Глава 7

Окрестности Малибу

В комнате, куда бросили девушку, обстановка была довольно скудная. Всего-то — кровать, окошко, санузел с грудой салфеток вместо туалетной бумаги. Там было темно. Единственным источником света оставалась зарешечённая лампа накаливания над головой. Лампа горела тускло. Она видела, что из-под запертой двери, ведущей в холл, тоже просачивается свет, и ещё немного его исходило через дырку в стене — из соседней комнаты.

Она повернулась — поглядеть на кровать. Белья не выдали, если не считать единственной чистой белой простыни. Как в убежище. Она стояла в центре комнаты, похлопывая себя руками по бокам. Они раздели её до нижнего белья и даже одеяла не дали.

Она теперь была совершенно уверена, что ни карьера модели, ни карьера певицы ей здесь не светит.


Митч передвинул шкаф от стены, когда услышал, что в соседнюю комнату кого-то приволокли. У него появилось ощущение, что там новенькая. Было что-то в голосах — весёлые, напускно-таинственные. А потом удивлённая девушка принялась задавать вопросы, но ответов не получила.

Он видел её стоящей в центре комнаты. Хотя ночь была тёплая, девушка слегка дрожала и похлопывала себя по бокам. Высокая, стройная негритянка. Переминается с одной босой ноги на другую. Длинные ноги, изящная талия, стеклянисто отсвечивающие в неверном сиянии лампочки бёдра.

Он провозился там, у дырки, минут пятнадцать, прикладывая к отверстию то один глаз, то другой, прежде чем увидел её лицо. От узнавания у него будто петарда в голове взорвалась.

— О чёрт. О нет. Эвридика!

Ну наконец-то. Он понял, для кого они его берегли.


Лос-Анджелес

Все чувства Гарнера будто онемели. Он не обманывался этим состоянием, поскольку знал, что долго оно не продлится. Однако онемение позволило ему добраться до полицейского департамента, где располагался главный городской морг. Он сумел припарковать там грузовичок и повторить себе несколько раз: Это не обязательно она. Это совсем не обязательно должна быть она.

Но зрение у него сузилось до туннельного, а действия сделались механическими. Он запер грузовичок и пошаркал ко входу в департамент полиции Лос-Анджелеса. Он не разбирал дороги. У него сложилось неясное впечатление, что перед ним высится какое-то здание с металлической эмблемой департамента полиции. Он едва замечал, что погода сегодня волглая, дождь пока не пошёл, но ветер его предвещает, и подумал, что, скорее всего, на дворе неизбежный послеобеденный час.

Внутри обнаружилась конторка, а за ней восседала чернокожая женщина в униформе. Лицо её было размыто. Он вспомнил, что видел такие лица в телевизионных репортажах: там эффект кубистического размытия, необходимый по юридическим причинам, достигался средствами компьютерной графики. У сержанта, занятого документами, лицо тоже было размыто. Потом грузный коп повёл Гарнера в морг. Где-то деловито стрекотали компьютерные принтеры. На досках объявлений висели прямоугольные листы бумаги с напечатанными на них маленькими чёрными и белыми лицами. Эти лица, как ни удивительно, попадали в фокус восприятия охотней, чем лица копов из плоти и крови вокруг него. Листы с распечатками фотографий разыскиваемых преступников, ничем не примечательные, ординарные, чёрно-белые. Многие из них принадлежали убийцам. Все носили терпеливое выражение. Ну ладно, вы меня зацапали, и теперь у вас моя фотка, и вы меня собираетесь в каталажку посадить, но я своего дождусь, мне нужно только подождать...

Размытая фигура, именовавшая себя Дежурным по Моргу, провела их с сержантом в помещение, где было очень холодно.

— Строго говоря, от вас не требуется идентифицировать тело, — сказал сержант, — потому что оно, э-э, не поддаётся идентификации. Мы даже не уверены, что... — Он явно собирался сказать не уверены, что это вообще тело, но потом, кажется, поймал себя на мысли, что такое заявление будет недопустимо мрачным. — Волос почти не осталось, их забрали на анализ. Мы можем показать вам только ожерелье и один палец. Мы идентифицировали его по отпечатку, но... лейтенант хотел... в общем, если вы не хотите...

Слова копа то выходили из фазы с Гарнеровым сознанием, то снова возвращались. Дежурный выдвинул ящик. В ящике стоял тяжёлый тёмно-зелёный пластиковый пакет. Это был объёмистый пакет. Исходя из его объёмистости и бесформенности, логично было предположить, что он наполнен мусором. Не было оснований заподозрить, что в пакете человеческие останки, вот только рядом с ним стоял небольшой портативный морозильник на застежке-молнии. Сумка-термос. Её открыли. Там был маленький, немного побитый изморозью человеческий палец с отчётливыми следами розового лака на ногтевой пластине. Этот пухленький пальчик был ему очень хорошо знаком. Пока Гарнер стоял и смотрел на пальчик, сержант извлёк из кармана полароидную фотокарточку. Когда Гарнер не пошевелился и не отвёл взгляда от пальца в термосе, коп со вздохом сунул фотографию в поле зрения Гарнера. Гарнеру пришлось приложить поистине чудовищные усилия — перевернуть мир оказалось бы проще, — чтобы сфокусироваться на снимке. Фотокарточка изображала слегка испачканное кровью ожерелье, лежащее на белом листе бумаги. Её золотое ожерелье. С её именем.

— Да, — услышал Гарнер собственный голос. — Да. Да.

Гарнер проследовал сам за собой из морга в расплывающийся мир, наполненный неясным офисным шумом. Он видел самого себя, идущего за копом. Но он не был в строгом смысле слова частью себя. Он парил под потолком, как улетевший гелиевый шарик. Он болтался там, отсоединённый, заброшенный, затерянный в равнодушной мешанине незнакомцев.


Новый парадокс: ликёр вернул ясность вселенной Гарнера, устранив размытие предметов. Он понимал, что и этот эффект недолог, что вскоре явится отстранённость, дистанцированность, затуманенность, и алкоголизм утянет его в знакомый мир на дне бутылки.

Но на миг Гарнер обрёл чёткую точку восприятия окружающей действительности. Он увидел большой красный X на указателе перед входом в комплекс книжных магазинов для взрослых через улицу. Он постиг его с новой беспощадной ясностью. Просто большой красный X на шесте. Знак этот, казалось, символизировал большее, чем просто тут снимают грязное кино. Казалось, что он выжжен калёным железом на всём городе. Либо же — что это символ отмены, отказа, зачёркивающий мечты и амбиции, с этим городом связанные.

И что? говорил знак. Всё это полное говно. Зачеркни и выброси.

Гарнер обнаружил себя в мотеле с понедельной оплатой, в самом конце Голливуд-бульвара. Он отметился там у портье через тридцать две минуты после отбытия из полицейского департамента. Он сидел у серого от выхлопной копоти окошка и смотрел на бульвар, попивая из пластикового стаканчика кентуккский бурбон. Всё было как Встарь. Он опустошил бутылку уже до пятой отметки, считая сверху. Ещё есть куда двигаться. Он вспомнил, как всё было в Старые Времена. Пойло дешёвое, но чертовски приятное на вкус.

У него осталось семьсот долларов. Он долго размышлял об этом. Его привычные сбережения. Возможно, стоит позвонить этому маленькому поцу, Джеймсу, и приказать ему, чтобы продал всё в доме. И выслал вырученные деньги. Это в предположении, что сучёнышу вообще можно доверить какие-то деньги.

В полиции полагали, что её засунули в какой-то агрегат. Измельчитель растений или какое-нибудь «перерабатывающее устройство», например, на заброшенной фабрике. Это объяснило бы эффект Мокрухи. Объяснило бы, как из его дочурки получилась вот эта груда с торчащими обломками костей. Они забрали её волосы, как индеец мог бы забрать скальп, и, надо полагать, сейчас где-то выставили, в каком-то подвале.

Может быть, ублюдок как раз в этот момент на них дрочит.

Твою дочку засунули в машину. Твою дочку, наверное, пытали, насиловали, а потом засунули в машину, которая...

И ведь этот грёбаный ублюдок почти наверняка запихал её туда живой.

Да это ж неебическое чудо, как вообще может продолжаться мир? Как могут ездить машины, дети — играть на своих «Нинтендо» и болтать про очередную игру «Лейкерс», как могут снимать идиотские мультики про смурфиков для других детей, как может президент и дальше спокойно заливать на прессухах? Как может вообще продолжаться всё это блядское говно?[40]

Кто-то замучил его дочурку насмерть.

Он выглянул из окна и воззрился на монументальный фиберглассовый знак X, переливавшийся блёстками цветовых сполохов над парковкой книжного магазина, словно кожа рептилии или солнечный свет на осколках стекла. Рядом с поребриком с тупой назойливостью бродила карга-мексиканка, согбенная временем — собирала милостыню в алюминиевую кружку в одной из великого множества враждебных пешеходам зон Лос-Анджелеса.

— Бросай ты это дело и сдохни, — сказал Гарнер карге сквозь зубы.

Небо рассекла струя выхлопа реактивного двигателя самолёта, поднявшегося откуда-то из-за холмов, надо полагать, из аэропорта Бэрбанк. Самолёт, мрачно фырча, уполз на запад, вероятно, унося ничего не подозревающих туристов в кошмар потрёпанных, загаженных гавайских курортов.

На стене мексиканского бара, снабжённого собственной, хотя и маленькой, парковкой, красовались психоделические водяные знаки граффити испаноязычных банд. Над ним что-то трудноразличимое свисало с проводов — возможно, тенниски, связанные вместе и заброшенные туда в шутку. Углеводородная пурга сеялась с затянутых смогом небес.

Когда Констанс было пять, она принесла ему свою первую куклу Барби.

— Думаю, Барби заболела, пап, — Констанс уже несколько недель тосковала и плохо ела. Он посмотрел на куклу — вроде бы целая. Подумал, что Констанс хочет поиграть, и сказал:

— Хорошо. Тогда я буду доктором, а ты медсестрой, и мы...

— Нет! — Девочка расплакалась. — Ей правда плохо.

Он уставился на дочь, и ему вдруг пришло в голову, что она говорит о смерти собственной матери. Он взял её на руки и спросил:

— А ты как? Тебе не плохо?

Он увлёк её разговором на эти темы, и девочка сперва расплакалась навзрыд, а потом ей полегчало. Не было драматического момента: Папа, Барби стало лучше! Но шли недели, он проводил с ней свободное время и развлекал её, и понемногу стал замечать, как девочка отходит, веселеет, как возвращается к ней интерес к играм с другими детьми. Он чуть не разрыдался сам от облегчения. Он понял, что они смогут жить рядом. Он показал ей, что придёт на выручку.

Она справится.

Мы это сделаем. Всё будет хорошо.

Полиция считала... что её... в какой-то агрегат...

Сидя в гостиничном номере на ближнем к даунтауну конце Голливуд-бульвара, далеко от мест, где японские туристы оживлённо щёлкали отпечатки рук Мэрилин Монро в бетоне и памятную звезду Боба Хоупа на тротуаре, он произнёс вслух:

— Горе? Что за идиотская шутка!

Как если бы он заслужил погоревать!

О Господи, Господи, Господи.

Он боялся плакать и кричать. Он чувствовал себя жуком, отчаянно пытающимся ускользнуть из-под великанской подошвы. Он забивался в трещины меж половиц, припадал к земле, стараясь не привлекать к себе внимания. Чтобы его не раздавило... чёрной, беспросветной, всесокрушающей тяжестью своего отсутствия. Как раздавило и сплющило её.

Несомненно, она кричала, плакала, звала его. Он не пришёл. И неважно, что он её не слышал и не мог прийти. Вот теперь он наказан по-настоящему, по полной программе.

Однако частичка его радовалась происходящему. Маленькая часть, которую он сознательно подавлял, загонял в угол, игнорировал и морил голодом много лет. Существо, промежуточное по уровню развития между паукообразным и растением. Паук, выведшийся не из яйца, а из какого-то семечка, ползущая тварь с корешками. Ликёр её возбудил, отчаяние подстегнуло. Радость её было не передать словами. Перед ним раскрылся целый мир самоуничтожения. И тварь эта воспряла духом.

Это было наркотическое пристрастие, которое так в действительности и не умерло в нём.

Ликёра, безусловно, окажется недостаточно. Гарнер поднялся и пошаркал к двери.

Пора разжиться чем-то посерьёзней.


Калвер-сити, Лос-Анджелес

Постепенно у Прентиса развилась боязнь засыпать. В последнее время он ворочался не меньше часа, прежде чем забыться, и в голове его роились тёмные, путаные мысли. Он пытался думать о чём угодно, только не о Джеффе, Митче, Эми и Артрайте, но думал почти исключительно о Джеффе и Митче, Эми и Артрайте.

У него вошло в привычку оставаться у Джеффа, и это, скорей всего, стало ошибкой. Он спал на диванчике в кабинете. У диванчика имелась откидная спинка, так что его без труда можно было превратить в пристойную односпальную кровать, разве что немножко продавленную посередине. В кабинете Прентис чувствовал себя более или менее защищённым, а выматывался жутко, поэтому и со сном не должно было возникать проблем.

Однако засыпал он мучительно тяжело. Он ворочался, вставал, бродил по кабинетику, перебирал в руках коллекцию японских монстриков Джеффа, рассматривал полки, уставленные томами комиксов и пальпа, вытаскивал книжки, перелистывал, прочитывал пару страниц, ставил на место и потом не мог вспомнить, что читал.

Было темно, а Прентис к тому же окно зашторил. Он сидел на краю диванчика в тёмной комнате, раздевшись до нижнего, снедаемый тревогой, бессильный заснуть. Он думал о субботней вечеринке. Ему придётся туда отправиться. Он сумеет там всё для себя прояснить. И Артрайт даст ему желанную передышку...

Но хочет ли он становиться собственностью Артрайта? Человека по ту сторону зеркала? И ведь Артрайт не скрывал, что манипулирует Прентисом, дабы чужими руками жар загрести. Прентис отговорил Джеффа подавать в суд. Прентис отыскал рекомендованного копами частного сыщика — оказалось, что детектив уже расследует несколько случаев исчезновения подростков. Звали сыщика Блюм.

Но всё же — им манипулировали. Артрайт науськал Прентиса, а Прентис превратил Джеффа в свою марионетку. И вдобавок Артрайт наставлял Лизу приглядывать за Прентисом.

Ну и что с того? спросил себя Прентис. Артрайт не лучше и не хуже большинства продюсеров отрасли. С волками жить — по-волчьи выть.

Прентис покосился на компьютер Джеффа. В полумраке пузатенький монитор казался жутковатым карликом, согбенным над столешницей. Джефф весь день проводил на переговорах и разрешал Прентису пользоваться своей рабочей станцией. Надежды, что это поможет разродиться сценарием, выторгованным для него Джеффом и Бадди, оказались тщетны. Прентис произвёл на свет ровно две страницы натужной мелодрамы, которые не позаботился даже сохранить на диск.

С конторки над столом вещало радио, точно пытаясь успокоить безнадёжного ракового больного. Диджей наконец перестал нести всякую ересь и поставил песню. Выпал Жопогородишко Игги Попа.

В этом жопогородишке ценности насмарку,

В жопогороде я стану собственным кошмаром...

Прентис метнул на радио такой взгляд, словно оттуда высунулась рука и отвесила ему пощёчину. Потом коснулся кнопки питания и выключил радиоприёмник, не дав Игги повторить своё оскорбление.

— Пошёл ты на хер, Игги, — пробормотал Прентис. Ему захотелось швырнуть радиоприёмник в стену и расколотить вдребезги. Впрочем, это ведь собственность Джеффа.

— Я стану собственным кошмаром... — проворчал он и растянулся на простынях. Он даже не сумел себя заставить выключить настольную лампу.

Отдохни, сказал он себе. И потом с новыми силами попытайся что-нибудь сообразить. Чем шарашиться без сна, лучше подготовь себя к чему-то продуктивному.

Он закинул ладонь на прикрытые глаза и уставился на слабые фосфены, порождаемые давлением пальцев на глазные яблоки. Проворочался ещё около часа и наконец заснул.

Тем не менее сон облёк его, казалось, ещё до того, как он по-настоящему забылся. Или ему привиделось, что он лежит на диване? Рядом с ним, в изножье, сидела Эми. Вид у неё был превосходный. Здоровый. Она была одета в синие джинсы и футболку. Босая. Потом она оказалась в кружевной комбинации. Потом снова в синих джинсах и футболке — наряды менялись за секунду.

— Эта тварь тебя поедом ест, ты вообще в курсах? — спросила Эми.

— Чего? — сонно переспросил он.

— Ты меня слышал.

Они очутились в торговом центре. Обезличенном, стандартном торговом центре. Он взглянул на Эми и с ужасом увидел, что она снова высохла и посерела, как в морге. От неё пахло жидкостью для бальзамирования. Ходячий труп, нагой, похожий на мумию, невозмутимо шёл рядом с ним, и через плечо у неё висела сумочка. Навстречу попались девочки-скауты, продающие печенье. Она покачала головой: нет, не хочу я печенек. Девочек-скаутов внешность Эми ничуть не удивила. В торговом центре было много мертвецов.

Он отвернулся и выдавил:

— Не хочу я тебя такой видеть. И не говори ты: Какой — такой? Ты понимаешь, о чём я.

— Это твой сон, милок, — сказала она. — Сделай меня другой. Перенеси меня куда-нибудь ещё.

Он прикрыл глаза рукой, а когда отнял, то очутился вместе с нею в прежней манхэттенской квартире. Он сидел, обняв мёртвую жену за талию. Они занимались тем, что она и при жизни очень любила делать: смотрели иностранный фильм по видику за бутылочкой красного вина.

Феллини, Джульетта и духи. Прентис и Эми с удобством опирались спинами о большую напольную подушку, взваленную в изножье кровати, и смотрели фильм. Он чувствовал себя уютно и безопасно. Он знал, что и Эми чувствует себя так же. Пару мгновений.

Потом он ощутил нарастающее в ней напряжение.

— Не может всё так оставаться, — сказала она. — Ну почему ничто не длится дольше нескольких минут? Или, на крайняк, часа? Я бы приняла тёмные стороны жизни, если бы в ней было больше светлых. Всё как-то искажено, перекошено. В основном тёмные и тускло-серые участки, ты меня понимаешь?

— Да, — устало сказал он, — я тебя понимаю.

Он подумал, что она всего лишь сызнова озвучивает присущую ей в моменты депрессухи точку зрения. Ей никогда не удавалось долго продержаться в хорошем настроении. Она либо взбиралась вверх, либо соскальзывала вниз. В психике Эми было не так много плато.

В сотый раз он задумался, сколько в этом от нейрохимического разбаланса, а сколько — от её собственного характера, её склонности умалять счастье, списывая это на детские травмы. Если справедливо второе, то со временем хандра пройдёт. Но, стоило ему перевести разговор на такие темы, как Эми уходила в глухую защиту... Возможно, её надо просто отпустить. Как тростниковую корзинку по волнам. Пускай плывёт, словно та, в которой нашли маленького Моисея. И понадеяться, что её кто-нибудь подберёт, что этот человек будет с ней счастлив. Он не мог принять на себя полную ответственность за психическое здоровье другого человека.

— Но ведь ты так и поступил, — сказала героиня Феллини с экрана, обернувшись посмотреть на Прентиса. — Ты же отпустил Эми, разве нет, Прентис?

Прентис поглядел на Эми с упрёком.

— Не надо встраивать свои мысли в кино. Это нечестно по отношению к артистке.

— Ты сам меня вынудил уйти, — сказала Эми. — Ты хотел от меня избавиться. Не так ли, Томми? Всё очень просто. Ты связался с этой сучкой и дал мне понять. А потом ты отреагировал так, словно тебя наши отношения заботили не больше, чем забравшаяся в солонку улитка: переверни и вытряхни.

— Чрезвычайно цветастая метафора, Эми. Я себя так чувствовал, словно ты меня выжигала изнутри. Я должен был с тобой сидеть, успокаивать тебя, по десять тысяч раз говорить тебе, что ты хорошая, а потом расхлёбывать твои духоподъёмные моменты — в такие минуты ты делаешься несносной не реже, чем очаровательной.

— Так отпусти меня. Том, сколько любви бывает достаточно? Насколько нужно отдаваться в любви? Насколько — жертвовать собой? Ты всё это на калькуляторе просчитываешь? С чего ты взял, что ты себя на алтарь кладёшь? Ты не единственный, кто отдаёт. Ты и сам бываешь преизрядным занудой. Когда обижен на весь свет, то дуешься, как ребёнок после порки: сценарий не приняли, критики разнесли...

— Ага, наверное. Но это буря в чайной ложке, если сравнивать с циклоном твоих эмоций, Эми.

— С твоей точки зрения. В любом случае — я так легко не сдамся, Томми. Я тебя не оставлю. Ты ведь в действительности не собираешься ехать в субботу на эту весёлую вечеринку?..

Он уставился на неё. По лицу Эми пробегали красновато-золотые отсветы фильма Феллини, а тени скапливались в глазницах... углублялись на щеках... разъедали межключичную ямочку...

Она проваливалась в себя. Усыхала и таяла, как улитка, что забирается в раковину. Как та девушка в морге.

От неё воняло смертью.

В этот миг Прентис испытал чистейший, беспримесный ужас, более сильный, чем когда бы то ни было со времён раннего детства. Четырёхлетку отделяют от пустоты небытия всего четыре года и сколько-то там месяцев. От звенящей эхом бездны состояния, предшествующего сознанию. Вот почему, подумал он отстранённо, маленькие дети пугаются так чисто и искренне: в каком-то нутряном смысле они помнят, что такое смерть. И сам Прентис отпрянул, сжался на чёрном свету, в негативном сиянии этого ужаса — подлинного, чистого, детского ужаса смерти.

Он вздрогнул и проснулся. Рывком сел на диване в кабинетике Джеффа, тряся головой и одурев от дезориентации. Сон был слишком уж хорошо структурирован. Отлично согласован, превосходно продуман во всех откровениях и аргументах, в большей мере, чем все виденные Прентисом в жизни сновидения. Сны если что и значат, то годятся от силы на метафору. А из этого сна можно целую грёбаную повесть вытянуть.

И ощущение присутствия Эми сохранялось.

Её присутствие было почти ощутимо в тесном сумрачном кабинетике. Он обонял Эми. Он чувствовал её вкус. Он мог, казалось, коснуться пальцами её волос. Он встряхнулся и пробормотал:

— Да отпусти ты её на хрен, Прентис.

Он поплёлся на кухню и поискал себе выпить. В холодильнике торчала бутылка излюбленного Джеффом немецкого пойла — Jägermeister. Он налил себе стаканчик и залпом осушил. Эми чуть-чуть отдалилась. Налил ещё один.

Послезавтра вечеринка.

До послезавтра надо привести себя в порядок, чтобы получить удовольствие. Чтобы посмотреть на мир по-новому.


Было утро пятницы, почти одиннадцать тридцать, и Прентис плёлся по Мелроуз-авеню. День выдался солнечный, но пока ещё не слишком жаркий, и на улицах, по крайней мере в этом квартале, было довольно чисто. Занавеска смога истончилась, настроение у Прентиса поднялось. Он миновал газетный автомат и глянул на заголовки. ДЕПАРТАМЕНТ ПОЛИЦИИ ЛОС-АНДЖЕЛЕСА ПРИЗНАЁТ, ЧТО МОКРУХИ — СЕРИЯ УБИЙСТВ, гласил один из них. Прентис волевым усилием выбросил его из головы. Он не хотел знать, что стоит за этим заголовком. По крайней мере, не сегодня.

Он заглянул в пару витрин расфуфыренных бутиков. Ему попался на глаза повседневный прикид из чёрного каучука. И тут же представилась реплика Эми в такой ситуации: Сколько потов сойдёт с бедолашной модницы?

А вот обрызганный из баллончика золотой и серебряной красками манекен в позе фанатки Faith No More, выгнувшись в хип-хоперской позе, танцует за колючей проволокой; на манекене были красно-чёрные мини и корсет. Не такой прикид я бы себе хотела, вообразил Прентис реплику Эми, терпеть не могу дизайнерского нижнего белья, которое и бельём-то трудно назвать... а сколько ж оно стоит...

Из бутика доносилась песня The Cars, запавшая Прентису в память: Надень эти глаза. Эми с ума сходила от The Cars. Рика Оцашека она характеризовала как «гротескно восхитительного». Прентис терпеть не мог голоса Оцашека, но сейчас обнаружил, к собственному изумлению, что подпевает. Он и не думал, что помнит слова песни. Теперь голос певца показался ему значительно приятнее.

Он сообразил, что проголодался и хочет пить, а ноги огнём горят. Да, в неважнецкой я форме, подумал он. Остановился у кафешки с претензией на парижское бистро, заказал суп, хлеб, бри и капучино. Эми нашла бы суп чрезмерно жирным, но Прентису он понравился.

Он ел и отдыхал. Немного оживившись после капучино, он заплатил по чеку и побрёл дальше по улице, остановившись пару раз у галерей. Одна была из тех, где торгуют копиями картин импрессионистов и проектами интерьеров, всучивая их людям без собственного художественного вкуса. Он увидел пару цветных офортов и узнал руку автора картинок в гостевой комнате Артрайта. Он подумал было позвонить Лизе и пригласить её пройтись по галереям вместе. Да ладно, не нуди.

Он переместился к следующей галерее. Здесь выставлялись работы местных геев, художников-неоэкспрессионистов, отмеченные кичливой печатью затаённой вины. На картинах были показаны акты соития и самоувечия. Он вспомнил изрезанные руки Митча.

Он поспешил к следующей галерее. Картины здесь были безвкусные, хотя и профессиональные, напоминая скорей политические карикатуры: Буш и Горбачёв дрочат друг другу над кучами спрессованных тел страдающих обывателей низшего класса.

Эти рисунки, сказала Эми, слишком дидактичны и лишены непреходящей ценности. На них проклятие проповеди.

Так сказала бы Эми, напомнил он себе.

Нашлась одна картина, исполненная скорей личного, а не политизированного содержания. Босоногая женщина выбралась на ограждение фривея, по всей вероятности, намереваясь прыгнуть в плотный стаеобразный поток машин внизу.

Глядя на картину, Прентис ощутил пробуждение воспоминаний. Чувственных воспоминаний: он припомнил свои ощущения в момент, когда Эми впервые от него ушла. Чувство измены, смешанное с облегчением. Или это ощутила Эми? Он не был уверен. Внезапно ему захотелось обнять её... он почти осязал её... он чувствовал вкус её губ, обонял характерные запахи её кожи и любимой губной помады.

А потом он ощутил ещё кое-что. Подозрение. Всё утро и большую часть дня это ощущение преследовало его. Он чувствовал себя загнанным, преследуемым. Разумеется, преследуемым Эми. Не то чтобы она вселилась в него, и он стал одержим ею... а скорее — как если бы она совсем рядом, заглядывает ему через плечо, шепчет на ухо, наполняет его давно забытой эссенцией своего естества.

Он вдруг увидел себя таким, каким был в день их окончательного разрыва. Увидел Тома Прентиса, рафинированного зануду, с издевательским превосходством порицающего её за «детское поведение», за чрезмерно пылкую реакцию на его интрижку. Он явственно различил мелькающие под маской светского хлыща страх и неуверенность. И отвращение к себе.

Он её бросил. Он отказался от неё, отпустил по водам, и её вынесло во тьму внешнюю лос-анджелесского мегаполиса. Она умерла там. В одиночестве.

Ему захотелось ударить по рисунку женщины на ограждении фривея кулаком и продырявить картину.

Он развернулся и поспешно вышел из галереи. Поискал бар. Таковой нашёлся за папоротниковой изгородью, там было много зелени в кадках, латунных украшений и абстрактных картин. Он встретил их с облегчением: абстрактное искусство сейчас представлялось ему более безопасным. Заказав двойной Jägermeister, он принялся размышлять над способами изгнания Эми из своего мозга. Ничего не придумав, он поднялся и прошёл к платному телефону на задах бара. Джефф разрешил пользоваться его автоответчиком. Набрав номер Джеффа, он нажал соответствующую комбинацию клавиш и выслушал скопившиеся сообщения. Три бесполезных для Прентиса, предназначавшихся Джеффу, а одно — важное, от Бадди.

— Том, это Бадди! Если я всё правильно понял, ты по этому номеру... э-э, я просто хотел тебе сказать, что звонил Артрайт, он хочет тебя слегонца поддержать материально...

Ага, подумал Прентис, Зак благодарит меня за отсос.

— Не знаю, как ты сподобился на такое чудо, — продолжал чирикать Бадди, — но Зак говорит, что на вечеринке хотел бы побеседовать с тобой детальнее; а какая это вечеринка, кстати, и почему меня не пригласили? В общем, я просто хотел тебе сказать, что ты сам предложений не принимай, только улыбайся и маши, и говори: Отлично, позвоните Бадди! О`кей? Лады. Услышимся, приятель. Не пропадай.

Бадди установил новый рекорд длительности общения с автоответчиком Прентиса. Обычно он ограничивался единственной фразой: «Слушай, я думаю, тут что-то наклёвывается, так что перезвони». Необыкновенная велеречивость Бадди, без сомнения, была вызвана готовностью Артрайта отхаркнуть немного налички.

Ну хорошо. Это ведь хорошо. Радоваться надо.

Ну правда ведь радоваться надо.

Загрузка...