говоря уже о том, чтобы понять: убили-то его вовсе не в Плюссе.

— Как — не в Плюссе? — Чулицкий буквально подскочил на стуле. — А где?

— Мало того, — доктор проигнорировал вопрос начальника сыскной полиции, — хотелось бы мне узнать и то, откуда вы взяли, что смерть наступила намного раньше той даты, которая была указана в найденной в кармане его одежды телеграфной квитанции. Да: хотелось бы мне всё это узнать!

Чулицкий почти взорвался:

— Да что же это? Подождите! Как — раньше? Это же абсурд! Зачем тогда бланк? Откуда он взялся в его кармане?

Михаил Георгиевич обстоятельно обстучал папиросу о портсигар, не спеша чиркнул спичкой, закурил, откинулся на спинку стула и, пустив колечками дым, прищурился на Чулицкого:

— О бланке — вопрос не мне. Это уже вам Можайский как-нибудь пояснит. Если сумеет, конечно…

Можайский склонил голову к плечу.

— А вот насчет всего остального: извольте.

И снова — в несчетный уже раз — в кабинете наступила почти гробовая тишина: все воззрились на доктора, ожидая Бог весть каких откровений. И доктор, нужно признаться, не подкачал. Время от времени наклоняясь к столу, чтобы сбросить с папиросы пепел в стоявшую около тарелок и стаканов пепельницу, а затем вновь откидываясь на спинку стула, он поведал вещи и странные, и неожиданные. Во всяком случае, странные и неожиданные для большинства: Можайский им ничуть не удивился, уже зная, что именно будет рассказано.

— Начнем с причины смерти. Тут всё просто. Сделав вскрытие, я доподлинно установил, что гимназист… — доктор сделал эффектную паузу, — попросту угорел.

— Угорел? — Инихов, собственными глазам видевший изуродованный, буквально растерзанный труп Мякинина-младшего, не поверил своим ушам. — То есть — как угорел?

— А вот так. — Доктор слегка улыбнулся. — Как угорают люди? Кто-то — уснув у неисправной печки. Кто-то — оказавшись запертым в помещении, наполненном продуктами горения. Вообще-то статистика такого рода смертей не по моей части, но, полагаю, вы знаете из отчетов пожарной части, что чаще всего на тех же пожарах люди гибнут вовсе не от огня, а просто отравившись. Угорев, как принято в таких случаях выражаться.

Инихов кивнул.

— Продукты горения, в просторечии именуемые дымом, чрезвычайно опасны для любого живого существа вообще и для человека в частности. И хотя по-прежнему широко распространено то мнение, что люди в дыму всего лишь задыхаются, это не так. В действительности дым — не будем вдаваться в детали о его компонентах — вступает в химическую реакцию, очевидно, с кровью, нарушая ее состав и становясь барьером на выполнении ею своих обычных функций[117]. Картина смерти при этом настолько типична и выражена, что спутать смерть от отравления продуктами горения с какой-либо другой причиной невозможно. Отбрасывая ненужную шелуху — ее, при желании, вы найдете в моем отчете, который я составлю… гм… — Михаил Георгиевич оглянулся на часы, — скажем, где-нибудь после полудня или ближе к вечеру… Так вот: отбрасывая всякие термины, просто скажу: вскрытие показало, что Мякинин-младший всего-навсего угорел. Вы, по старинке, можете это назвать «задохнулся в дыму».

Инихов, из ума которого не выходило изуродованное тело, попытался было возразить:

— Но вы же сказали… вы подтвердили, что его убили! А тут получается, что речь идет о несчастном случае?

Доктор затушил папиросу и окинул Инихова иронично-сочувственным взглядом:

— Если человек всего лишь отравился угарным газом, это отнюдь не означает, что он умер сам по себе. Эдак вы дойдете и до того, что человек с проломленной топором головой всего лишь неудачно споткнулся и темечком стукнулся об этот топор.

Инихов густо покраснел: от стыда; осознав свою оплошность. Михаил же Георгиевич продолжил:

— В том, что гимназиста убили, сомнений нет никаких. Из всех полученных им травм лично я с абсолютно твердой уверенностью к прижизненным могу отнести лишь две, а точнее — одну, если можно так выразиться, «цельную» и множество мелких, но составляющих как бы единое общее. Цельная травма — сломанный нос. И хотя сломан он был неоднократно, но первый перелом отломками костей вызвал обильное кровотечение, тогда как все последующие — нет. Когда Мякинину ломали нос и впоследствии, он был уже мертв, кровообращение в его теле отсутствовало.

Любимова передернуло:

— Доктор! Вы хотите сказать, что уже мертвому гимназисту еще раз сломали нос?!

— Именно так. А что вас удивляет?

— Но… но…

— Ах, да: вы же не видели тело!

— Но это же изуверство какое-то!

Поручик с тоской во взоре посмотрел на пустые бутылки и такой же пустой стакан. Доктор, подметив это, усмехнулся и перелил содержимое своего — на треть еще, как ни странно, наполненного — стакана в стакан поручика. Это был последний остававшийся в участке коньяк. Можайский обменялся взглядом со старшим по чину Чулицким — в обычных обстоятельствах он бы к такой «церемонности» не прибег, но обстоятельства обычными не были, не говоря уже о том, что все вообще-то были уже довольно пьяненькими. И хотя в рассказе об этом совещании отразить такое состояние его участников весьма затруднительно, тем не менее, факт остается фактом. Впоследствии и сам Можайский, и тот же Чулицкий откровенно признавались: Можайский в беседе с Нолькеном — «Сам удивляюсь, как мы потом еще и работали, и на ногах держались. Вероятно, всё — нервы, ослабили эффект!» Чулицкий — Клейгельсу: «Перебрали мы, конечно, изрядно, но понял я это намного позже: когда вечером меня прямо на улице похмелье скрутило!» Однако, несмотря на то, что осознание «перебора» пришло к участникам совещания существенно позже, Можайский уже в тот самый момент, когда поручик тоскливо взглянул на пустые бутылки, а доктор великодушно уступил ему остатки из своего стакана, чувствовал, что всем «хорошо» и не был уверен в том, что к этому «хорошо» следует добавить «еще лучше». Или, что будет более точно, не был уверен в том, как к этой инициативе отнесутся остальные: сам-то Можайский, как и поручик, пожалуй, выпил бы и еще.

Чулицкий, верно поняв смысл брошенного на него приставом взгляда, кивнул головой: мол, я тоже не против, распоряжайтесь. И тогда Можайский, на минутку выйдя из кабинета, распорядился еще раз дойти до Александра Тимофеевича из «Якоря» и бить ему челом: как это бывает у засидевшихся русских людей, оказалось мало!

Между тем, доктор, воспользовавшись образовавшейся паузой, попенял поручику на его излишне, как он выразился, детские взгляды и странное представление об изуверстве:

— Вы полагаете, мой юный друг, что многократно ломать нос живому человеку — меньшее изуверство, чем проделать это с человеком мертвым?

— Михаил Георгиевич!

— Полноте, Николай Вячеславович, полноте! — В устах доктора обращение к поручику по имени-отчеству прозвучало особенно насмешливо. — У того, кто такое сделал, были свои причины: мало ли зачем понадобилось изуродовать труп? Но, смею вас заверить, надругаться над мертвым — куда как пристойней, чем издеваться над живым. Вы просто находитесь в плену предрассудков.

— Михаил Георгиевич! — Поручик побледнел; нет — буквально позеленел: казалось, еще мгновение и его вывернет наизнанку.

— Привыкайте, мой юный друг: тут вам не там. Здесь совершенно иное поле боя. Здесь… гм… понятия о совести и чести не совсем такие, как в окопах, когда, в ответ на ваш сигнал о завтраке, противник тоже затевает завтрак, а не атаку. Здесь поступки диктует целесообразность. Разумеется, в тех только случаях, когда не просто кто-то у кого-то отобрал кошелек, попутно — без нужды — и обухом по затылку съездив!

— Михаил Георгиевич! — это уже Гесс: увидев, что поручик совсем на грани, он требовательно перебил не в меру разошедшегося доктора. — Это уже слишком. Прошу вас, прекратите.

Михаил Георгиевич неожиданно съежился, как будто на него обрушили ушат ледяной воды, и пробормотал:

— Куда Можайский запропастился?

Инихов, Гесс и Чулицкий переглянулись: им стало ясно, что и доктору совсем не хорошо, а его бравада — самозащита. Впрочем, Михаил Георгиевич, так внезапно показавший, что и ему ничто человеческое не чуждо, быстро взял себя в руки и снова принял вид почти невозмутимый. А тут и Можайский вошел в кабинет, держа новую корзину с бутылками и снедью.

Снедь отложили в сторону: явно было не до нее. Одна из бутылок оказалась быстро разлитой по стаканам, и, смешиваясь с богатым ароматом коньяка, по кабинету заструилось спокойствие. Напряжение спало.

Доктор, окинув повеселевшим взглядом причудливой кучей сваленные на большую тарелку ломти холодной буженины, не удержался от критики, заметив, что мясо — не лучшая закуска к алкоголю, а холодное мясо — тем паче.

— И хотя на безрыбье и рак — рыба, давайте все же не усугублять. По моим — да и не только моим — наблюдениям, закусывающие мясом люди сталкиваются с более тяжелыми последствиями от выпивки: у них сильнее похмелье, да и продолжается оно дольше. Вам, Юрий Михайлович, следовало зелень попросить, а не это. Зелень — лучшее, что можно придумать в качестве закуски![118]

— Не ешьте! — Можайский, впрочем, тоже с сомнением посмотрел на ломти буженины: есть ему не хотелось совершенно.

— И сам не ем, и другим не советую! Поручик!

Любимов, уже подцепивший было кусок, вздрогнул и уронил его обратно на тарелку.

— Что?

— Оставьте мясо в покое.

— Да ну вас, Михаил Георгиевич!

Все захихикали. Любимов, поняв, что смеются не над ним, уже решительно взял кусок и начал его жевать. Доктор деланно вздохнул.

— Так на чем мы остановились?

Чулицкий, прихлебывая из стакана, благодушно, даже расслабленно как-то, ответил:

— На прижизненных ранах. Вы что-то говорили о сломанном носе. С ним разобрались. А какие еще?

— Ах, да! — Михаил Георгиевич почесал свой собственный кончик носа и тоже сделал глоток. — Ну, так вот. Другими прижизненными травмами были ссадины на запястьях. Многочисленные такие порезы.

Инихов понимающе выгнул бровь:

— Наручники?

— Скорее, проволока. Может быть, леска. У меня не было времени исследовать раны под микроскопом на предмет наличия в них сторонних частичек, но я бы поставил на проволоку. Конский волос, шелк и другие подобные материалы[119] режут — на приближенный взгляд — немного по-другому.

— Значит, его связали!

— Да. Причем только руки. Ноги оставались свободными, но это ему не помогло. Более того: характер и глубина порезов свидетельствуют о том, что руки Мякинина-младшего были не просто связаны, а связаны за спиной и, ко всему еще, закреплены за что-то, что мешало ему освободиться или хотя бы выбраться из помещения. Он дергал руками вверх-вниз и от себя — к себе, явно надеясь оборвать привязь. Но это у него не получилось. Иначе, вероятно, были бы и другие следы борьбы за жизнь.

Гесс задумчиво пожевал губами и поинтересовался:

— Вы полагаете, что его не только связали, но и привязали к чему-то — например, к решетке, — а после подожгли помещение?

— Не совсем.

— А как?

— Для начала его мощным ударом по лицу вывели из состояния сопротивляться, тогда и сломав ему в первый раз нос: при жизни. Далее ему скрутили руки, а после и закрепили их на чем-то прочном и неподвижном. Но помещение не поджигали. Во всяком случае, то, в которое его поместили: никаких следов ожогов на его теле нет. А вы лучше меня знаете, что если уж пожар охватывает что-то, предугадать его распространение невозможно. Мякинина хотели убить — это факт. Но сжечь — вряд ли. Почему именно так, не спрашивайте, но, возможно, в силу того, что обнаружение полицией обгоревших останков именно на том пепелище в планы убийц не входило. И все же пепелище должно было быть. Я склонен думать, что заперли его в каком-нибудь каменном мешке, в подвале, надежно, с одной стороны, защищенном от огня, а с другой — беспрепятственно заполнявшимся дымом.

— Но ведь прибывшие пожарные, если там действительно был пожар, должны были его обнаружить, хотя бы и в подвале! Как же его труп, да еще и столь обезображенный, оказался в Плюссе? Да и почему, собственно, вы решили, что не в Плюссе-то всё и произошло? И еще один момент…

Можайский, оборвав решительным жестом Гесса и собиравшегося ответить доктора, встал из-за стола и, под изумленными взглядами, выбежал из кабинета, вернувшись, впрочем, обратно уже через несколько секунд с охапкой газет в руках. Это были разные издания за несколько чисел. Буквально расшвыряв их перед сидевшими за столом, он потребовал:

— Ищите! Это здесь точно есть!

Пьяные или нет, но все его поняли без дополнительных пояснений и с каким-то остервенением даже набросились на газеты. Искомое обнаружил поручик.

— Вот оно!

— Ну!

Поручик, волнуясь и сбиваясь, зачитал вслух небольшую заметку:

Ночной пожар взбудоражил жителей деревни Автова Петергофского участка, заставив их покинуть свои дома и сгрудиться у решетки дачи известного в свете барона Кальберга. Запертая на зиму, дача по неустановленной пока причине загорелась во втором этаже около третьего часа. К тому времени, когда подоспел пожарный расчет, пламя уже охватило и весь второй этаж, и чердак. Битва с огнем продолжалась вплоть до утра, но отстоять удалось — отчасти — лишь первый этаж и подвалы…

Поручик выделил особым ударением «подвалы».

… — на каменной кладке от сырости. По слухам, в подвалах этих господин барон хранил изрядную коллекцию лучших заграничных и отечественных вин. Однако о судьбе коллекции, если она и впрямь существовала, нам на данный момент ничего не известно. К счастью, во время пожара никто не пострадал.

Поручик замолчал и опустил газету на стол.

Лицо Чулицкого — вытянувшееся и побледневшее — было настолько мрачным, что вполне могло по этому признаку поспорить с лицом Можайского. Но если Можайский с выражением своего лица поделать ничего не мог, то лицо Чулицкого было живым, что только подчеркивало ту глубину потрясения и унижения, в которую пал начальник сыскной полиции.

Гесс тоже выглядел потрясенным. А вот доктор — напротив — неброско, если можно так выразиться, улыбался: его губы были тронуты чем-то вроде намека на улыбку. По-видимому, самолюбию Михаила Георгиевича очень польстило столь быстро отыскавшееся подтверждение его выводам о каменном подвале.

— И все же, — Вадим Арнольдович заговорил неуверенно, словно на ощупь, словно подбирая слова из невероятного, но совершенно — в массе своей — бесполезного множества. — И все же, господа, я не понимаю: почему именно так? И почему пожарные не обнаружили труп? А вдруг это — совпадение? Вдруг дача сгорела случайно, а в ее подвале и не было Мякинина?

Можайский кивнул на газету:

— Число!

Гесс взял газету, встряхнул растрепанные листы, выискивая первую страницу, и, найдя ее, назвал число.

— Оно еще больше все запутывает.

— Нет. — Михаил Георгиевич быстро перевел взгляд с Можайского на Гесса и обратно. — Наоборот. Оно полностью соответствует результатам вскрытия Мякинина. И вот тут я снова хотел бы, Юрий Михайлович, получить объяснение: как вы до этого додумались? Не говоря уже о причине смерти?

Можайский склонил голову к плечу:

— Что касается причины, то с этим всё просто: попалась мне как-то на глаза брошюра — весьма занимательная, кстати, — о клинической картине последствий отравления дымом. Или угарным газом, если угодно. Мякинин был гол, а погода, температура, стоявшая все эти дни, не способствовала разложению. Состояние кожных покровов, их окраска, если быть точным, уж очень напоминала описание из брошюры. Конечно, это могло быть и совпадением, но как-то слишком кстати это совпадение пришлось. Хотя, положив руку на сердце, выезжая в Плюссу, я и думать не думал, что обнаруженный в ее окрестностях труп может быть как-то связан со столичными пожарами. Нет. Я был уверен, что это — просто очередное преступление. Зверское — да. Непонятное — да. Но не «пожарное». Однако уже на месте меня насторожили многие несоответствия. Во-первых, сама причина смерти: состояние кожных покровов Мякинина, с одной стороны, никак не объяснялось тем, что его забили насмерть, а с другой — объяснилось бы при условии, что его не забивали. Во-вторых, отсутствие крови: если бы Мякинина убили прямо там, да еще и таким страшным способом, всё вокруг, весь снег на многие метры был бы окровавлен. Но ничего подобного не наблюдалось! Почти везде, за исключением совсем незначительных, в общем-то, следов крови подле отсеченной головы, было подозрительно чисто. Значит, Мякинин был уже мертв? Значит, сам труп его доставили откуда-то еще? И вот еще какой момент: изуродовать лицо — это понятно. Но зачем было ноги-руки ломать и, подозреваю, позвоночник?

Инихов, видевший труп собственными глазами, удивился:

— Ноги? Руки? Позвоночник? Я не заметил!

— Доктор?

Михаил Георгиевич, пристально и с уважением глядя на Можайского, ответил, не оборачивая взор на Сергея Ильича:

— Всё верно: и руки, и ноги, и позвоночник у Мякинина сломаны.

И снова вмешался Гесс:

— Но господа! Это все равно не имеет смысла!

— Согласен. — Мрачный Чулицкий Гесса поддержал, но явно из каких-то своих, не связанных с рассуждениями Вадима Арнольдовича, побуждений. — Телеграфный бланк. Сама одежда. К чему все это было оставлять, если душегубы хотели затруднить опознание? И способ убийства: не проще ли человека застрелить, зарезать, дать ему, в конце концов, по голове? К чему такие сложности с отравлением на пожаре? Не спалил же, в самом деле, Кальберг собственную дачу ради настолько… эксцентричного убийства какого-то мальчишки? И как вообще этот мальчишка мог быть связан с пожарами и убийствами, о которых мы теперь толкуем? Извините, Можайский, но это всё — бред какой-то!

— И не только! — Инихов решительно встал на сторону своего начальника и, невольно, на сторону Гесса. — Мякинин-старший! Вы именно его обвинили в убийстве брата, а теперь оказывается, что он и ни при чем? Зачем же он тогда стрелял в нас и покончил с собой? Ерунда какая-то, сплошная путаница!

— А вот и нет!

Все, не исключая и Можайского, с удивлением воззрились на поручика. Любимов был красен, взволнован, но отступать не собирался.

— Да, господа, все становится ясным, если взглянуть на дело немного под другим углом. А именно: с чего это мы вдруг решили, — это «мы», объединившее всех присутствующих, оказалось ловким демагогическим ходом. И хотя поручик сделал его не вполне осознанно, эффект от этого не уменьшился: разделившиеся было на два, а то и на три недружественных лагеря полицейские снова осознали, что находятся в одной лодке. — Почему это мы вдруг решили, что убийца или убийцы Мякинина — те же самые люди, что стоят за пожарами? Откуда следует то, что Кальберг и какие-то неизвестные, с одной стороны, и тот же Мякинин-старший находятся или находились на одной стороне?

Чулицкий застонал и схватился за голову:

— Поручик, Бога ради, не продолжайте! Нам еще не хватало каких-то других убийц! Или, если уж другие убийцы и существуют, то пусть они хотя бы не будут связаны с делом о пожарах, хорошо? Давайте договоримся…

— Нет, Михаил Фролович, подождите. — Можайский подмигнул поручику. — Николай Вячеславович прав. А вот вы — нет. Смотрите, что получается. Во-первых, мы имеем какого-то темного гения, который придумал и организовал предприятие — назовем это так — по уничтожению, простите за каламбур, насмерть надоевших людей. Во-вторых, мы имеем Кальберга с его страховым от огня обществом, который в этом предприятии соучаствует из расчета дележа доходов от страховых премий. В третьих, мы должны иметь непосредственно исполнителей: а) поджогов; б) убийств конечных, то есть непосредственно заказанных душегубам, жертв. При условии, разумеется, что ни сам Кальберг, ни сам таинственный незнакомец этим не занимаются.

— А может, это всё — один лишь Кальберг?

В принципе, предположение Чулицкого было разумным, но оно противоречило фактам, на что Можайский тут же ему указал:

— Вы, как минимум, забываете о пожарных. Тот же Бочаров явно неспроста получал столько денег от «Неопалимой Пальмиры». И хотя его гибель на пожаре фабрики Штольца, похоже, случайна и никак не связана с нашим делом — не считая, разумеется, того, что этой гибелью воспользовались, чтобы провернуть дельце в пользу его сводной сестры, — но само его участие в темных делишках Кальберга и компании, полагаю, неоспоримо. Как неоспоримо и участие других чинов пожарной команды: посмотрите записи из реестров «Пальмиры». В каждой части имеются счастливчики, наиболее обласканные денежными премиями! И все они, как и покойный Бочаров, — старые и опытные в пожарном деле люди. Не станете же вы утверждать, что это — случайность?

Чулицкий был вынужден согласиться:

— Не стану. — И, еще больше, пусть это и казалось уже невозможным, помрачнев, добавил: «Этих тоже придется брать».

— Разумеется. И уж они-то, без сомнения, много интересного нам расскажут об их роли. Однако и без их откровений я готов держать пари: в зависимости от места происшествия, они являлись то непосредственно поджигателями, то устранителями улик поджогов. Кому, как не опытным в своем деле пожарным, и карты в руки? Кто всё это проделает лучше, чем они?

— Но организовать-то их мог Кальберг, а не кто-то еще?

— Да. — Можайский пододвинул к Чулицкому папку с записями из Адресного стола. — Но вряд ли барон страдал бы такой избирательностью по части клиентов. Скорее уж он — по характеру и полет! — развернулся бы на весь Петербург.

— Но мальчишка? — Чулицкий не желал признавать поражение. По крайней мере, не вот так, сразу. — Каким тут боком Мякинин?

Можайский ткнул пальцем в записи из полицейского Архива:

— Ничего общего не находите?

Вот теперь Чулицкий скис:

— Да чтоб оно все горело синим пламенем!

Поручик невольно ойкнул. Сам Михаил Фролович прихлопнул рот ладонью. В кабинете опять воцарилась тишина. Только доктор, пододвинув папку к себе, с любопытством начал перебирать бумаги. Все, за исключением Можайского с его вечно улыбающимися глазами, смотрели на него с мистическим практически страхом во взорах.

— Интересно. — Михаил Георгиевич повертел и так, и этак одну из бумажек и, наконец, положил ее обратно в папку. — И как же это могли проморгать?

Можайский пожал плечами:

— Текучка. Да еще и по разным участкам проходило. Вы же лучше кого бы то ни было знаете, сколько покойников обследуется. Если не ошибаюсь, в минувшем году их было около двух с половиной тысяч?

Доктор подтвердил:

— Да, приблизительно такая цифра.

— Вот видите. — Можайский опять пожал плечами. — Попробуйте вот так, за здорово живешь, не имея для того никаких подозрений, вычленить из такого количества отчетов о смертных происшествиях несколько десятков с совпадающими деталями! Да и что такое запись «мальчик подхватил» или «мальчик позвал на помощь, но помощь опоздала»? Это сейчас уже мы видим прямую связь, а если отбросить в сторону все то, что мы уже знаем?

Теперь уже Михаил Георгиевич пожал плечами, констатировав:

— Пожалуй, вы правы.

— Но убийство Мякинина! Мы все время уходим от него куда-то в сторону! — Гесс, поднявшись со стула, буквально заметался по кабинету, не очень обширному и поэтому измеряемому лишь с десяток крупных шагов туда и обратно. — Если он — участник банды, то кто же его убил и почему? Не брат же, прознав о его проделках? И почему брат покончил с собой? Юрий Михайлович!

Можайский поднял на своего растерянного помощника улыбающийся взгляд:

— Да, Вадим Арнольдович?

— Почему вы обвинили в убийстве гимназиста его брата?

Можайский улыбнулся губами:

— Но ведь это очевидно: потому что он и убил.

— Но как? За что? Почему?

— Если позволите, я не стану отвечать на этот вопрос.

Можайский, продолжая улыбаться губами, продолжал смотреть на Гесса и своими улыбающимися глазами. И хотя Вадим Арнольдович давно уже привык и к необычному взгляду Можайского, и, по необходимости, к вынужденным — чтобы показать, что он и впрямь улыбается — «улыбкам ртом», чувствовал себя не совсем уютно. Можно даже сказать, что в тот момент он чувствовал себя не в своей тарелке. Не потому, что его смущало неестественное сочетание обращенных к нему мертвых улыбок — в глазах и на губах, — нет: к этому сочетанию, повторим, он давно привык. Просто именно в тот момент Вадим Арнольдович, всем своим разумом отказываясь принять ни на чем, как ему казалось, не основанные постулаты и выводы, инстинктом, напротив, тянулся к ним. Говоря проще, он разрывался надвое: между очевидным и скрытым; между фактами и догадками; между логикой и верой. Поэтому нет ничего удивительного в том, что Вадиму Арнольдовичу было так неуютно.

— Поверьте, — Можайский, между тем, постарался дать объяснение своему отказу, — я бы ответил… если бы знал. Не то, разумеется, знал, убил или нет Мякинин собственного брата: это я знаю точно. А то — зачем и как именно. Я не хочу вступать в область ненужных сейчас догадок: вряд ли они нам чем-то помогут. Скажу только, что сделанное Николаем Вячеславовичем, — кивок на поручика, — предположение верно. Наше дело распадается на преступления proи contra: в пользу организаторов махинаций, пожаров, массовых убийств и во вред им. Убийство гимназиста — из второй категории. Об этом прямо свидетельствуют все несуразности, устроенные словно нарочно: место и гибель дачи; страшные уродства, причиненные для того как будто, чтобы тело невозможно было опознать, и не только сваленная тут же, поблизости, гимназическая форма, но и всунутый в карман телеграфный бланк — очень удобно на тот случай, если все-таки форма ничего не подскажет полиции. И даже в этом конкретном убийстве мы, как видите, имеем pro — отягчение, палки в колеса следствию — и contra: любезно предоставленные следствию подсказки. Из этого можно сделать вывод, что убийца, с одной стороны, был тесно связан с нашими основными, если позволите сказать именно так, преступниками, действовал под их влиянием или с вынужденной оглядкой на них, на их мнение, но вместе с тем, и это — с другой стороны, он желал им неприятностей. В сущности, гибели им желал.

Чулицкий фыркнул:

— Догадки.

Можайский не согласился:

— Нет. Исключительно факты. А вот причина, по которой Мякинин-старший все это сделал, и впрямь была бы догадкой. К сожалению, его собственная смерть лишила нас возможности узнать когда-нибудь правду.

Забегая совсем уже немного вперед, отметим для читателя в скобках, что на этот раз Можайский ошибся. Не в том, что убийцей гимназиста был его собственный старший брат, а в том, что причина этого убийства останется неизвестной. Но в тот момент такое предположение казалось Можайскому логичным; у Можайского не было ничего, что могло бы ему позволить надеяться раскрыть и это, быть может, даже не столько таинственное, сколько просто странное обстоятельство.

— Могу сказать только вот еще что. — Юрий Михайлович с сомнением посмотрел на бутылку и стакан, потянулся к ним, но так и не взял, откинувшись на спинку стула и сложив руки на животе. — У Мякинина были помощники. Причем помощники эти замысла погубить предприятие не знали. Они помогли, переломав гимназисту ноги, руки и позвоночник, засунуть труп в какой-то небольшой ящик; возможно — в чемодан. И помогли доставить его в Плюссу.

— Но почему туда?

— Не знаю. Но зато знаю другое.

Доктор, о чем-то вот уже с минуту или две явно размышлявший безотносительно нити беседы, вскинул на Можайского взгляд:

— Что именно?

— Помощники эти — медики. Нам еще и медиков нужно искать.

Инихов, в отличие от Можайского наполнивший свой стакан и пригубивший его, с шумом поперхнулся. Чулицкий, так и не поднеся к папиросе зажженную спичку, замер, а потом рефлекторно дернулся, когда спичка догорела до пальцев. Гесс, все еще, когда Можайский говорил, стоявший, а не сидевший, опустился на стул. А вот поручик, хотя и понявший Можайского неверно, не удивился: придвинув к себе папку с выписками из Архива, он достал одну из бумаг — наугад буквально — и прочитал изумленным коллегам:

— Исследование тела показало, что никаких механических воздействий на него не производилось, равно как нет оснований подозревать и отравление. Преждевременное трупное окоченение и его бо?льшую против среднего в равных условиях продолжительность следует отнести насчет индивидуальных органических особенностей умершего.

Отложив эту бумагу, поручик — также точно наугад — достал из папки другую и тоже ее зачитал:

— Внешних повреждений на теле не обнаружено. Внутренним исследованием никаких патологий, естественных либо вызванных сторонним вмешательством, также не выявлено. Ранние сроки трупного окоченения и его необычную продолжительность можно считать индивидуальной особенностью организма умершей.

Отложив и эту выписку, поручик достал третью, четвертую, и в каждой из них, никак особенно не подчеркиваясь, было неизменное: «ранние сроки трупного окоченения и его продолжительность — особенность организма умершего или умершей».

— Скажите, Михаил Георгиевич, часто ли так бывает?

— Вообще-то, да, мой юный друг. Однако, — доктор поспешил «успокоить» растерявшегося было поручика, — не может быть совпадением то, что всё это наблюдается у всех наших жертв. Это, вы правы, не случайность и не совпадение. Это — следствие воздействия какого-то препарата. Иными словами, без медиков, если вы это имели в виду, тут не обошлось. По крайней мере, тот — или те, — кто всех этих людей убил, знал, как это сделать, не вызывая подозрений при не слишком тщательном исследовании. Но я хотел спросить не об этом.

Михаил Георгиевич снова обратился к Можайскому:

— Вы же не из-за этого заговорили о медиках?

Можайский кивнул:

— Нет.

— А почему?

— Голова. — Можайский повернулся к Инихову. — Сергей Ильич, вы помните, насколько ровно, аккуратно голова гимназиста была отделена от тела?

Инихов, припомнив — его даже передернуло — вид найденной в снегу головы Мякинина, был вынужден согласиться:

— Да, работа… гм… профессиональная. С бухты-барахты, помахав топором, такое не сделаешь.

— Вот именно. Доктор?

Михаил Георгиевич подтвердил:

— Работали скальпелем и очень уверенно. Зная, как отделить голову, и зная, что, в сущности, это совсем несложно.

— Значит, именно медики?

— Скажем так, — доктор, соглашаясь — ведь именно о том же размышлял и он сам, — все-таки проявил профессиональную сдержанность. Профессиональную не в том смысле, что у него имелись сомнения, а в смысле этическом: уж очень это казалось Михаилу Георгиевичу омерзительным — чтобы врачи занимались такими вещами. — Скажем так: люди, хорошо знакомые с анатомией, каковое знакомство проще всего получить в анатомическом театре.

Тавтология доктора была принята с пониманием.

Некоторое — непродолжительное — время никто ничего более не говорил. Часы, отмерив очередную минуту, пробили семь. В кабинете — если бы кто-то из присутствовавших в нем зачем-то дал себе труд прислушаться, он бы сразу уловил эту перемену — стало заметно шумнее: к ходу часов, который ранее только и нарушал воцарявшуюся то и дело тишину, начали примешиваться уличные звуки. И хотя здание участка стояло не прямо на улице, будучи отделенным от нее решеткой и двором, звукам это обстоятельство было нипочем: они летели к окну и ясно показывали, что в город пришло рабочее утро.

Можайский решительно собрал со стола разбросанные по нему фотографии и бумаги, разложил их по папкам, засунул сами папки в выдвижной ящик, сбросил в корзины тарелки, пустые бутылки и остатки еды — холодная буженина так и осталась практически нетронутой — и, разлив по стаканам без счета уже очередную бутылку и так же, как и ее товарок, отправив ее в корзинку, сказал:

— Думаю, господа, пора подвести итог.

— Негусто же нам подводить, Можайский, совсем негусто! — К Чулицкому, похоже, вернулось настроение ворчать не по делу и видеть всё в более мрачных цветах, чем это было на самом деле. — Впустую, можно сказать, угробили ночь!

— Напротив, — Можайский, не реагируя на само ворчание, отреагировал строго по существу. — Итоги внушительные.

— Неужели?

— Судите сами.

Инихов дернул своего начальника за рукав. Чулицкий скривился — «Да ну вас всех!» — и взялся за стакан.

— Итак, вот что мы имеем. Первое: Кальберг, оба Мякинина, неизвестный нам, но явно проживающий или имеющий постоянную контору здесь, в Васильевской полицейской части[120], компаньон Кальберга, пожарные чины на действительной службе — установить их личности не составит труда — и неизвестные медики или медик. Это — преступники. Кальберг — обеспечение страховыми премиями. Его неизвестный компаньон — клиентура. Пожарные — поджигатели и укрыватели улик, свидетельствующих о поджогах. Медики — препарат и работа в тех случаях, когда в силу чего-либо требовалось их прямое участие: как, например, после убийства Мякинина-младшего. Мякинин-младший — непосредственный убийца непосредственно тех жертв, ради устранения которых всё дело и было затеяно. Роль Мякинина-старшего пока неизвестна. Таким образом, за исключением разве что незначительных, на мой взгляд, деталей, всё оказывается достаточно просто и ясно: структура организации, принцип ее функционирования, извлечение дохода. Второе: заказчики преступлений. Эти все нам тоже известны. Третье: что делать?

Чулицкий оторвался от стакана:

— Полагаю, работать наконец?

Проигнорировав ворчание начальника сыскной полиции, Можайский ответил на собственный вопрос:

— У нас есть два главных пробела, которые нам, в первую голову, и необходимо заполнить: установить личность компаньона Кальберга и личности медиков. Первое, Михаил Фролович, явно по вашей части.

Чулицкий — все-таки, прежде всего, он был профессионал, а не ворчун — ухватил мысль Можайского, как говорится, с полуслова:

— Да. Мы сегодня же возьмем одного-двух из этих… гм… человеконенавистников и — уж будьте уверены — узнаем у них, к кому они обращались. Ставлю тельца против яйца, что личность, как вы его называете, компаньона Кальберга мы установим еще до вечера. Во всяком случае, если они обращались к нему напрямую. Если же нет, и в деле появится кто-то еще, то выйдем, таким образом, на этого типа и уже тогда через него на «компаньона». В любом случае, этот… мерзавец от нас никуда не денется.

— Очень хорошо. — Можайский удовлетворенно кивнул. — Теперь — медики. Полагаю, этим займемся мы. Для чего побеседуем с Петром Николаевичем.

— Из «Анькиного» что ли?

— Совершенно верно. Я уже послал ему весточку, чтобы он покопался в своей памяти: наверняка этот отзывчивый человек… — все разом усмехнулись, но с уважением, а не с осуждением, — что-нибудь припомнит. Не может быть так, чтобы кто-то из Мякининых не попадался ему на глаза в чьем-нибудь обществе. Или, если уж не ему на глаза лично, то кому-нибудь еще. В общем, уверен: зацепки найдутся.

Эту уверенность Можайского, которая современному читателю могла бы показаться странной и не очень-то обоснованной, разделяли, похоже, все. Как бы там ни было, никто не выразил сомнения в том, что только одна беседа с владельцем «Анькиного» кабака могла оказаться достаточной для получения зацепок. Как никто не выдвинул каких-то других предложений — другое направление поиска или что-то подобное, что могло бы повысить шансы или ускорить ход следствия. Все-таки репутация Петра Николаевича и впрямь — и, надо сказать, совершенно заслуженно — имела в определенных кругах нешуточный вес!

— Далее. Что делать с пожарными? Установить-то их личности мы установим, причем в ближайшие, полагаю, час или два… Да вот, — Можайский посмотрел на поручика, — если Николай Вячеславович окажет нам всем любезность и тотчас возьмется за дело, то список будет готов… Сколько вам потребуется времени?

Поручик, привстав со стула и наклонившись вперед, бросил выразительный взгляд на ящик стола, в который Можайский давеча спрятал папки с документами. Можайский спохватился, вынул из ящика папку с фотографиями из «Неопалимой Пальмиры» и вручил ее поручику.

— Думаю, часа хватит.

— Отлично. Тогда остается решить: что же мы с ними будем делать? Имеет ли смысл брать их сразу?

Инихов и Чулицкий переглянулись. Сергей Ильич прищурился:

— Предлагаю так: прежде чем браться за них, побеседую-ка я с Митрофаном Андреевичем[121]. Во-первых, негоже за спиной брандмайора его людей арестовывать. А во-вторых, Митрофан Андреевич — человек рассудительный. Он и сам подскажет: что, как и почему. Согласны?

Можайский согласился:

— Вполне. — И, обратившись к поручику: «Как только список будет готов, передайте его Сергею Ильичу». — Вы подождете, Сергей Ильич, или список доставить на Офицерскую?

Инихов мгновение поколебался.

— Нет, ждать я не буду. Но и на Офицерскую не отсылайте. Вот что: отправьте его часикам, скажем, к десяти на Большую Морскую[122]. Там он более всего кстати придется. Надеюсь, что в десять и я там буду.

Если бы глаза Можайского могли не только улыбаться, в них, возможно, появилось бы сочувствие. Во всяком случае, нотки сочувствия появились в его голосе:

— Хорошо, так и поступим. Какой, однако, удар для Митрофана Андреевича!

Инихов кивнул:

— Да уж!

— Теперь, доктор, с вами. — Можайский повернулся к Михаилу Георгиевичу. — Очень прошу вас: изучите со всем пристрастием отчеты о вскрытиях тел. К сожалению, сами тела — вы понимаете — …недосягаемы. И все же, попробуйте установить: что за препарат такой использовался? Знание этого, вполне возможно, дало бы нам в руки козырь-другой. На худой конец — туза в рукав.

Михаил Георгиевич, не спеша с ответом, задумчиво потеребил цепочку карманных часов. Можайский его не торопил.

— В принципе, — доктор говорил медленно, словно взвешивая каждый оборот и каждое выражение, — я могу согласиться с тем, что знание препарата, которым несчастных спровадили в лучший мир, могло бы чем-то помочь. Но вы, Юрий Михайлович, должны понимать, что любые мои выводы, основанные всего лишь на изучении… гм… бумажек, не могут являться утвердительными и верными. То есть, конечно, верными они могут быть, но под присягой их не приведешь: вероятность ошибки чрезвычайно велика. Более того: я и просто в отчет-то свой — официальный — такие выводы включить не могу. Не имею на это никакого права.

Можайский, не сводя с доктора улыбавшихся глаз, вздохнул, но без грусти — просто, если так можно выразиться, с констатацией:

— Это понятно. Но знание — сила.

Михаил Георгиевич невольно улыбнулся:

— Что верно, то верно. Будет вам мое неофициальное заключение. В сущности, есть у меня и сейчас, без изучения материалов о вскрытиях, кое какие догадки. Но вы ведь именно с этим не торопитесь?

— Пожалуй, что нет. До разговора с Петром Николаевичем вряд ли нам это понадобится.

— И когда вы планируете с ним встретиться?

Можайский указал на Гесса:

— Не я. Владимир Арнольдович его повидает.

Гесс удивленно посмотрел на своего начальника:

— Я?

— Да. Петра Николаевича я уведомил о времени от обеда и далее, но вы не задерживайтесь. Все-таки и потом повозиться придется!

Теперь уже Гесс, приняв поручение, уточнил для доктора:

— Я встречусь с ним до полудня. К какому часу закончу, предугадать не берусь, но вряд ли встреча продлится слишком уж долго. Обычно Петр Николаевич не ходит вокруг да около, а говорит по существу. Если у него и теперь имеется, что сказать, растекаться мысью[123] по древу нам будет незачем.

— Ну что же, — Михаил Георгиевич встал, показывая, что он, пожалуй, пойдёт, если больше в его присутствии прямо сейчас надобности нет, — до полудня или около того я тоже управлюсь. Как побеседуете с Петром Николаевичем, прошу пожаловать ко мне.

Гесс выразил полное согласие и тоже поднялся со стула.

— А я, господа, — Можайский допил стакан и, не вставая, потянулся, — отправлюсь в свет.

Инихов, Чулицкий, Любимов, направившиеся было к двери и остановившиеся Гесс и доктор удивленно на него посмотрели. Чулицкий опять заворчал:

— В свет? Вы в своем уме?

Можайский нарочито самодовольным жестом сбил воображаемые пылинки с рукава и повторил:

— Именно. В свет.

— Спятить можно!

— А если серьезно, — Можайский тоже, наконец, поднялся, выйдя из-за стола и встав рядом со своим помощником, — наведаюсь по душу нашего уважаемого барона Кальберга Ивана Казимировича. Ваше предположение, Михаил Фролович, — Чулицкий вздрогнул, — кажется мне вполне обоснованным. Помните? О том, что мошенник спрятался в каком-нибудь из салонов и кофе попивает у нас за спиной, над нами же и посмеиваясь втихомолку!

Выражение лица Чулицкого изменилось, а тон из ворчливого снова стал дружелюбным:

— Ах, вот оно что! Действительно. Езжайте, Юрий Михайлович, езжайте. Наведите шороху в этом муравейнике!

Все с облегчением засмеялись: кому же, как не «нашему князю», и следовало «пошуршать» по великосветским гостиным?

Минуту спустя кабинет опустел. Кто-то из нижних чинов начал в нем прибираться, а Можайский, дав указания сменившемуся на дневное дежурство офицеру Резерва относительно возможного наплыва задержанных возле дома Ямщиковой, поднялся в свою квартиру. Если он и собирался «выехать в свет», то весьма необычным образом: сбросив с себя одежду и погасив освещение, он повалился на кровать, натянул на голову одеяло и почти мгновенно уснул.


Загрузка...